Пэйринг и персонажи
Метки
Описание
1996 год. Партизанск, Приморье. Волна исчезновений женщин будоражит провинциальный город. На должность старшего следователя назначается некий капитан Накахара, вызывающий уйму негодования у местных жителей. Чуя ненавидит каждую каплю редкого дождя, упавшую на тлеющий кончик сигареты, каждый грязно-жёлтый луч на серости асфальта, каждый недоверчивый взгляд на погоны и каждое идиотское лицо на узких улицах. Ещё и этот нелепый парень вчера на парковке… как его? Дазай Осаму?
Примечания
В данной работе присутствуют подробные описания убийств, мёртвых тел, физического и психологического насилия и другие не самые лёгкие для восприятия сцены. Читайте с осторожностью, вы предупреждены.
Также упоминаются наркотические вещества и зависимости, курение и употребление алкоголя, описывается асоциальный образ жизни и другие противоправные действия. Авторы не пропагандируют ничего подобного и не поддерживают таковой образ жизни.
Все персонажи и события вымышлены, любые совпадения с реальными людьми случайны. Город, описываемый в работе, в реальности не подобен описываемому.
В работе большое внимание уделяется следственным и розыскным мероприятиям. Мы не претендуем на полное совпадение с реальностью и можем изменять некоторые моменты под контекст, поэтому нельзя считать текст точным документальным.
Тгк для связи с нами: https://t.me/tvoumirobrechen
Всем удачи!;)
Посвящение
Самым прекрасным читателям и невероятному городу П
Глава 9: Адвокат Дьявола
21 октября 2025, 09:28
— Разойдитесь! Расступитесь! Я сказал отойти, блять! Что непонятного? Пропустите товарища следователя!
Чуя хмуро уворачивается от очередной руки, пытающейся ухватить его за рукав пальто. Вокруг мелькают десятки лиц, знакомых и не совсем. Некоторых он узнаёт: вот грозный Владимир Лилов, решительно прижимающий к себе жену, Ольгу Лилову, кричит что-то в его сторону; вот Ворончак Данко, гораздо менее помятый и убитый горем, чем в их последнюю встречу, отчаянно кидается на сержанта; вот целый табор семейства Вишняковых — все как на подбор, безжалостно рвущие волосы на головах любого, кто попадётся под руку, и жутко горланящие что-то не слишком приятное на своём цыганском; а вот и друзья Алины — кто-то с плакатами, кто-то с придурковатыми кричалками, а кто-то просто стоит среди своих, понурив голову, но всё так же испепеляюще зыркая на серый фасад участка. Накахара не успевает повернуться, чтобы найти глазами пытающегося пробиться к своим Ярошенко, как Дубковский вновь скидывает с него чужую ладонь, угрожающе встав между капитаном и провокатором.
Утро сегодня выдалось шумное. Он, конечно, ожидал чего-то подобного, но уж точно не предполагал столь широкий размах. Вся площадь перед потрескавшимися ступенями участка была заполнена десятками людей. Новость о том, что Следственному комитету удалось схватить маньяка, просочилась в Партизанск, словно вакцина в тело болеющего, тем же вечером. Правда, личность Мотылька всё ещё не была раскрыта, но Накахара не сомневался, что это всего лишь вопрос времени. Достоевский не явится сегодня в колледж, и если наивная директриса будет отрицать наихудшие сценарии до последнего, то Вика Синкевич точно сложит два плюс два. Знает она — знает весь техникум. Знает весь техникум — знает весь Партизанск.
Тем же лучше. Достоевский заслужил каждую секунду этого хаоса, всеобщей ненависти и порицания. Это лишь капля в море по сравнению с тем, что его ждёт в дальнейшем. И ему очень повезло, что ему достался такой гуманный и правильный следователь, не собирающийся исполнять чужие просьбы и выдавать бунтующим горожанам маньяка. Хотя очень хотелось. Хотелось на секунду стать одним из этой толпы и ударить первым.
Но, к сожалению, не выйдет. Жизнь Фёдора — слишком дорогой ресурс, которым нельзя разбрасываться просто так. Чуе он нужен живым. Но это далеко не значит, что Чуя не сделает всё, чтобы превратить каждую минуту его бессмысленного существа в ад.
Народу собралось много. Большинство — те, с кем Накахара так или иначе уже был знаком. Люди, которые напрямую пострадали от рук человека, содержащегося внутри участка. Люди, которые лишились жены, любимой девушки, дочери, подруги. Матери. Забрав всего три жизни, Достоевский сломал ещё два десятка.
Были, конечно, и те, кто никакого личного отношения к происходящему не имел: группа поддержки или просто неравнодушные граждане, желающие правосудия. Другие — беспечные прохожие, спешившие на работу и случайно ставшие свидетелями столпотворения, — так активно прорваться к дверям не пытались. Зато, узнав, в чём, собственно, дело, побросали все свои дела и тоже вклинились в центр митинга: так, из чистого интереса, чем это всё закончится. Русский компанейский дух в лучшем его проявлении.
Накахара низко опустил голову, пытаясь пробиться сквозь слипшиеся тела. Дубковский шагает впереди, широкими плечами образовывая для юноши небольшой коридор. Примерно на середине маршрута по головам прошёл слух о том, что прибыл старший следователь, и теперь в ушах звенело от громкой мольбы, ругательств и просьб. Чужие руки цепляют края пальто, словно пытаясь дотянуться до своей последней надежды, и отпускают только тогда, когда Алёша угрожающе рычит на нарушителя. Надо было заходить через курилку, чёрт возьми.
От духоты, толкотни и криков к горлу подкатил горчащий ком тошноты. Пусть на острой выточенной маске госслужащего не проскочило ни одной лишней эмоции, но сердце буквально разрывалось от очередного:
«Товарищ следователь, прошу…»
«Моя дочь!..»
«…расстрелять гада!»
«…за Алинку!»
«Выдайте нам его! Сейчас же!»
Чуя не может. Чуя не может помочь никому из этих людей. Им не поможет даже то, о чём они так просят. Расправа, самосуд, месть — это то, что принесёт эфемерное чувство справедливости. Но всего на несколько секунд. Оно никогда не сможет унять боль, что остаётся с тобой после столь тяжёлой утраты. Ничто не может.
Родители не должны хоронить своих дочерей.
Накахара бы лучше умер сам, чем пережил то, что пришлось пережить Ворончаку Данко. Что пришлось пережить человеку, который своими глазами видел, как с позеленевшей меди памятника катятся кровавые слёзы. Который своими глазами видел, как его самого близкого человека вывернули наизнанку. А ведь он должен был стать отцом в третий раз. Но вместо тихо плачущего конверта на руках улыбающейся жены ему достался тёмно-бордовый пузырь, наполненный мутной жидкостью, отнятый из мягкой плоти сильной окровавленной рукой.
Лучше бы Накахара не видел сейчас глаза Данко, стоящего у подножья лестницы рядом с Земфирой. Потому что невыносимая тоска, что поселилась в его почти чёрной радужке в ту ночь на восьмое марта, почти заставляет Чую пожалеть о своём решении.
Он ненавидит Достоевского так же, как и все они. И сделает всё, чтобы за свои грехи он не получил прощения. Капитан далеко не Всевышний, что простит всё даже за самую искреннюю исповедь.
Дубковский выталкивает его из толпы настолько аккуратно, насколько возможно, и за их спинами тут же срастается обратно стена из защищающих главный вход дежурных. Они не дают особенно агрессивному другу Лиловой пробиться следом за капитаном, грубо толкнув его обратно в объятья волнующегося океана тел. На вершине лестницы застыл Акутагава, напряжённо оглядывающийся по сторонам и отдающий команды своим подчинённым. Он контролирует действия протестующих. Пока только контролирует: разогнать такое стадо обратно по загонам будет непросто, особенно сейчас. Поэтому все бездействуют. Никто не хочет применять к скорбящим больше силы, чем необходимо.
— Как он? — сходу спрашивает Чуя, поправив потрёпанную одежду и крепко пожав протянутую в приветствии руку. Ему не нужно уточнять, чтобы Рюноске понял, кого он имеет в виду. Сегодня все думают только об одном.
— Сидит не рыпается, — пожимает плечами юноша. — Даже не пытался. Я-то думал, это мы при задержании такие смелые, а потом осознанием накроет и сразу домой захотим. А он никак нет.
— Как переночевал? Вскрыться не пытался, ничего такого?
— За ним всю ночь двое моих парней следили, так что, даже если бы захотел, не смог бы и поцарапаться, не то что… Не знаю, не рыдал, выпустить не просил.
Чуя и не думал, что Фёдор так проколется. Но кто знает, в какой момент его без таблеточек может климануть. Акутагава прав: при задержании он мог лишь строить из себя героя. Он знал, что рано или поздно его арестуют. Правда, судя по той фразе про ордер, он был в курсе того, как это происходит, и не ждал милиции раньше, чем через законные четырнадцать дней для рассмотрения.
«Быстро же Вам дали ордер, капитан Накахара. А Вы уверены, что он у Вас есть?»
Ордер, конечно, есть. Но лучше бы Фёдору не знать о том, что Чуя получил его не слишком честным путём. Теперь же, когда у Достоевского есть подобный туз в рукаве, это совсем не играет на руку следствию. А если он приплетёт сюда и обыск, который, как ему известно, был никак и ничем не санкционирован, то всё сложится не самым наилучшим образом.
Плевать. Зато одной этой фразой Фёдор, считай, признался в том, что его есть, за что арестовывать. Да ещё и при свидетелях, которые уж точно смогут всё подтвердить. Как бы сильно ни прокололся Чуя, Достоевский прокололся в тысячу раз сильнее.
— Ладно, удачи тебе здесь, — капитан ободряюще похлопывает уставшего младшего по плечу. — Пойду на свидание со своим ненаглядным. Надеюсь, он не сильно заскучал.
И, стоит Накахаре в последний раз оглянуться на шумное столпотворение, а после потянуть тяжёлую дверь на себя, как Рюноске будто что-то вспоминает:
— А, забыл предупредить! Там приехал этот…
Но капитан, к сожалению, его уже не дослушивает: голова занята другим, а мыслями он совсем не с тем человеком.
На дежурке необыкновенно пусто. Оно и ясно: весь дежурный отдел сейчас там, на улице, активно противостоит отчаявшимся родственникам. Так что Чуя расписывается в журнале самостоятельно и, собираясь уже направится в сторону камер, замечает ещё более заметный из-за отсутствия людей инородный объект.
Новообразование — ещё не ясно, доброкачественное или злокачественное, — представляет из себя молодого парня, скромно усевшегося на край лавки в углу холла. Пацану на вид не больше двадцати. Светлые, почти такие же белые, как у Ацуши, волосы заправлены за уши, колени подобраны к себе, а пальцы нервно постукивают по какой-то папке. Одет молодой человек прилежно: белые брюки, светло-голубая рубашка и бежевая куртка, накинутая на плечи. Правда, синие глаза уж больно испуганные. Незнакомец не просто смотрит на следователя в ответ, он прямо таращится, будто не зная, что дальше делать.
Интересно, конечно. Как он сюда попал? Заявления, кажется, сегодня принимать некому. Или дежурный не закончил с ним, потому что началась эта несанкционированная демонстрация, и оставил здесь посидеть подождать? На самом деле, парень и правда похож на лошпеда, у которого на улице велосипед отобрали.
Несмотря на все побочные детерминанты, у Накахары сегодня хорошее настроение. А чего ему грустить? Он наконец поймал маньяка, за которым бегал последний месяц. Поэтому сейчас, когда маньяк уже в любом случае никуда не убежит, можно заставить его чуточку подождать.
— У тебя случилось что-то? — улыбается уж слишком напряжённому юноше Чуя, подходя ближе. — Щенка потерял? Маму? Деньги? Избили тебя?
От такого напора странноватый паренёк ещё больше тушуется, потупив взгляд в свою папку. Что там у него? Правда заявление?
— Вообще-то я… — подсобравшись и попытавшись произвести впечатление серьёзного человека, начинает он, но Накахара останавливает его одним движением руки.
— Если ты заявление подать, то пока, как видишь, принять некому. Подожди, пока они с этими закончат. Но только на улице: без наблюдения я здесь оставить тебя не могу. Хотя, знаешь… поднимись на второй и постучись к опергруппе, последняя дверь по коридору. Будут выёбываться — скажи, что тебя прислал капитан и попросил оформиться. Лучше к светленькому такому, Куникиде, потому что Йосано я сам не доверяю.
Он похлопывает юношу по плечу в знак поддержки, уже развернувшись в сторону коридора. Незнакомец, возможно, хотел сказать что-то ещё, но, поняв, что утратил внимание следователя, передумал. И правильно сделал, потому что у Чуи своих дел по горло. Причём таких, которые явно поважнее пропавшего велосипеда. Неужели до этого ещё не дошли новости о поимке маньяка? В ином случае так спокойно он бы здесь сейчас не сидел.
Миновав длинный коридор и уже на подходе к нужной камере жестом указав двум наблюдающим, что они могут быть свободны, капитан останавливается у решётки. Дежурные уважительно кивают, в последний раз наградив заключённого презрительными взглядами, и ровным строем уходят на свой пост. Последний темноволосый старшина, угрюмо поморщившись, от омерзения сплёвывает себе под ноги в абсолютной тишине участка.
Чуя их эмоций не разделяет — по крайней мере, внешне. На его губах в мгновенье растягивается злорадная улыбка от уха до уха, стоит лишь взглянуть на человека перед собой.
В отличие от них, он безумно рад видеть его.
— Доброе утро, Фёдор Михайлович! — нарочно громко и уж слишком по-издевательски тянет он, забарабанив по металлическим прутьям пальцами. Раздражающий звон заставляет задержанного поморщиться, а Чую — ещё шире усмехнуться. — Как спалось? Ничего себе не отлежали? А соседи как, не шумели?
Юноша напротив медленно поднимает голову, зыркнув на следователя исподлобья.
Выглядит Достоевский неважно. Это Накахара замечает даже при том, что до вчерашнего вечера не знал, как выглядит тот, за кем охотился целый месяц. Их первая встреча пусть и была волнительной, долгожданной и, безусловно, особенной, но не задалась. Чуя возлагает все надежды на вторую.
Фёдор действительно был привлекательным — по крайней мере, на лицо. Его уместно было бы сравнить с красным яблоком, червивым изнутри. Сейчас усталость взяла своё, а недосып отвоевал себе укромное место в тёмных пятнах под глазами. Острые скулы, прямой нос, до ужаса бледная кожа и небольшой белый шрам, пересекающий линию вечно поджатых губ. Иссиня-чёрные волосы, вчера казавшиеся самопроизвольно двигающейся болотной тиной, теперь собраны сзади в низкий хвост. Оказывается, Йосано при обыске могла не переживать о своей причёске: найди он её волос, определённо спутал бы со своим. И глаза. О да, глаза у Фёдора действительно были выразительными. Словно две чёрные дыры. Настолько тёмные, что не отличишь радужку от зрачка. Острый взгляд изысканно препарирует следователя, говоря намного больше любых слов. Накахара не ведёт и бровью: на него такие фокусы не действуют, особенно в их-то унизительном положении. Смешно пытаться испугать человека, который смотрит на тебя по ту сторону решётки. Зато студентов должно пугать безмерно: под таким взглядом и списывать страшно.
Он не выглядит на свои двадцать девять. Если бы Чуя встретил его на улице, скинул бы лет пять как минимум — а Чуя, вообще-то, научен определять возраст по мимике. Возрастные изменения его не коснулись. Не сказать, что к тридцати они значительны, но у Фёдора нет ни одной лишней морщинки, будто он вечно ходит с одним и тем же серьёзным видом и задействует лицевые мышцы разве что при разговоре. Теперь Накахара понимает, почему на него вечно западали. Что студентки, что жертвы. Особенно если при них он не улыбался: улыбка у него поистине жуткая.
На деревянной жёсткой лавке валяется сложенное пальто, которое ночью служило арестованному подушкой. Чёрный свитер и брюки выглядят мятыми, а поверх высокой горловины болтается крест на серебряной цепочке. Мы правда верующие, мама дорогая. Длинные пальцы собраны в замок между коленей, а на потемневших от синяков запястьях блестят металлические браслеты наручников. Они ему идут несравненно больше украшений из шкатулки — будто под него делали. Спина сгорблена, шея слабо хрустит при каждом повороте головы — ну прямо симфония для ушей.
Чуя не соврал: он очень рад видеть Достоевского сегодня. А в таком-то состоянии — тем более. Дальше — больше. На следующий ночлег он даст ему камеру без лавки. Посмотрим, с каким удовольствием он уместиться на холодном бетонном полу.
— Доброе, — хрипло отвечает Фёдор, вложив в одно слово столько яда, сколько скопилось за эту тяжёлую ночь. — Спалось отлично. Спасибо, что спросили. Наверное, теперь я должен поинтересоваться, как прошла Ваша ночь?
Остались силы язвить в ответ? Это плохо. Значит, воспитательная мера была слишком мягкой. В ином случае даже волочить язык по полости рта для него было бы затруднительно.
— Ну что Вы, мы не чужие люди. Можно обойтись и без этикетных формальностей.
— Чудно, — выплёвывает Достоевский, звякнув металлом наручников. — Тогда могу я сказать Вам кое-что?
— Пожалуйста. Всё, что угодно. Кому, если не мне, Вы теперь будете изливать душу.
— В том то и дело, товарищ капитан, что изливать мне нечего.
Фёдор тяжело вздыхает, пройдясь по ожидающей улыбке следователя скептическим взглядом. Он откидывается спиной на стену, с минуту помолчав, а затем тихо произносит:
— Я никого не убивал.
На какое-то время воцаряется кромешная тишина, прерываемая разве что далёкими голосами милицейских на дежурке. Но потом Накахара, не выдержав до ужаса серьёзного взгляда юноши, взрывается злорадным смехом.
— Правда что ли? — чуть отдышавшись, удивлённо спрашивает Чуя. Чужое выражение лица, полное отвращения, почти заставляет его рассмеяться вновь.
А вот это уже интересно. Значит, всё-таки успели передумать? А ведь Чуя делал на него ставки. Оказалось, даже таким законченным уродам, как Достоевский, не чужд страх за свою жизнь. Заднюю дают практически все, нередко даже после подписания чистосердечного. Мелют что-то про то, что их вынудили дать показания, что они были не в своём уме и далее по списку. Психов, которые признаются и не скрывают гордости за содеянное, совсем немного. Даже те, кто подписывает чистосердечное, обычно делают это только для того, чтобы прикрыть свою красную задницу. Раскаяться в содеянном могут бытовые убийцы. Могут раскаяться те, кто убил на эмоциях, в состоянии любого из опьянений или жертвы несчастных случаев. Но Чуя уверен: такие, как Фёдор, не знают жалости, если это не жалость к самому себе.
Однако вчера казалось, что Достоевский вполне доволен проделанной работой, прекрасно осознаёт незаконность своих действий и абсолютно горд тем, что за ним так долго гонялись. Что же заставило его передумать? Может, маниакальная фаза без таблеток прошла, и до нас дошло осознание текущего положения дел?
Надо было брать показания вчера. Почему-то Накахара забыл о чужих расстройствах и не подумал о том, что настроение подозреваемого меняется, словно погода в Приморском крае.
— Чистая, — кивает Фёдор, не отступая от своего. — Я не тот, кого вы ищете.
— А что ж Вы вчера не сказали? — наигранно наивно складывает брови домиком Чуя. — При задержании Вы, почему-то, об этом упомянуть забыли.
Юноша поджимает губы, потупив взгляд в крошащийся потолок.
— …Я думал, меня по другой статье арестовывают. Только при подписании протокола узнал, в чём, собственно, подозреваюсь. Как только узнал — сразу Вас уведомил. У нас же доверительные отношения, не правда ли? Кому мне доверять сейчас, если не Вам?
Ого. Это самое интересное оправдание, которое Накахаре только удавалось услышать за свою карьеру.
— Фёдор Михайлович, давайте Вы мне расскажете эту сказку, когда мы будем сидеть с Вами в допросной под протоколом. Не нервничайте. Там Вы мне кратко и сжато объясните, почему Вы не маньяк — я Вам объясню, почему Вы маньяк, почему я Вас поймал и почему Вы сидите именно по сто пятой статье часть вторая, а не по какой-либо другой.
Итогом разговора Достоевский явно остался недоволен. Потому что снова морщится, силясь сказать что-то ещё, но Чуя уже щёлкает двумя пальцами, подзывая к себе дежурного с ключами.
Первый допрос было бы неплохо проводить совместно с кем-то из опергруппы. Например, с дотошным Доппо или записывающим за тобой слово в слово Ацуши. Но сегодня Накахара отступает от заготовленного сценария, закрывая за собой дверь в пыточную и оставаясь с подозреваемым один на один. Он не хочет лишать себя такого удовольствия, как поговорить с давним врагом тет-а-тет.
Тем более, в плане допросов у Чуи есть свои методы. И сегодня он не побрезгует ни одним, даже самым жестоким, если Достоевский продолжит строить из себя дурачка до победного.
Если понадобиться, он выбьет из него признание собственными руками. Если понадобиться, он выбьет из него признание первым, что попадётся под руку. Фёдор слишком долго подтасовывал карты из тени — на территории Накахары они будут играть по его правилам.
Юноша кривится, укладывая ладони на столешницу: возможно, Дубковский вчера совсем немного переборщил с силой, когда заламывал чужие руки за спину. Длинная цепь, теперь пристёгнутая к металлической петле на столешнице, жалобно скрипит. Размах рук кажется слишком большим, но Чуя не тот человек, который сомневается в своих силах и способностях к самообороне. Однако в коридоре по обе стороны от двери всё же расставлены двое дежурных: так, на всякий случай.
Больше Достоевский не говорит ни слова. Даже не попытался пустить скупую слезу в попытке разжалобить капитана. Он и вчера не был особо разговорчив — кажется, ему это в целом несвойственно. Но теперь, когда, казалось бы, самое время начать выступать с оправдательными речами, он словно воды в рот набрал, незаинтересованно выслушивая свои права во время процедуры. А возможно, он их даже не слушает: сфокусировал взгляд в одной точке, где-то между бровей Накахары, и бездумно перебирает пальцами звенья цепочки на шее.
Закончив с формальностями и показушно никуда не торопясь, Чуя закуривает. От предложенной сигареты Достоевский отказывается лёгким движением подбородка в сторону. Интересно. Какая же, всё-таки, у него стратегия? Следователь с минуту пытается рассмотреть её в чёрной бездне чужих глаз, но предсказуемо терпит поражение. Фёдор хитёр и умён, и именно это сделало его таким опасным маньяком — не стоит забывать об этом за незамысловатой оболочкой душевнобольного.
— Ну что, Фёдор Михайлович, — спустя какое-то время произносит Накахара, откинувшись на спинку стула, — начнём? Или мне стоит помочь и задать парочку наводящих вопросов?
— Я не могу, — безразлично пожимает плечами Достоевский. Фокус наконец сместился: теперь он смотрит точно в глаза напротив.
Чуя высоко вскидывает брови.
— Здрасьте приехали. По религиозным соображениям Вы не можете со мной разговаривать? Или из личной неприязни?
— Личные отношения здесь ни при чём. Как раз-таки к Вам, товарищ следователь, у меня особое отношение. Дело в другом: кажется, мы не всех пригласили.
—…Мне Ельцина сюда позвать?
— Если Ельцин мой государственный адвокат, то…
Ох, так вот в чём дело. Рассчитывает на защиту. Что ж, самонадеянно.
По закону, учитывая, что Достоевский официально арестован, он действительно имеет право на адвоката — как на частного, так и на государственного. С частными в Партизанске туго, с государственными — немногим хуже. Если говорить прямо, то ноль на ноль. А значит, адвоката должен прислать суд, который выдал ордер на арест, если подозреваемый того затребовал. И когда только успел? Ночью, что ли? Почему тогда Акутагава ничего ему не сказал?
Уловив в глазах напротив вспышку недоумения, Фёдор заочно засчитал себе победу и медленно растянул губы в улыбке. Почти такой же издевательской, как вчера.
— Это очень мило, — кивает наконец Накахара. — Но мы не можем ждать Вашего государственного адвоката до посинения. Из Владивостока путь не малый, а я обязан составить протокол к сегодняшнему…
— Никого ждать не надо, — совершенно спокойно заявляет Фёдор. — Он уже здесь.
—…Я, когда заходил, не видел никаких государственных адвокатов.
— Может, плохо смотрели. Потому что даже я слышал о том, что он прибыл утром и сидит в приёмной.
На секунду Чуя теряется. Так глупо блефовать Достоевский бы не стал: ложь вскрывается за считанные минуты и никак не помогает ему избежать допроса. С другой стороны, он мог сказать это, чтобы пустить пыль в глаза, выпроводить из кабинета и совершить побег. Но что за бред? Из пыточной так просто не убежишь. Как минимум, этому никак не поспособствуют прикованные к приваренному столу руки. Но Накахара точно уверен, что чужие слова не имеют ничего общего с реальностью. Он был в приёмной лично буквально несколько минут назад и никого там не видел. Или…
Чуя вдруг громко прыскает, кажется, наконец доперев.
— На дежурке сидит твой адвокат? — пытаясь подавить в себе волну разгорающегося веселья, спрашивает он.
— Да, — Достоевский отвечает настолько самодовольно, что Накахара быстро понимает: он ещё не видел, кого именно государство прислало защищать его честь.
— Ну, ладно. Сейчас приглашу.
Светловолосый парень находится довольно быстро: он стоит там же, в холле, только теперь не сконфужено перебирая пальцами, а настойчиво втолковывая что-то только вернувшемуся с улицы дежурному. Теперь юридическим духом воняет за километр — так, что не перепутаешь. Только юристы могут столь безбожно выражаться, матеря всех подряд статьями, кодексами и подпунктами. Лейтенант недоумённо разводит руками, пытаясь найти поддержки в точно таком же озадаченном коллеге, пока раздражённый незнакомец ругается с ними на повышенных тонах. Так вот, в чём была его проблема. Да уж, не слишком красиво получилось. А ведь Акутагава искренне пытался его предупредить.
— Так чего ж ты не сказал, что ты адвокат Мотылька? — усмехается Чуя, остановившись возле зарождающейся потасовки. Милицейские за его плечом облегчённо выдыхают: слава богу, теперь не им разбираться с этим полоумным.
Брызжущий слюной замолкает, резко развернувшись к капитану и уже наставив на него указательный палец, как вдруг, дослушав предложение до конца, вновь хмурится.
— Кого?
Чуя закатывает глаза.
Приглядевшись к новенькому получше и разобравшись во всех подробностях, теперь он понял, почему адвоката прислали так быстро: отправили того, кто первый попался под руку. Отмахнулись, будто от назойливой мухи, и швырнули в неугодное насекомое недалеко лежащую тряпку. Не слишком удивительно. Государство ни за что не предоставит опытного адвоката маньяку, на счету которого три жертвы и психологическое здоровье всех жителей города. И подобный кадр подходил как нельзя кстати: молодой, кажется, только закончивший годичную стажировку. Характер присутствует, да ещё какой. Правда, из-за того, что парень всё ещё чувствует себя не в своей тарелке, показать его во всей красе он не может из-за предательского волнения. Будет чудом, если это не первое его дело или его хотя бы посвятили в детали расследования, в чём лично Накахара очень сомневается.
Лучшего кандидата трудно представить. Тем же легче: не будет лишний раз мешаться под ногами. Хотя для вида может начать качать права и разбрасываться своими великими знаниями в сфере юриспруденции, но это быстро решается.
— Ладно, пошли, защитник отечества. Хоть бы удостоверением мне в рожу тыкнул, а то я не разобрался сначала. Суматоха, митинги, допросы, сам понимаешь. Допуск у тебя есть?
— С собой, — ответственно кивает тот, еле поспевая за следователем.
— Отлично. Зовут тебя как?
— Сигма Асагири. А Вы…
— Накахара, — пожимает неловко протянутую руку Чуя, тормознув у нужного прохода. — Капитан Накахара. Что ж, приятно познакомиться. Прошу прощения, что так негостеприимно встретили, таковы сегодняшние реалии. Прошу.
Он кивает в сторону двери, пропуская Асагири первым, и уже за его спиной приказывает двум весело переглянувшимся дежурным заткнуться. Какое-никакое уважение должно присутствовать, не смешно ни капли. Ну, может, только самую малость.
— Фёдор Михайлович, — гордо оглашает Накахара, — Ваш государственный адвокат. Я бы дал вам минутку раззнакомиться, но, боюсь, не пригодится. Вернее, успеем по ходу разговора, правда же?
Достоевский в восторге. Всё злорадство и самодовольство сползло с его лица, словно восковая маска, стоило верному «защитнику» зайти в помещение и присесть на стул напротив, так же недоумённо рассматривая его в ответ. Кажется, не совсем так Фёдор представлял свою гражданскую оборону. Разочарование задержалось в складке между бровей всего на долю секунды, но этого хватило, чтобы Чуя его заметил. Сигма, мягко сказать, тоже не слишком-то доволен. Капитан готов поспорить: он никак не ожидал такой скорой встречи. Как минимум, явно не при таких обстоятельствах. Как два барана на новые ворота, ей-богу.
— Вы…
— Сигма Асагири. Фёдор Михайлович?..
— Достоевский.
Двум людям в этой комнате далеко не весело. А вот третьему — очень даже.
— Что ж, — хлопает ладонями Чуя, подтянув к себе ближайшую табуретку и усевшись рядом, игнорируя опасливый взгляд адвоката на слишком длинную цепь серебристых наручников. — Кажется, теперь всё готово. Государственный адвокат есть, старший следователь по особо важным делам есть, маньяк есть… Все на месте, никого не забыли? Или ещё кого-то пригласить?
Фёдор глубоко закатывает глаза, видимо, сдавшись. Война на неравных условиях, а последняя надежда в виду противотанкового оружия оказалась дырявым бронежилетом. Хотя это как посмотреть: может, они сейчас оба крупно ошибаются, так недооценивая молодые кадры.
— И что Вы хотите от меня услышать?
— Всё. Но лучше начать с того, как Вы пришли к тому, что хотите убивать девушек.
— Я никого не убивал.
И тут Асагири и вправду вспоминает, что его прислали за двести километров не для того, чтобы он изображал предмет мебели:
— А вы его обвиняете в убийстве… скольки девушек?
— Трёх, — кивает Чуя. — Пока.
— И почему тогда маньяк?
Начинается. Как раз то, о чём Накахара и думал. Начинаем качать права.
— Дорогой коллега, — с тяжёлым вздохом разворачивается он к нему. — Я понимаю, что, возможно, материал в твоём юридическом колледже давался тебе с трудом. И я уверен, что сегодня ты не планировал защищать маньяка. Но я, всё же, попрошу тебя не лезть…
— Нет, — холодно обрывает его юноша, заставив Достоевского изумлённо вскинуть бровь. — Я хочу разобраться в деле, так как на исходной у меня не было доступа к информации. Теперь же, когда у меня есть допуск, я имею право изучить материалы дела, выстроить стратегию защиты и только после этого позволить Вам разговаривать с моим подзащитным. Вы не дали мне времени поговорить с моим клиентом один на один, поэтому я буду делать это здесь. Так, что, пока я не доложил в прокуратуру о нарушениях в следственных процедурах, я попрошу Вас объяснить мне наконец, что здесь происходит.
Руки принципиально складываются на груди, а тёмно-синие глаза серьёзно блестят в свете настольной лампы, отливая лазуритом. Его слова звучат безапелляционно и нагло. И сначала Накахара действительно молчит, будто сокрушённо поджав губы, а затем медленно передаёт в чужую ладонь толстую папку.
Перед тем, как расцепить пальцы, он тихо произносит:
— Для начала спешу напомнить, что до подписания соглашения, о котором Вы, товарищ Асагири, совсем забыли, Фёдор Михайлович для Вас не клиент и уж точно не подзащитный. Пока его подпись не будет стоять в нужной графе, ни о какой стратегии защиты не может быть и речи. Не пытайтесь, пожалуйста, драться со мной на моей территории: моя квалификация уж явно покруче Вашей.
Юноша по инерции отшатывается назад, когда капитан наконец отпускает плотную картонную обложку, а затем, как ни в чём не бывало, весело объясняет:
— Если кратко, то Фёдор Михайлович подозревается в трёх убийствах с особой жестокостью и ещё в шести сопутствующих отягощающих пунктах. Все материалы прикреплены к делу, можете изучать, сколько душе угодно.
Сигме явно не понравилось, что его так высокомерно осадили. Не то чтобы Чуе было не плевать. Более того — он на это и рассчитывал. Но сейчас адвокат противопоставить ему ничего не может, поэтому хмуро открывает первую страницу, погружаясь в чтение. Как жаль, что он ещё не в курсе, в насколько весёлую кровавую историю его затянет это дело.
— А пока вернёмся к Вам.
Достоевский разводит руками, снова превращаясь из простого зрителя в непосредственного участника событий. И даже более того — в причину этих самых событий. Быть лицезрящим ему было больше по душе. Но Накахара и так потратил слишком много столь быстро исчерпаемого ресурса, как своё терпение.
— Когда была убита первая жертва? — не дав Фёдору и секунды разгона, сразу переходит к делу следователей.
—…А чего прям так, с обрыва в реку? Можно же как-то… поделикатней?
— Поделикатней с Вами поговорят где-нибудь в местах не столь отдалённых, а я спрашиваю прямо: когда была убита первая девушка?
— Я не знаю, — пожимает плечами Фёдор. — И не могу знать. Потому что я её не убивал.
С тяжёлым вздохом чёркнув в протоколе эту бессмыслицу, Чуя укладывает подбородок на сцеплённые в замок пальцы. С Ацуши, конечно, было бы быстрее, но здесь и так уже слишком плотное столпотворение.
Значит, всё ещё гнёт линию с непричастностью, даже в присутствии адвоката. С точки зрения защиты всё делает правильно. С точки зрения здравого смысла — проёбывается капитально.
— Хорошо, зайдём с другой стороны. Что Вы делали в ночь со второго на третье марта?
Фёдор правдоподобно поднимает взгляд в потолок, будто действительно вспоминает. Затем хмурится, для показушности помассировав левый висок, и уж слишком задумчиво поджимает губы. Придумывает на ходу, что ли? У него было столько времени на это ночью. Зря, что ли, Чуя дал ему отсрочку в двенадцать часов?
— Сходу, если честно, так и не припомниться, — спустя долгую минуту протягивает подозреваемый. — Но, если я ничего не путаю, в тот день я был в колледже, как и всегда. Отвёл пары, вернулся домой, а потом… — он щёлкает двумя пальцами, словно наконец поймал за хвост упрятавшееся в угол сознания воспоминание. Ну, или словно наконец нашёл подходящее оправдание, — …а потом встретился с приятелем.
— Ого, — вскидывает брови Накахара. — С приятелем?
— Да, с приятелем. Не понимаю, почему Вы меня за социопата держите: работа-дом-работа. Как сейчас помню, что встретился с приятелем.
— И как же зовут приятеля?
— Не знаю.
Вот тут уже Чуя не скрывает абсолютного удивления: его глаза сейчас, наверное, можно использовать как трафарет к рублёвой монете. Асагири тоже на секунду отвлекается от своего занятия, и в его взгляде на «клиента» читается что-то между недоумением, искренним восхищением и критическим разочарованием.
Молодец, ничего не скажешь. Хотя что ещё он мог бы вякнуть? Ведь Чуя точно знает, где Достоевский был в ту ночь, поэтому придумать на ходу алиби — единственный рабочий вариант. Правда, алиби вышло настолько ублюдским, что это даже смешно. Хоть бы выдумал какого-нибудь Васю Пупкина, чтобы следователи ещё дня два потратили на то, чтобы его найти. Ан нет: мы люди честные.
Или он решил строить из себя дурачка и попытаться сойти за невменяемого? А что, с его-то аптечным набором и способами убийств это будет не слишком удивительно. Если правдоподобно сыграть, то большинство даже не подвергнет этот факт сомнению.
Кроме Чуи, конечно же.
— Не знаете имени своего приятеля? — уточняет Накахара.
— Так я ведь сказал: приятель, — не находя никакой проблемы в своём ответе, непринуждённо кивает Достоевский. — Не лучший друг. Не брат, не сват, не друг. Я всех своих приятелей по именам не знаю.
— Я, если что, уточню: Вы понимаете, что, если не назовёте мне имя, я не смогу проверить эту информацию и, соответственно, подтвердить Ваше алиби?
— Но я правда не знаю, как его зовут. Кличка «Чёрная Смерть». Поможет чем-то?
—…Я так не думаю, но спасибо за откровенность.
Боже, какой же цирк.
Сигма чуть заметно морщится, избегая прямого зрительного контакта с капитаном, и быстро роняет взгляд обратно между строчек, будто это поможет ему скрыться от всех ужасов происходящего. Что, только теперь дошло, что с таким «клиентом» улучшить свой рейтинг непросто? То ли ещё будет.
— Хорошо, допустим, Вы встретились с приятелем, — соглашается Накахара. — Где Вы с ним встречались? Может ли, возможно, кто-то ещё подтвердить, что Вы были вместе?
— Я так не думаю. Встречались возле моего дома около десяти вечера. Примерно в два часа ночи разошлись и я пошёл к себе.
— Разошлись в два часа ночи? Боюсь спрашивать, что Вы могли до двух часов ночи делать со своим приятелем под Вашим домом.
— Общаться, разговаривать, всё как всегда.
— Почему же тогда не поднялись к Вам? Общаться в квартире, а не на холодной улице, кажется, намного удобней.
— Подробностей не помню. Может, у этого и была какая-то веская причина. К сожалению, сейчас я её уже не обосную.
Достоевский, судя по всему, не замечает, какой бред несёт. Или очень старательно делает вид, что не замечает. И это, если честно, ставит в ступор: почему он идёт по такому тупорылому пути? Если уж решил пытаться оправдаться, то почему бы не придумать какую-нибудь хоть как-то похожую на правду историю? Зачем лить в уши следствию объективный бред, который никак не ставит доводы дела под сомнение? Более того, он только глубже тебя закапывает, ведь даже время сходится: Лилова была убита в интервале между часом и часом тридцатью, а Фёдор, по его словам, разошёлся с несуществующим приятелем в два часа ночи.
Чего он пытается добиться?
— Хорошо, тогда опишите свои действия в ночь с седьмого на восьмое марта.
Достоевский снова задумывается, постукивая пальцами по столу и протяжно замычав. И, когда Чуя уже понадеялся на такую же незамысловатую историю, быстро его разочаровывает:
— Я спал.
— Вот так просто?
— Да. А что мне ещё делать ночью? Если Вы имеете в виду убийство цыганки на площади, то на тот момент о Вашем приезде я ещё ни сном ни духом.
И вот тут Чуя поднапрягается, придвинувшись чуть ближе.
— А причём здесь это?
— Там только идиоту не ясно, что Вас провоцировали, — как ни в чём не бывало, усмехается Фёдор.
Асагири странно косится на него, но Чуя не меняется в лице. По крайней мере, ему очень хочется верить, что он ничего не упустил.
— Значит, следственная группа не догадалась, а Вы догадались?
— Это не моя вина, что с Вами идиоты работают. Или Вы тоже были не в курсе?
— Я-то был в курсе. Но сути дела это не меняет: как Вы догадались?
Достоевский откидывается на спинку стула, продолжая настойчиво постукивать пальцами по столешнице. С каждой секундой этот звук становится всё более раздражающим, потому что не имеет никакого чёткого ритма, лишь хаотичные удары по дереву.
— Ничего сверхъестественного, — в итоге заключает он, проследив за чужим злым взглядом и лишь громче застучав. — Вы приехали в Партизанск, чтобы найти маньяка, — спустя неделю у нас висит труп на главном памятнике города в одном из самых посещаемых мест в один из самых оживлённых дней. Знаете, до Вас такого не случалось, — две чёрные дыры гипнотизируют, будто стараясь выжать из своей жертвы душу. Весёлый голос отдаёт хриплыми нотками, когда он загадочно склоняет голову к плечу. — Даже если так называемый Мотылёк орудовал здесь последние лет пять — столько, сколько пропадают девушки, — то до Вас трупов на памятнике я не видел. И на других просматриваемых местах тоже, как ни странно.
Фёдор очень хорошо считывает чужие эмоции. Может, потому что Накахара особо и не пытался скрыть той убийственной ярости, что просыпалась в нём каждый раз, когда речь заходила о том страшном дне. Особенно сидя перед человеком, который стал его причиной. Так или иначе, Достоевский вовремя понял, что пора съезжать с маршрута: так и недолго получить по слишком довольному лицу.
— В общем, в ту ночь я ничего не видел и не слышал. Преспокойно отсыпался в свои заслуженные выходные. Утром позвонил матери, поздравил с праздником. После стал готовиться к предстоящим практическим…
— А седьмого?
— Седьмого? Седьмого я… если это суббота, то, по-моему, я встречался с приятелем.
— С тем же?
— Нет, в этот раз с другим.
— Его имени Вы тоже не знаете?
— Никак нет.
—…Интересные у Вас друзья, конечно.
— Так это приятели, говорю же. Не друзья.
Чуя вновь тяжело вздыхает, но покорно вписывает и эти показания в нужные графы. Ему-то не жалко: бумаги ещё много, явно не закончится. Достоевский может втирать ему эту дичь хоть до самого утра. Правда, Асагири уж слишком сильно притих. То ли полностью погрузившись в детали дела, то ли из принципа игнорируя чеховские диалоги над ухом.
— Чуть подробнее про восьмое марта, будьте добры.
— Говорю же, я проснулся, позвонил матери. Поздравил, рассказал про трупы на памятниках — удивилась. Весь день был дома: приготовил себе поесть, проверил работы студентов, сел за подготовку к практическим и просидел над ней до самого вечера.
— Подтвердить это кто-нибудь может?
— Нет, я ведь один живу.
Достоевский снова задумывается, заставив Чуя задуматься ещё сильней:
— Пытаетесь вспомнить, может ли кто-то подтвердить Ваше алиби?
— Нет, пытаюсь вспомнить, встречался ли я вечером с приятелем… скорее да, чем нет.
— Для человека, которого коллеги характеризуют как крайне нелюдимого, Вы как-то слишком часто встречаетесь с приятелями. Это всё один человек?
— Нет, это три разных, — кивает Фёдор, — я, на самом деле, довольно общительный. Просто, может, не для всех.
Он держится до страшного идеально: так, как смог бы держаться только поистине больной человек. Не показывает лишних эмоций, не запинается, не выдаёт ни одного визуального признака обмана. Складывается ощущение, что он может контролировать даже свой пульс и дыхание: капитан не сомневается, что, приложи он сейчас два пальца к запястью, почувствовал бы лишь размеренные удары, подобные стуку пальцев по столешнице. За тридцать минут допроса не сказать ни слова по делу — это личный рекорд, по крайней мере, для Чуи. Не последнюю роль здесь играет присутствие Асагири. Без него они бы уже давно перешли на другой уровень взаимопонимания. Но сейчас у Накахары связаны руки — почти так же, как у его оппонента. Поэтому приходится играть на равных, выжидая момент, когда он оступится. А он не может не оступиться: здесь даже нельзя сказать, что история на ладан дышит, потому что её банально нет. У Достоевского нет ни одного аргумента против того, что он убийца, кроме самой фразы «я никого не убивал». И с одной стороны это хорошо, так как позволяет не волноваться о том, что Чуя ошибался. Но с другой стороны подобная твердолобость раздражает. Абсолютно любой человек, который хотел бы оправдаться, сделал бы для этого хоть что-нибудь. Даже не что-нибудь — он сделал бы всё. Фёдор же не делает ничего кроме того, что развлекает сам себя самой неправдоподобной и смехотворной ложью, которую только можно представить в официальных документах прокуратуры.
Если он не хочет себя оправдывать, зачем разыгрывает этот спектакль? Если он хочет себя оправдать, то почему не делает это должным образом?
Неужели специально выводит Накахару на эмоции при другом человеке?
И когда Чуя уже хочет, плюнув на всё, начать давить уликами, его на полуслове прерывает Сигма, о котором следователь успел подзабыть толком.
— Товарищ капитан, — вдруг вскидывает ладонь адвокат, привлекая к себе внимание, и по-деловому поправляет на носу очки в тонкой серебристой оправе. Чуя еле сдерживается от того, чтобы громко цокнуть языком. — А можете подсказать мне один момент, а то я не совсем уловил… Откуда у Вас в конце дела улики?
— Какие улики? — с трудом вздыхает Чуя.
— Ну, вот, — Асагири указывает пальцем на нужный разворот, насупившись. — Экспертиза земляной породы, дактилоскопия, снимки… таблеток? И карты на стене. Я так понимаю, это квартира Фёдора Михайловича?
Лучше бы Накахара не смотрел сейчас на Достоевского. Потому что яркая довольная улыбка, на миг проскользнувшая на тонких обветренных губах, заставляет на полном серьёзе задуматься об убийстве. Уже через секунду она исчезает, превратив напыщенное выражение лица в задумчиво-испуганное, и юноша склоняется к фотографиям, будто неверяще рассматривая их.
— И вправду, — спустя мгновенье наигранно удивлённо парирует он, подставив кулак под щёку. — Моя. Капитан Накахара, а Вас я что-то среди своих приятелей не припомню. Уж поверьте, Ваше имя я бы не забыл: таких смелых у меня в окружении нет.
Сука. Вот ведь дерьмо.
А вот и тот самый туз в рукаве, о котором Чуя думал ещё утром. Фёдор ведь знал, что обыск в его квартире был проведён незаконно, а значит, просто ждал, когда эта деталь вскроется. Его победная улыбка — полное тому подтверждение. Он на самом деле просто пытался вывести старшего следователя на любую из реакций, уповав на то, что следственные несостыковки перекроют его плешивую сказку.
Как бы не так.
— Так что, Вы мне поясните этот момент? — продолжает давить Асагири, заправив светлый локон обратно за ухо. Чуя бы выдавил ему оба глаза одновременно.
— Проводился обыск. Что-то не так с этим? — как можно более непоколебимо отвечает Накахара, пытаясь скрыть подкатившую к глотке нервозность. Ох, он знал, что это всплывёт, но как же не вовремя. Оставалась всего неделя до того, как ему бы выписали ордер задним числом.
Асагири хмурится, перелистывая страницы ещё раз.
— Так а… Могу я взглянуть на документы? Ваше постановление я вижу, а заключение суда…
— Не успели пришить к делу, — ложь срывается с его губ бесстрастно и просто, будто он делал так до этого сотню раз. Ну, или словно он очень старается говорить правду.
Достоевский видит насквозь все его потуги. Словно на секунду они поменялись ролями, и теперь очередь Фёдора снисходительно смотреть на несущего абсолютный бред подозреваемого. Фёдор знает, что он виновен, точно так же, как Чуя знает, что Фёдор виновен.
Отвратительно.
Дотошного адвоката, который, по видимому, решил отомстить капитану за тот выпад в свою сторону, это оправдание не устраивает. Либо он начинает догадываться, в чём тут дело, либо хочет просто побольше насолить. Оба варианта Накахаре не по душе, ведь эта на первый взгляд незначительная деталь вполне может стоить ему должности. Поэтому он быстро меняет тему, вновь отобрав нападающую позицию вместо обороняющейся.
— Раз уж Вы сами заговорили об уликах то, Фёдор Михайлович, не поясните парочку?
— Поясню, — равнодушно отмахивается Фёдор. — Если Вы мне поясните, что конкретно является уликой.
Чуя кладёт перед ним первую фотографию, и Достоевский тут же подбирает её в руки, приглядываясь.
— Карта Партизанска на Вашей стене в Вашем кабинете.
— Я вижу. И что с ней не так?
— Зачем она Вам?
—…Зачем мне карта? Интересные у Вас вопросы, товарищ следователь. Я ведь здесь живу.
— Вот именно. Насколько я знаю, Вы живёте в Партизанске с рождения. Зачем Вам карта своего родного города, так ещё и во всю стену? Боитесь потеряться? Путаетесь? Страдаете топографическим кретинизмом?
— Именно, — быстро соглашается Фёдор. — Иногда забываю, что где и как расположено. Особенно после переезда: я какое-то время жил во Владивостоке и, когда вернулся, стал путаться в локациях. Тем более, почему у меня не может висеть карта моего родного города хотя бы из любви к нему?
Сигма отложил папку на край стола, перекрестив руки на груди, и во все глаза наблюдает за ходом разговора: всё, что ему нужно было, он изучил. Без соглашения встревать в ход допроса он не имеет права, поэтому пока просто наблюдает на действиями будущего «клиента», сузив взгляд. Но по нервно ходящей туда-сюда под столом коленке Чуя понимает: парень не такой уж и тупой, как показался изначально. Язва та ещё, но факты сопоставлять умеет. А факты неутешительны: с теми данными, которые есть на руках у следователей, спорить довольно трудно. Но даже это не самое главное, ведь спорить можно даже с мёртвыми, если очень сильно захотеть, — в этом и заключается работа адвоката. Главное — из материалов дела ясно, что Фёдор действительно маньяк, а значит, ему придётся защищать честь человека, который убил как минимум троих девушек. Грязную работку подкинул краевой суд белому-пушистому выпускнику колледжа.
Неприятно, да? Не благородно, не так ли?
Привыкай. Тяжело без опыта стать адвокатом Дьявола.
— Допустим, — соглашается Чуя. Оспаривать такую косвенную улику, как карту, он не собирается: в арсенале есть более острые ножи. — Как тогда Вы поясните отверстия в карте, будто от кнопок, в некоторых местах города?
Достоевский зависает, кажется, не сразу поняв, что капитан имеет в виду. Он ещё раз осматривает снимок, долго бегая глазами по изображению, а потом широко распахивает их.
— Такие внимательные? — напряжённо прыскает он. — Даже я об этом забыл.
— Работа обязывает, — отрезает Чуя. — Так что, и этому есть какое-то объяснение?
— У всего есть объяснение, говорю вам это как кандидат наук. И у этого, к счастью, тоже есть. Я… оставлял заметки.
— Заметки?
— Ну да. Вы были правы, кнопками оставлял себе напоминания: это проверить, это сделать, это написать. Список продуктов, в конце концов. Я работаю за столом, а карта — самое заметное место в комнате. Мимо такого не посмотришь. Но Вы, думаю, и сами понимаете. Адреса, к тому же, там удобно помечать. Детей, например. Вы не подумайте: я просто куратор. Нужно же быть с ними на связи.
— Кажется, для этого у Вас есть телефонная книжка, — как бы невзначай упоминает Накахара.
— Но там ведь только номера. Адреса оставляю на карте.
— А Алина Лилова была в Вашей кураторской группе? Или есть другая причина для того, чтобы Вы записали её номер, а после вычеркнули?
Достоевский вновь смотрит на него до ужаса невинными глазами. Так, как шестилетка смотрит на подростка, который только что сломал его несчастную детскую психику и впервые рассказал, откуда на самом деле берутся дети и как они там появляются.
Он явно не ожидал, что Чуя знает и про это. Ведь записной книжки не было в квартире во время обыска. И сейчас где-то во тьме кровожадного разума разворачивается длинная мыслительная цепочка: откуда? Что ж, у Накахары есть свои методы.
Асагири хмурится в пустоту, переводя взгляд с одного на другого.
— Алина была моей ученицей, — в итоге решает Фёдор. — Как и большинство студентов в нашем техникуме, потому что я веду на первом курсе у всех специальностей. Она собиралась поступать во Владивосток и, зная, что я тоже там учился, попросила совета, как это можно устроить. Я сказал ей о том, что, в идеале, было бы неплохо написать статью и опубликоваться, если она рассчитывает на бюджетное место, и о том, что я могу быть научным руководителем в её работе. Она согласилась, мы обсуждали тему, поэтому я записал её номер. У неё, я уверен, мой номер тоже где-то оставлен.
— А что же заставило Вас вычеркнуть номер после её смерти?
—…Так ведь она умерла. Прошу прощения, зачем мне её номер в этом случае?
Не поспоришь. И всё же.
— Ай-яй-яй. Не слишком ли цинично для религиозного человека? — усмехается капитан.
— Царствие ей небесное. Безмерно соболезную её родным и близким — она была поистине прилежной студенткой. Но, так или иначе, я не нахожу в своём действии ничего странного. Или Вы всерьёз думаете, что, будь я убийцей, стал бы убивать по списку, вычёркивая одну за другой?
Чуя неопределённо пожимает плечами, а Достоевский хмурится сильнее, прекрасно поняв по этому движению, что его слова были не слишком убедительны.
— Товарищ капитан, — вступается за теперь уже по-настоящего напряжённого подопечного Сигма. — Я не особо понимаю, о чём речь, но, как мне кажется, эта деталь действительно очень спорная…
— Кто ж спорит, — без труда соглашается Накахара. — Кажется, я пока никого ни в чём не обличил. Просто спросил. Может, из личного интереса, кто знает. Если хотите, можем вернуться к карте. По Вашим показаниям, метки на карте остались из-за кнопок, которыми Вы оставляли себе заметки. Вот только во время обыска ни одной из них не было. Как же так могло совпасть, что именно тогда, когда мы пришли, Вы закончили все свои дела?
— Вот так взяло и совпало, — насильно подавив в себе вспышку негодования, вновь становится спокойным Фёдор. Это плохо. Чуя почти вывел его на нужную эмоцию, чуть приоткрыв запаянную дверь, как вдруг Достоевский снова хлопнул ей прям у него перед носом. Этот урод контролирует свои эмоции лучше, чем им казалось. Чего ж тогда не сдерживал навязчивое желание убивать? Не хотел? — Если Вы опять намекаете на то, что я мог помечать на карте что-то с корыстным замыслом, то, как Вы заметили, и этого к Вашему приходу там тоже не было. К тому же, я уверен, Ваша опергруппа уже прошлась по всем выделенным местам. И что, нашли что-то? Пальцы, руки, ноги, головы?
Ничего они не нашли. Дежурный отдел во главе с Куникидой осмотрели каждую щель и не нашли даже плохо лежащей закладки. Да и порядок мест был весьма хаотичен: от Храма Рождества Пресвятой Богородицы до горы Верблюд. Глухо. Может, конкретно сейчас Достоевский действительно не врёт.
Проигнорировав чужой вопрос, Чуя кладёт перед ним следующую фотографию.
— Допустим. Вот это можете пояснить?
—…А что конкретно, простите?
— Что это?
— Украшения.
— Это я вижу. Что они делают в таких количествах в Вашей квартире? Любуетесь, красуетесь по вечерам?
— Фамильное серебро сдаю, — беспечно бросает Фёдор. Но Накахара заметил, как перед этим между бровей снова пролегла задумчивая складка. Снова на ходу. — Зарплаты у преподавателей, сами понимаете…
— А не поясните тогда, почему в Вашей семье у всех женщин критическая разница в размерах?
—…Так у меня много родственников. Мама, тётя, бабушка, прабабушка и так далее. К тому же, здесь не только мои семейные реликвии. Приятелей в том числе. У меня есть один знакомый в ломбарде с ювелирным образованием. Помогает чинить и сбывать задорого в Находке или Владивостоке. Я по связям передаю ему, разницу начальной и конечной оценки себе оставляю. Ничего криминального, исключительно деловые отношения.
— Неплохо, — соглашается Чуя. — Даже умно. Действительно, деньги — это деньги. Лишними не будут. А может, Вы мне тогда покажете… — он достаёт из кармана прозрачный пакет с толстым обручальным кольцом, которое анализировала Гин, — …стыки ремонта? Может, объясните, что конкретно в этом кольце ремонтировалось? Всегда увлекался ювелирной сферой, знаете ли, да пришлось всё-таки идти на простого следователя.
Фёдор медленно придвигает к себе находку, закусив губу.
— Знаете, конкретно в этом ничего. Знакомый просто не знал, куда ещё сбыть.
Ну пиздит же, сукин сын.
— Может, позвоним этому знакомому и спросим? Или Вашему рукастому ювелиру?
— А у Вас что, что-то сломалось? Или всё же решили исполнить мечту и тоже присоединиться к бизнесу?
Сливается. Значит, точно что-то скрывает. Теперь это стал замечать даже Асагири: уж слишком часто адвокат, пытаясь дотянуться под столом до ноги клиента, задевает ботинки Чуи.
В ход идёт третий снимок.
— Это что?
И вот тут уже на чужом лице искреннее удивление — будто данное фото было сделано не в его квартире.
— Верёвка.
— Что делает верёвка у Вас в спальне в тумбочке?
— Это уже вторжение в частную жизнь, — не выдерживает Сигма.
— Я Вас умоляю, — отмахивается Накахара. — Какая у него частная жизнь? Вы ведь одиноки, Фёдор Михайлович?
— Абсолютно, — ни один мускул не дрогнул.
— Отлично. Не сочтите за грубость. Так зачем верёвка?
—…Перевязывал?
— Что? Или кого?
— Побойтесь Бога. Книжки, — смеётся Достоевский. — Макулатуру в колледже собирали, стопкой тащить неудобно. Я и перевязывал.
— А где, собственно, макулатура?
— На переработке. Я отнёс, а верёвку себе забрал. Пригодится ещё.
Бред. Цирк. Нелепица.
Постепенно в венах начинает закипать горячая злость. Непрекращающаяся ахинея, льющаяся сверху Ниагарским водопадом, сначала вызывала лишь насмешку, но сейчас смех превращается в истерический. Раздражение зудит под кожей, особенно в области костяшек.
Чуя сбился со счёта, сколько раз за этот диалог он хотел ударить человека напротив. И если это была стратегия Достоевского с самого начала, то она, блять, работает.
Асагири хереет с каждой секундой всё больше. Повторяя злую участь Накахары, его сослали в Партизанск, чтобы он защищал своего подопечного. Однако подопечный вполне справляется сам, оставив для двоих юношей первые ряды в театре одного актёра.
— Едем дальше, — теперь капитан достаёт из кармана их главную неоспоримую улику с полной уверенностью, что и её Фёдор будет стараться оспорить. — Узнаёте зажигалку?
— Узнаю, — прищурившись, кивает тот. — А с ней что не так? Или этой зажигалкой кого-то сожгли?
— Мимо, но попытка неплохая. Это ведь Ваша зажигалка?
— Есть сомнения?
— Она была найдена в Вашей квартире. А у Вас, как мы выяснили, ещё вещи ваших безымянных товарищей валяются.
— Нет, конкретно эта зажигалка моя.
— Хорошо. Тогда почему на ней нет ни одного Вашего отпечатка?
Плечи идут назад. Пальцы чётче забарабанили по столешнице. Он чувствует, как его сказка сыпется, словно песочный замок, на который по неосторожности наступили.
— Вытерлись, наверное. Давно ей не пользовался.
— Какое совпадение, что Ваши отпечатки вытерлись, а чужие остались. Есть предположения, чьи?
— Возможно, кого-то из товарищей. Давал пользоваться или подкурить.
— Кому конкретно?
— По имени…
— Ясно, можете не заканчивать. И давно у Вас эта зажигалка? Дорогая, гравированная. Подарок, наверное?
— Да, припоминаю, дарили. Но давно. Относительно.
— Хорошо сохранилась.
— Ещё бы. Дорогой подарок от дорогого человека.
— Какого? От очередного знакомого?
— Почти. От соседки… Нет, Вы не подумайте, она просто мама одного моего товарища.
—…Мама вашего товарища подарила Вам зипповскую зажигалку?
— Мы были в хороших отношениях.
— В таких же хороших, как с Лилей Кулешовой?
Вновь ниже пояса. Вновь не ожидал. Но у Чуи осталось слишком мало времени до конца раунда, поэтому он не побрезгует ничем для того, чтобы отправить оппонента в нокаут.
Достоевский должен был подозревать, что следователь знает и об этом. Не мог не догадываться: он знал, что под него роют, а слух о Лиле — не та информация, которую было бы трудно достать. И всё же Фёдор явно не хотел, чтобы это всплывало вновь. Тем более, прямо сейчас.
Они долго смотрят друг на друга. В глуби чёрных дыр нет ни намёка на ненависть, злость или агрессию — лишь искреннее непонимание. Почти невинное. Почти обиженное.
— Прошу прощения, — подаёт голос Сигма. — Я, кажется, что-то упустил. Потому что в документах, вроде, не было этой фамилии. Кулешова — это первая жертва? Которая не опознана?
— Я не прикрепил к делу, — качает головой Накахара. — Моя оплошность. Дело в том, что Фёдор Михайлович… как бы это помягче сказать… ебал малолетнюю девочку. Несовершеннолетнюю, к тому же. Вот такая интересная биография у Вашего подзащитного, коллега.
Сигма в восторге. Специфичном, правда: он почему-то скривился и отвёл взгляд, неверяще глянув на Достоевского. О да, если бы Чуя видел его до этого — ни за что бы не подумал, что подобный индивид способен на такое. Он выглядит как тот, кого женское внимание не то что не впечатляет, а вообще не волнует. И в целом Фёдор напоминает гермафродита. Какова жизнь, а?
— Любовь зла, — как ни в чём ни было кивает он, скрипнув зубами. — Но зря Вы так плохо обо мне думаете. Она была не против.
Чуя ненавидит эту фразу всей душой. Так говорит каждый.
— А Вы?
— И я был не против. Да и, если Вы хотите углубиться в мои отношения с Лилей, то… Разница в возрасте, безусловно, была внушительной. Считаю ли проступком я это? Любовь — нет. А само грехопадение или, как Вы выразились?..
— Вы её ебали.
—…Отвратительное слово, максимально далёкое от того, что между нами было. Я бы сказал, что мы занимались любовью. А любовь я, как уже было сказано, не осуждаю. Кто ж виноват, что так вышло.
Чуя бы сказал, кто виноват. Но не прямо сейчас.
Они ещё вернутся к этому разговору. И не раз. И, может, даже не два. Но сейчас Накахаре настолько мерзко и тяжело от того, что лицо напротив выглядит вполне спокойным без единого синяка, что он сам не вывезет продолжения. К тому же, сейчас есть вопросы и поважнее.
— Ладно, мы отошли от темы, — цедит сквозь зубы он, не замечая, как Фёдор почти облегчённо выдохнул через нос. — Мы говорили о зажигалке. И я больше не буду пытаться подводить Вас к тому, чтобы Вы сказали мне правду. Кажется, на Вас это не работает. Поэтому я говорю прямо: эта зажигалка принадлежит Алине Лиловой. Это подтвердил её молодой человек сегодня утром. И каким, блять, образом она оказалась в Вашей квартире?
Ярошенко действительно вызвали в участок сегодня утром, ещё до того, как у входа собралось целое столпотворение. После произошедшего месяц назад трогать парня не хотелось, но он был единственным, кто знал бы наверняка: родители Алины не знали о дурной привычке дочери, а друзья, хоть и были близки с девушкой, могли и не запомнить такой детали. Но Евгений точно знал. И Евгений дал доскональную характеристику: конкретно такую модель с подобной гравировкой их компания дарила жертве на восемнадцатилетие. Скидывались все вместе, а один из парней, который подрабатывал в Находке, съездил и купил. Отпечатки на корпусе, как сказала Гин, не слишком чёткие, но подходят под дактилоскопию Лиловой. Всё сходится. Таких совпадений просто не бывает.
Кажется, это понимает и Фёдор. Тем не менее, это не мешает ему продолжать гнуть свою линию:
— Не понимаю, о чём Вы. Это моя зажигалка. Я Вам уже объяснил, откуда она у меня.
— А я Вам уже объяснил, почему эта зажигалка не Ваша.
— И тем не менее. У меня просто не могло быть зажигалки Алины, потому что мы встречались с ней только в колледже не чаще раза в неделю. А в день убийства, как Вы помните, меня с ней не было. Может, её молодой человек что-то перепутал или у нас действительно были одинаковые зажигалки. Так могло случиться — эта модель не лимитированная и не эксклюзивная.
— Хорошо, — тяжело вздыхает Чуя. — Если это Ваша зажигалка, тогда опишите, какие царапины есть на корпусе. Их много, но есть две очень заметные на белой краске. Если это действительно Ваша вещь, Вам не составит труда их указать.
— Я уже говорил, что давно ей не пользовался, — отрезает Достоевский. — Поэтому, к сожалению, не помню. Или тот факт, что я не знаю наизусть потёртости одной из своих зажигалок, делает меня маньяком?
Как же он заебал.
— Допустим, — пытаясь успокоится, выдыхает Чуя.
— Есть что-то ещё? — вскидывает бровь Фёдор. — Вы там всю мебель из квартиры вынесли? Кровать хоть оставили, мне спать будет на чём? Вы, в следующий раз когда зайдёте, заранее хоть предупредите: я Вам конфет на столе оставлю.
— Не беспокойтесь, конфетки мы нашли.
И он бросает на стол последнюю фотокарточку на сегодня. И Достоевский нервно усмехается.
—…Я надеюсь, Вы их не пробовали.
— Ну что Вы. Как можно?
На снимке — веером разложенные блистеры и коробки от таблеток. Сигма задумчиво склоняется ближе, проходясь взглядом по названиям.
— Как-нибудь обоснуете? Или дать время ещё пофантазировать?
— Не стоит. Ведь это не моё.
— Вы точно отказываетесь от дополнительного времени? Можно придумать что-то более правдоподобное.
— Почему Вы решили, что я придумываю? Это правда не моё.
— Тогда как, сука, они оказались в Вашей квартире?
Накахара правда старается не вестись. Правда старается держать себя в руках. Считать про себя до десяти, дышать на три счёта, вдавливать ногти в кожу ладони в надежде унять внутреннюю бурю. Но с каждой секундой это становится всё сложнее. Следователь на самом деле выдохся: уши каждый раз обжигало, когда на них навешивали новую порцию лапши.
Он не может даже смотреть на Достоевского спокойно. Каждый раз от одного взгляда внутри что-то громко хрустело, обнажая ту неконтролируемую сторону характера, которую в личном деле описали скромным «эмоциональный, вспыльчивый». Она сгущалась чёрной субстанцией где-то под глоткой, заставляя давиться концентрированной ненавистью вперемешку с гнилью человеческой плоти и сигаретным пеплом. Теперь же, спустя два часа бесконечных оправданий, которым, казалось, не было ни конца, ни края, Чуе стало мерещиться, что совсем скоро он захлебнётся. Это испытание намного опасней глотания сабель. Руки потеют, зубы скрепят, взгляд проделывает глубокую дыру в чужом бледном лбу. Прямо там, куда смотрело бы дуло пистолета на расстреле.
Это грустное садо никогда не закончится.
— Наверное, товарищ забыл, — пропорционально чужой раздражительности, постепенно становится всё более и более расслабленным и весёлым Фёдор.
— Какой товарищ забыл у Вас дома всю таблицу Менделеева в таблетках?
— Тяжело больной. Так вышло, что забыл у меня свои препараты.
— И как он себя чувствует без своих препаратов?
— Подозреваю, что не очень. Ну, может, зайдёт за меня, заберёт…
— Ваша квартира пока отпечатана, так что это навряд ли.
—…Тогда, наверное, несладко ему придётся. Что ж, если подвернётся возможность, Вы ему передайте. Мне чужого не надо.
Достоевский откидывается на спинку стула, невинно улыбнувшись. Асагири опасливо косится на Чую, когда в его руке жалобно скрипит ручка, готовая вот-вот сломаться пополам.
— Как зовут товарища, не знаете? — цедит сквозь зубы Накахара.
— Если Вы ещё не поняли, у меня плохая память на имена. Даже студентов постоянно путаю. Если мы с Вами выйдем когда-нибудь на улицу вместе, я, конечно, ткну пальцем в нужное лицо. А так… Ещё что-нибудь?
— А это всё, что Вы можете мне сказать по данной улике?
— Увы и ах. Я понятия не имею, что это за таблетки. Вот, Вы сами когда-то слышали до этого… — подозреваемый притягивает фотографию к себе поближе, звякнув тяжёлой цепью, и медленно читает: — Ап… алправ… ал-пра-зо-лам. Откуда мне знать, что это за дурь?
— А Вам, как химику, это ни о чём не говорит?
— Я ведь химик, а не медик. К тому же, я уверен, мою медкарту Вы тоже успели проверить. И что, там разве было написано что-то из этих злых слов?
Пальцы запутываются в волосах и мелко подрагивают. В ушах звенит от назойливого стука, не имеющего хотя бы примерного чёткого ритма. Слюна во рту приобрела горький привкус.
У него есть последняя попытка.
— Последнее на сегодня, — Чуя выкладывает на стол запечатанный в целлофан нож, тут же привлекающий внимание Асагири. — Я даже не стану спрашивать, Ваше ли это, потому что он был найден в кармане Вашего пальто и имеет Ваши отпечатки. Довожу до Вашего сведения, что с помощью хемилюминесцентного анализа на лезвии были обнаружены следы крови. А так же следы от Ваших ботинок абсолютно точно совпадают со следами, оставленными на месте убийства Алины Лиловой. Сведение образцов почвы показало, что Вы были в лесу в момент убийства. И это Ваши следы, Фёдор Михайлович.
И Достоевский моментально проёбывает свой последний шанс, лишь качнув головой и снова заведя:
— Нож, согласен, действительно мой, но следы крови на нём исключительно животного происхождения, так как я, возможно, мог резать им что-то из мяса. А насчёт ботинок… не знаю о моменте убийства, но в лесу я и вправду в них был. Когда-то. Возможно. Все по одной земле ходим…
Удар.
Накахара со всей дури бьёт ладонью по столешнице, тут же ощутив приятную волну облегчения от вспыхнувшей боли в запястье. Злость, игнорируемая так долго и успевшая за это время перекоптиться, осев серым душащим пеплом в лёгких, наконец находит свой выход. Чуя держался как мог. И единственное, о чём он жалеет, — это о том, что вместо ни в чём не повинного дерева под его тяжёлым кулаком не оказалось озадаченное лицо Достоевского, который от неожиданности замолкает. Или не от неожиданности. Ох нет, он не удивлён. Ведь он этого и добивался.
Сигма дёргается, но на этом всё: для него срыв капитана тоже не был сюрпризом. Это не могло закончиться по-другому. Интрига остаётся только в том, что сейчас скажет капитан.
— А теперь слушай меня сюда, — холодно отрезает Накахара в абсолютной тишине допросной: кажется, даже на коридоре весь отдел притих, прислушиваясь к строгому голосу начальника. От былой снисходительности не осталось и следа: в интонации закалённая сталь и усердно подавляемая ярость. Синие глаза мечут бешеные молнии, бьющие напряжением в двести двадцать вольт. Чуя больше не подбирает выражений: ему абсолютно плевать на правила и сидящего по руку адвоката. — Всю эту хуйню ты будешь вешать на уши какому-нибудь другому очень весёлому дяде-милиционеру. Потому что прогонять эту парашу мне у тебя не получится. Всё, что ты только что сказал, — оно не то что тебя не защищает, оно тебя просто-напросто высмеивает. Безымянные товарищи; складной нож, которым ты какого-то хера разделывал мясо; ничейные украшения; подаренные зажигалки… ты вообще в своём уме? Хотя кого я спрашиваю, с таким-то препаратным набором. Сейчас ты рассказываешь мне всё с самого начала чётко и по факту. И я, так и быть, ещё раз тебя выслушиваю. Я жду.
Достоевский спокойно выдерживает чужой взгляд, не поведя и бровью. Так же расслабленно откидывается на спинку стула, так же расслабленно разминает запястья.
— Остры Вы на язык, товарищ капитан, — тихо протягивает он, уведя глаза в столешницу. — Я повторяю в последний раз: я никого не убивал, у Вас против меня ничего нет, на все Ваши вопросы я ответил.
— И что ты мне, блять, ответил? Ты правда хочешь, чтобы в дело пошёл этот протокол? Да пожалуйста, Господи. Только, я надеюсь, ты понимаешь, что потом эту хуйню объяснять ты будешь не мне, а судье, пока тебя на казнь вести будут. Я-то впишу, мне не сложно: вот, сидит твой государственный адвокат, будет защищать тебя по тем же показаниям. Всё ведь так, Асагири? И вы с этим огромным чемоданом оправданий пойдёте прямиком к товарищу Колесникову — главному прокурору по области — и будете уже ему это всё рассказывать. Только, боюсь, он так долго, как я, этот собачий бред слушать не будет. Там коллегия присяжных очень быстро поймёт, что Вы с головой не дружите, и очень быстро пропишет немножко другие препараты. Точнее, один — свинца в горло.
— Но я никого не убивал, — вновь поднимает взгляд Фёдор. К счастью, теперь веселье пропало из его голоса, оставив лишь хриплую опустошённость, будто из тряпичной куклы достали голосовой модуль, заставляющий её смеяться от любого нажатия. По какой-то случайности свет упал так, что зрачок утонул в бездне чёрной дыры. Жизнь исчезла из человека напротив, превратив его в поистине пугающую тень. — Вписывать можете, что хотите. А вот этот весь набор, может, и имел бы вес, правда, в одном единственном случае: если бы хоть что-то из этого было законно.
Атмосфера в помещении снова переменилась. Будто безответственный режиссёр снова поменял местами двух актёров, переставив роли. Фёдор чувствует себя в своей тарелке только тогда, когда ведёт игру. И только тогда, когда Накахара зависает, сосредоточенно глядя на него в ответ. Его обезоружили быстрее, чем он достал пистолет.
Не встретив сопротивления, словно хищник, наконец учуявший слабость своей добычи, он тянет:
— Изучить каждый препарат на моём столе Вы успели, выискать каждую дырочку в моей карте Вы успели, отпечатки снять успели. А вот ордер на обыск почему-то не прикрепили. Может, потому что у Вас его нет? Может, потому что я, как владелец квартиры, не присутствовал во время обыска и даже не был осведомлён о нём? Может, потому что Вы вскрыли мою квартиру, обставив всё как неудачное ограбление, и, говоря прямо, украли у меня мои вещи под предлогом сбора доказательств?
Сигма широко распахивает глаза, не веря своим ушам. Чуя не меняется в лице, но чувствует, как с каждым словом внутри что-то предательски леденеет. А Фёдор продолжает, не останавливаясь ни на мгновение.
— Может, капитан, у товарища Колесникова мы будем сидеть вместе? Я на расстрел — Вы на отставку, а после на отсидку. Думаю, Вы лучше меня знаете, сколько дают за незаконное проникновение, кражу со взломом, превышение должностных полномочий и дачу ложных показаний. Я не против вместе посидеть. Я буду оправдываться — Вы будете оправдываться. Как раз посмотрим, кто лучше лапшу придумает, правда? И поверьте, я не забуду рассказать товарищу Колесникову, каким чудесным образом Вы добыли ордер на мой арест всего за… сколько? — он оборачивается на адвоката. — Асагири, какая там дата стоит?
—…За тридцатое, — чуть помявшись и в очередной раз глянув на окаменевшего Накахару, говорит тот.
— Ох, за тридцатое, — всплёскивает руками Фёдор. — Как-то быстро рассматриваются ходатайства для нашей страны, не находите? Асагири, а не подскажите, как мой юридический представитель, сколько дней уходит на рассмотрение ходатайства судом?
— До четырнадцати рабочих. Но тут как-то странно получается, — хмурится юноша. — Почему-то дата запроса, дата ответа и дата ареста совпадает. В первый раз такое явление наблюдаю. Товарищ капитан, а если отправить апелляцию в краевой суд к Колесникову, мы сможем удостовериться, что ходатайство четырнадцать дней обрабатывалось? Или, может, и не Колесников ордер выписывал? Или, может… неужели мы имеем дело со злоупотреблением должностными полномочиями?
— Как удивительно, — подпирает щёку кулаком Достоевский, глянув на Чую исподлобья, — второй раз подряд.
— А с чего Вы взяли, что запрос обрабатывался не четырнадцать дней? — хрипло вопрошает Накахара.
— Да, просто, если бы он четырнадцать дней обрабатывался, Вы бы уже давно мне возразили, а Вы почему-то снова продолжаете слушать этот «собачий бред».
Он откидывается назад с видом полного победителя.
— Так что, товарищ следователь? Вы запишите мои показания?
Урод.
За двадцать четыре года Чую слишком много раз загоняли в угол. В шесть, получив первую двойку в школе — за поведение, а не за знания, — он простоял там всю ночь. Отец тогда, кажется, впервые наказал его. Ничего необычного: встань в угол, подумай над своим поведением и больше так не делай. Такое обычно не затягивается дольше двадцати минут. Но Накахару-младшего такое унижение ранило до глубины души, и он из принципа не ушёл оттуда даже тогда, когда отец дёрнул за плечо, пытаясь развернуть маленькое тельце к себе: всё, заканчивай, топай прописями заниматься. Как бы не так. Чуя с каменным лицом простоял там, разглядывая шершавости стены, весь вечер, не отвлекаясь даже на манящий запах ужина с кухни. И простоял бы всю ночь, если бы не уснул, уткнувшись лбом в твёрдый кирпич, и не сполз от недомогания на пол.
Потом встречаться с девяностоградусным знакомым стало привычно: во дворе, в школе, а после и на работе, где взрослые дети и тёти с многолетним опытом и неподъёмным самомнением не забывали напомнить ему при каждом удобном случае, как именно он сюда попал и почему именно он сюда попал. За двадцать четыре года он так и не нашёл идеального способа больше никогда не оказываться загнанным в угол. Перепробовал много, и самый рабочий — загнать оппонента в угол первым. Зато он лучше всех знал, как выйти из столь унизительного положения победителем.
Правило первое: никогда не показывай, что хоть что-то из сказанного — правда, даже если сказанное — чистая истина.
Правило второе: никогда не пытайся доказать свою правоту, особенно если знаешь, что у тебя не получится, — это сразу раскусят.
Правило третье: всегда держи лицо. Никогда не горбись, никогда не показывай слабости, ни одной лишней эмоции. Контролируй даже свой взгляд — он говорит больше мимики.
Правило четыре: не оправдывайся — это трусость.
Правило пять: не злись. Злость — главный признак поражённого. Даже если от негодования хочется ударить — не бей. Терпи.
Мерзкое противоестественное чувство, именуемое страхом, насильно запирается на ключ. Он — самый страшный скелет в его шкафу. И Фёдор, как бы ни старался, не сможет вытащить его наружу.
Это всегда было про двоих людей. Про него и человека напротив. Про следователя и маньяка. Перед ним сейчас сидит не Достоевский, а Мотылёк — монстр, который сломал три жизни и без труда может сломать четвёртую. Потому что, лишив Накахару работы, он поступит намного более жестоко, чем поступал раньше. Главное, чтобы он не понял этого, иначе Чуя вложит в его руки слишком много карт против самого себя. Когда смирение, ненависть и гордость смешиваются вместе, получается намного более гремучая смесь, чем коктейль Молотова.
— Вот только дело в другом, — тихо произносит Накахара спустя время, смело вскинув подбородок. — Нет никакой проблемы в том, чтобы оформить ордер на арест задним числом. Я ведь уже превысил должностные полномочия — я сделаю это ещё раз. Также нет совершенно никакой проблемы в том, что моё ходатайство рассмотрели за пять часов, а не за четырнадцать рабочих дней. Это проблема суда, а не моя. Подписали раньше — какие молодцы, правда? Как оперативно работает Приморский краевой суд. Мне очень повезло, и я им безмерно благодарен. А вот тот факт, что я арестовал тебя по дороге к лесу, где было найдено два из трёх тел… Что ж. Возможно, я действительно лишусь должности и возможности работать по профессии, не приму все почести за это дело и не получу ни одного «спасибо» за свои труды. Но, поверь, это будет стоить того, что ни одна девушка больше не погибнет от твоих рук, а сам ты будешь лежать три метра под землёй. Чтобы твои дорогие родители, которые пытались увезти тебя отсюда для лучшей жизни, обеспечили тебе прекрасное будущее, вложили в тебя все свои деньги и старания, никогда не смогли прийти на твою могилу. И чтобы ни один из твоих десяти тысяч товарищей даже не знал, где ты похоронен. Я с удовольствием лишусь всех лавр, стану безработным позорищем юриспруденции или даже зэком с тремя годами строгого режима за плечами, но это будет стоить того, что ты будешь мёртв. Так же, как и три ни в чём не повинные девушки.
Капитан медленно поднимается с места, не разрывая зрительного контакта.
— И что мы имеем? Ваши доводы ничем не подкреплены, а у меня на руках пакет доказательств и идеальный портрет убийцы: хрен пойми зачем вернувшийся из Владивостока псих с полным отсутствием друзей, социопатией и половой связью с несовершеннолетней. Вот и посмотрим, чьи доводы понравятся суду больше. Если Вы больше ничего не хотите мне рассказать, Фёдор Михайлович, тогда встретимся попозже: когда я буду везти Вас во Владивосток. Хорошего дня, — с этими словами Чуя собирает все бумаги, придвинув табуретку на её законное место, и спокойно обращается к Сигме — реакция Достоевского его уже совершенно не интригует: — Асагири, а Вам приятной поездки до дома. Если Вы остановились в гостинице «Сучан», передайте от меня, пожалуйста, пламенный «привет» Айгуль. Кстати, если та толпа на улице ещё не разбежалась, — а судя по звукам мне думается, что нет, — то, когда они поймут, что Вы не местный и выходите из участка, где сейчас содержится маньяк, самые сообразительные догадаются, что Вы приехали сюда, чтобы его вытащить. Боюсь, отец Алины Лиловой и отчаявшийся муж Эльзы Вишняковой будут очень рады с Вами познакомиться. И Вам тоже, конечно, хорошего дня.
Он может слышать, как маска с оглушительным треском разлетелась на тысячу осколков, и почувствовать, как в его затылок, словно лазер снайперской винтовки, упёрся испепеляющий взгляд чёрных глаз. Это липкое ощущение наблюдения за тем, как он покидает допросную, — самая ценная награда. Это значит, что его блеф не был распознан. Это значит, что Достоевский знает о своём поражении.
Стоит тяжёлой металлической двери закрыться за его спиной, как он моментально чиркает зажигалкой, закуривая прямо в коридоре. Дежурные, двинувшиеся забирать подозреваемого, не осмелились ничего сказать или спросить, но странно покосились на начальника. Только тогда, когда вдохнуть ядовитый дым получается не с первого раза, Чуя понимает, насколько мелко дрожат его пальцы. Юноша с силой сжимает кулак, зажав папиросу между зубов. Нервы с этой ситуацией ни к чёрту. Ему очень повезло, что всё не обернулось в другую сторону и получилось удержать контроль над ситуацией. Но теперь решить её будет сложно: кажется, Достоевский не собирается подписывать чистосердечное. Хотя хер его знает. Может, сегодняшний допрос станет ему уроком. Правда, что он из него вынесет, — проблема его больного разума. Для Чуи ничего не меняется: он всё ещё поймал маньяка и может доказать его виновность, и никакие слова или угрозы не могут этого изменить.
Накахара выдыхает через нос, с каждой затяжкой восстанавливая всё больше нервных клеток, и расслабленно шагает в сторону дежурки. Он не обращает внимание на шаги за своей спиной и замечает поравнявшегося с ним юношу только тогда, когда тот его догоняет.
— Товарищ капитан, — хмуро окликает его Асагири и, оглянувшись по сторонам, намного тише выдыхает: — Я хочу отказаться от этого дела.
Ого. А вот тут действительно удивил. Так быстро слился?
— Ты…
— Мне это не нужно, — перебивает его Сигма, тут же выставив руку вперёд в извиняющимся жесте. — Вы же понимаете, что я не должен был заниматься этим делом. Меня прислали только потому, что я отрабатываю и не могу сказать начальству что-то против, — он раздражённо потирает шею, насупившись. — Это всё… Это всё абсолютный пиздец. Я искренне не хочу оправдывать виновного только посредством обвинения Вас, а других аргументов он мне не предоставляет. Мне не нужен в личном деле проигрыш, тем более из-за такого, как он. Вы же должны понять. Я знаю, что Вас тоже направили сюда насильно. Если хотите, я откажусь от показаний против Вас и выступлю в суде как свидетель сегодняшнего разговора но… я не подпишу с ним соглашение. Я забуду о том, что видел несостыковки в формулировках дела, а Вы забудете о том, что я сюда приезжал. Идёт?
Накахара легко усмехается, борясь с желанием послать его с таким ультиматумами куда подальше, но всё же пожимает чужую протянутую руку, коротко встряхнув ей.
— Идёт.
Ему никогда не нравились адвокаты, признаться честно. Все как на подбор: циничные, безнравственные, расчётливые и язвительные. Асагири держится неплохо только потому что ещё только начинает свой путь. Совсем скоро ничего человеческого не останется: один холодный расчёт.
Пока они стоят у дежурки и Чуя расписывается в отказной и допуске, Акутагава оповещает его, что Достоевский воспользовался своим правом на один звонок. Куда и кому он позвонил — неясно. Но это явно добрый знак. Значит, постепенно начинают сжиматься булки. Такими темпами расколоть его станет вопросом времени. Особенно если держать таблетки подальше, а психологическое давление — поближе. Вряд ли вечно из-за чего-то напряжённый Фукудзава даст добро, а вот какой-то излишне весёлый Ранпо — ещё как.
Всё идёт по плану.
***
Когда Дазай перешагивает порог, он уже не удивляется знакомой фигуре в коридоре, словно специально поджидающей его здесь уже какое-то время. Второй раз подряд не страшно и слишком предсказуемо. Однако удивиться ему всё-таки приходится. — Можешь не раздеваться, — бросает Чуя, уже натягивая пальто на плечи. — Всё равно сейчас уходим. — Куда? — хмурится Осаму. — В магазин. — Так я только с рынка. Что тебе ещё нужно, да ещё и в магазине? — Что-то, где побольше градуса, — с улыбкой щёлкает двумя пальцами Накахара, выталкивая озадаченного соседа обратно в подъезд. Техник, тихо наблюдающая за этим действием из-за угла, по-кошачьи надменно фыркает. С наступлением темноты температура падала до морозного минуса, и теперь с плотного чёрного купола неба мягко падал последний в этом году снег. Хрупкие снежинки, рассыпающиеся хрустальными каплями в то же мгновение, когда касались поверхности, роились в оранжевом свете одинокого фонаря, словно слетающаяся летом мошкара. Из-за них мокли волосы и мёрз нос, поэтому Дазай недовольно кутается в шарф, неразборчиво сопя какую-то нудную тираду о том, как следователь посмел снова вытащить его на улицу. Но не настойчиво — так, чисто для вида и из привычки. Сам юноша часто поглядывает на спокойно вышагивающего рядом Чую, что запрокинул голову, расслабленно вдыхая через нос. Ветер пахнет свежестью и сыростью тротуара. Во дворе ни души — лишь опаздывающий с работы заводчанин глушит двигатель своей «ласточки» где-то ближе к гаражам. — Ты бы хоть предупредил, что у нас сегодня внеплановый банкет, — начинает Осаму. — Я бы отпросился у Нюры на завтра и купил у знакомых что-то нормальное. Сейчас мы в конце смены дай бог Столичную урвём. — Мне всё равно, что пить, — пожимает плечами Накахара. — Хоть Столичную, хоть Московскую. — Прекрасно. Партизанск плохо на тебя влияет: ты теряешь свои аристократические замашки. — Если у тебя их много, можешь не пить. — Это ещё что за ультиматумы? Чуя усмехается, легко поддевая его плечом. Дазай толкается в ответ чисто из вредности, пытаясь откопать в глубоких карманах пальто зажигалку. Мысль о том, что ему зверски нужно напиться, посетила Накахару совсем недавно. Буквально несколько минут назад. И он не стал ей противиться, резко изменив планы на вечер. Действительно, расслабиться ему не помешает. Да и кто он такой, чтобы не отметить успех в деле, бывшим причиной его измотанности на протяжении месяца? Осаму, кажется, считал так же, поэтому не стал удивляться столь внезапному предложению. К тому же, оно звучало вполне заманчиво. Теперь, когда Достоевский никуда не сбежит, можно позволить себе один спокойный вечер. Обычно Чуя был не из тех, кто пьёт во время следствия: однажды ему позвонили из комитета ночью, прямо посреди глубокой пьянки в честь дня рождения Альбатроса. Тот опыт многому его научил, поэтому теперь, если праздники и случались, он оставался в трезвенниках и подрабатывал за водителя: кому-то ведь нужно было отвезти Пианиста в крепкие объятия Нади. Он своё выпил в пятнадцать, пока метаболизм был замечательным, а слово «похмелье» казалось выдумкой взрослых. Но теперь есть повод. И против такого повода у Чуи нет ни одного аргумента. Когда они подходят к магазину, гастроном уже на грани закрытия: свет погашен, касса посчитана, знакомая продавщица уже без фартука и со связкой ключей в руке. Заприметив двух юношей издалека, женщина раздражённо закатывает глаза, тут же отрезая: всё, мальчики, по домам, моё оплачиваемое время кончилось. И тут как раз кстати приходится жалостливое несчастное лицо Дазая, который, тут же войдя в роль, принимается её мягко уговаривать. Сначала она отнекивается, не слишком настойчиво пытаясь от него отвертеться, но когда парень аккуратно берёт её ладони своими ледяными руками, мгновенно оттаивает: ладно, зайди, мол, погреться, а то ещё простудишься… Но только погреться, не более! Касса уже посчитана, ничего продать не смогу, даже не проси. Осаму жестом показывает Накахаре подождать его несколько минут, и тот лишь недоверчиво вскидывает бровь, наблюдая, как их тени скрываются за тёмной витриной магазина. Ждать приходится недолго, но и этого времени хватает, чтобы капитан, тоже порядком задубев, начал мерить шагами площадь клумбы. И когда уж слишком воодушевлённый Дазай выныривает обратно на свежий воздух, волосы от тающего снега промокли окончательно, неприятно прилипнув к вискам. — Смотри, что урвал, — Осаму довольно демонстрирует ему припрятанные за подкладкой пальто бутылки: одну — от дорогого армянского коньяка, другую — от водки, марку которой Чуя видит впервые. — Из-под полы продала, представляешь? На полках уже ничего не было, а я сначала хотел свиснуть. Но, как видишь, не пришлось. Зато теперь мы точно не сляжем от алкогольного отравления. — Чем расплачивался? — колко язвит Накахара, многозначительно оглядев товарища на предмет изменений во внешнем виде. Дазай почти обиженно морщится, запахнувшись обратно. — Своей честно заработанной прибылью и капелькой обаяния. Можешь не возвращать, так и быть. — Нет уж, сколько там ты ей отдал? Она тебе хоть скидку сделала? — Хорóш нудеть, товарищ капитан. Сегодня я Вас угощаю за оперативную работу и раскрытое дело. В честь Вас празднуем, как никак. Чуя уже открыл рот, чтобы возразить, как вдруг Осаму замечает печальную картину на его голове и неожиданно подаётся вперёд, чтобы коснуться тыльной стороны чужой ладони. Как и ожидалось, ощущается почти так же, как если бы он тронул замороженную курицу в морозилке. Накахара одёргивает руку, нахмурившись, но Дазай даже сейчас по-нормальному возмутиться не даёт: быстро накидывает на рыжую макушку свой шарф. — Ты что творишь? — Пытаюсь спасти лучшего следователя города от пневмонии, на которую обрёк его, оставив на холодной улице. — Мне не холодно, блять. — Никто не спорит. Может, и не холодно. Просто у тебя вместо волос сосульки из башки торчат. — А сам как дойти до дома собрался? — Налегке. Спасибо доброй Любе, я достаточно отогрелся. Пытаясь не задумывать о том, что имел в виду за этой фразой Дазай, — нахождение в тёплом помещении или что-то более неприличное, — Чуя шарф всё-таки заматывает. Дают — бери, тем более, если действительно к месту. Чёрная шерсть пахнет дорогим одеколоном и резиной. Кто бы сомневался. Когда они возвращаются в квартиру, негромко ругаясь из-за того, кто сегодня ответственен за фуршет, — и это впервые не перекладывание ответственности на другого, а борьба за место под солнцем — Накахара ловит себя на мысли о том, сколько же всего изменилось за последний месяц. Один-единственный март, проведённый в Партизанске, изменил его жизнь больше, чем последней год. Если существуют кармические уроки, в чём лично юноша очень сильно сомневается, то уж как-то слишком плотно их расставили в его расписании. Первый раз, когда они вместе возвращались из магазина, был наполнен еле ощутимым флёром неловкости и отстранённости. Теперь же, кажется, Чуя находит личное успокоение в этом их личном хаосе, когда все его проблемы отходят на второй план и самое важное, что остаётся, — это намерение доказать другому, что он не умеет резать помидоры. И это единственное, что сейчас имеет для него значение. Дойдя в этой перепалке до личных оскорблений, но так и не решив, чья сегодня должна быть очередь, они оба проходят на кухню. Ладно, значит, в дело идёт командная работа. И этот ужин Дазай не скупится обозвать королевским: на столе впервые больше двух блюд, что уже можно назвать пиром. Накахара отваривает картошку и рубит авторский салат из овощей, по счастливой случайности завалявшихся в холодильнике и, к счастью, ещё не стухших, а Осаму занимается нарезкой: достал откуда-то сервелат и сыр, будто действительно знал заранее, что сегодня намечается подобное мероприятие. Техник беспрестанно носится под столом, строя обоим хозяевам злые гримасы и протяжно сначала жалобно, а после по-настоящему зло крича. Сначала Дазай пытается отпихивать её ногами, но упорства кошке досталось явно побольше совести, поэтому она всё-таки отвоёвывает свой заслуженный кусок ветчины и ловит зубами всё, что по неосторожности падает со столешницы. «Овчарка, а не кошка,» — зло выплёвывает Осаму, наблюдая, как молодая хищница громко чавкает, забившись от пущенного в неё тапка за батарею. Первой разливается бутылка коньяка, так как Красная Москва с переклеенной этикеткой и плохо пропечатанным Кремлём на фоне не внушает Чуе особого доверия. Дазай лишь безразлично пожимает плечами, наливая по пятьдесят грамм в две хрустальные рюмки. Из магнитофона тихим гитарным соло льётся «Серебро». Осаму подарил ему этот диск примерно неделю назад, когда, разбирая коробки с поставкой, наткнулся на него среди другого попосового барахла и, запомнив, что соседу нравится Би-2, любезно оторвал от сердца. Накахара был в лёгком шоке, — он не привык принимать подобные вещи просто потому что — но деваться некуда, потому что: «либо оставляешь себе, либо я оставляю его у себя и он всё равно будет здесь, выбирай». Первый тост, конечно же, отправляется за закрытое дело. Коньяк сладко горчит, обжигая заднюю часть языка, но на вкус вполне неплох — семь лет выдержки, как никак. Это ощущение напоминает Накахаре о том, как он отмечал передачу дела в суд со своей опергруппой во Владивостоке. Да, плохая примета, — нормальные люди обычно обмывают приговор уже после суда, чтоб не сглазить, — но никто из его подчинённых суеверным не был. Тогда они всегда собирались в кабинете Накахары: и людей поменьше, и стол побольше, и от кабинетов начальства подальше. Поэтому сейчас не прятать под столом бутылку и не шипеть каждые тридцать секунд на шестерых парней кажется до жути странным. Единственный его собутыльник и так ведёт себя вполне примерно, а единственный начальник, который может пресечь их праздник, — Техник, что косила на них одним глазом, вторым видя глубокие кошачьи сновидения. И к этой обстановке, кажется, Чуе не так уж и сложно привыкнуть. Он с ходу рассказывает Дазаю о сегодняшнем допросе, пытаясь в красках передать всю абсурдность ситуации. Получается не слишком красочно, потому что то, что происходило в допросной, надо было видеть своими глазами: нарочно не придумаешь и ни за что не опишешь. Но Осаму и такой рассказ устраивает. С аргумента про товарищей он ржёт не меньше минуты, а адвоката Асагири почти искренне жалеет ровно до момента, пока следователь не уведомляет его, что адвокат преспокойно сбежал с тонущего корабля первым. Правильно сделал — никто его не осуждает. Но смешно. Даже чрезмерно. Про то, как Фёдор пытался угрожать ему, Чуя предсказуемо не упоминает. Сейчас не хочется возвращаться к этим воспоминаниям, да и смысла в этом никакого: к делу это никак не относится и никак Достоевского не спасает. Он лишь глубже вырыл себе яму, так испортив отношения с человеком, который будет оформлять базу для искового заявления и содержать его в камере до суда. Да и к чёрту: Дазай прав, при условии, что Накахара поймал маньяка, никто всерьёз не задумается о том, насколько безосновательным был обыск изначально. А с Хироцу всё схвачено, ведь генерал-майор подавал ходатайство не от своего имени, и по факту предъявить ему ни за что не могут. Как подавал — это уже другой вопрос, на бумагах-то всё чёрным по белому. Данное знание помогает хотя бы чуть-чуть скинуть с себя груз переживаний. Одно дело переживать за себя и совсем другое — о своём близком человеке, для которого работа значит ничуть не меньше, чем для Чуи. Но удариться в саморефлексию ему, слава богу, не дают. Дазай с гордостью оглашает второй тост за прекрасную девушку по имени Нюра, без которой ни на какого Достоевского они бы не вышли, и Накахара не может позволить себе не выпить за здоровье столь чудесной женщины. Третий, почему-то, идёт за секс, хотя по закону чести третий всегда должен был быть за любовь. В хронологию Партизанских тостов Осаму посвящает его лишь мельком, так что приходится принять за чистую монету. Ну, раз так принято, значит, так надо, хер с ним. Четвёртый восстанавливает правосудие и разливается за чистое и нежное чувство, а пятую приходится отдать за девушек-криминалисток и одного судмедэксперта — по-другому было бы нечестно. Дазай сначала протестует, заявляя, что планировал отдать почти юбилейное число за старшего следователя, но старший следователь уже ударил по грани чужой рюмки и выпил всё содержимое залпом. «Ну что за скромность,» — язвительно ухмыляется юноша, опрокидывая свою следом. Кухня наполняется приятным ароматом горячей еды и шумом спокойной беседы ни о чём и обо всём. Звенят вилки и посуда, скрипят ножки стульев, доигрывает по второму кругу диск, но никто менять его не собирается. Они почему-то вечно бьются локтями оттого, насколько близко сидят, но менять расположение тоже никто не думает. Говорить было бы неудобно, а наливать — так вообще растяжкой хвастаться. На середине бутылки Накахара стал замечать за собой первые признаки опьянения: сначала стали неметь губы, затем обожгло щёки, будто он только что из парилки вышел, а не с холодной улицы с минусом на термометре. Пространство чуть качнулось в сторону, развязывая язык и заставляя мысли тонуть в тёплой неге. Чуя ненавидел то, что всегда отлетал от алкоголя первым. Хотя нет, не всегда: однажды они поспорили с Альбатросом, кто сможет выпить рюмку водки, не поморщившись, и выпили восемь подряд, потому что никак не могли определить, кто выиграл, так как оба морщились и не видели лиц друг друга. Всё было в порядке примерно двадцать минут, а потом вдруг резко выключилось и включилось заново уже глубокой ночью, когда Чуя проснулся в одной кровати с какой-то девушкой, которую видел впервые, и закатил огромную истерику, напугав и девушку, и всех вокруг, а Альбатрос ушёл пешком на море просто потому, что захотел. Уже утром они выяснили, что водка была палёной, и другие чувствовали себя прекрасно только потому, что Альбатрос и Накахара из-за спора выпили её полностью, никому ничего не оставив. Из-за алкогольного отравления оба поймали невообразимый провал в памяти, во время которого творилось такое, что стыдно было слушать. Зато закончилось всё на самом деле не так уж и плохо: девушкой, с которой очнулся Чуя, оказалась Надя, которая приехала во время его отключки и должна была спать с Пианистом, но из-за недостатка спальных мест в квартире Айсмена их положили втроём с мёртвым телом в надежде, что оно не проснётся хотя бы до завтра. Мёртвое тело, к сожалению, очнулось, причём не раз: как потом выяснилось, Накахара просыпался восемь раз, восемь раз спрашивал, кто она такая и почему она с ним спит, слушал ответ, вырубался заново и так по новой. А с Альбатросом вышло ещё тупее: за ним должен был следить Док, который занимался проталкиванием молодому алкоголику пальцев в рот, но тот случайно отвлёкся и проворонил момент, когда пациенту взбрело в голову искупнуться и он ушёл в ночь без единого предупреждения о том, куда отправляется. К утру пришёл обратно довольный и насквозь мокрый. А ещё с абсолютно чёрными ступнями: шёл босиком по трассе десять километров, как не помер — один Бог знает, потому что только он пьяного и бережёт. По сравнению с тем опытом Чуя чувствует себя сейчас вполне вменяемо. Разве что взгляд расфокусируется мгновениями и думать совершенно не хочется. Спокойствие разливается по венам, задевая душевные струны в мягкой мелодии. По Дазаю не скажешь вообще ничего: кажется, он из тех людей, на кого алкоголь работает после второй бутылки. Оно и ясно с таким-то ростом. Пугает то, что юноша почти не закусывает, будто специально пытается дойти до уровня собеседника. По глазам очевидно, у него это плохо получается. На губах блуждает снисходительная улыбка, зрачки чуть заметно блестят, а локоть всё чаще задевает локоть Накахары. Его это почти что не раздражает, пока он говорит о чём-то, связанном с судом. Как вдруг: — Твои родители, наверное, должны тобой гордиться, — совершенно обыденно произносит Осаму, закидывая в рот ломтик сыра. — Такое дело закрыл за месяц. И вдруг всё исчезает. И спокойствие, и шум беседы, и звон посуды. Остаётся лишь запах чего-то перегоревшего и тихая музыка, которая вот так просто не замолкнет. Чуя замирает, и на секунду ему кажется, что на плечи скинули несколько десятикилограммовых блинов для штанги, — настолько резко его пригвоздило к стулу. Лицо мгновенно теряет всякий цвет и эмоции, превращаясь в сплошное пустое полотно, — стандартная защитная реакция, проявляющаяся практически всегда, когда разговор уходит в это русло. Капитан хрипло прочищает горло, пытаясь сделать так, чтобы перемена не была слишком заметной. Уводит взгляд, занимает руки полегчавшей после последнего глотка рюмкой, которую зачем-то поднимает к глазам, будто пытается разглядеть, сколько там осталось. Всё бестолку: Дазай, кажется, всё равно заметил, и теперь смотрит на него в упор, дожидаясь то ли ответа, то ли объяснения. Или он, всё же, пытается понять, в чём дело? К сожалению, в этот раз у него не выйдет: для этой задачи ему дано слишком мало вводных. Гордиться? Родители должны тобой гордиться? Такой странный набор слов, не имеющий ничего общего с реальностью. По крайней мере, не в отношении Чуи. И теперь, когда недосказанность уже повисла в воздухе, приоткрыв дверцу шкафа с ещё не до конца разложившимся трупом, у Накахары есть два пути: в очередной раз уйти от этого разговора, отвертеться, сказать утешительное «да, наверное» или просто сменить тему, что будет выглядеть настолько фальшиво, насколько возможно; или сказать правду, оставить свою душу обнажённой перед другим человеком и надеяться лишь на то, что это никогда не используют против тебя, — он слишком часто наступал на эти грабли, и на лбу давно образовался синеватый шрам, ноющий каждый раз, стоит к нему прикоснуться. Вариантов мало. И ему нужно выбрать прямо сейчас. Пока секундная стрелка тревожно отсчитывает затянувшееся молчание, а Дазай ещё не успел спросить, что он не так сказал. Правильным будет смолчать. Не зря он скрывал этот факт из своей жизни от Осаму. На пути встречалось слишком мало людей, которые не были в курсе изначально, поэтому Чуя всегда выбирал оставлять в неведении тех, кто составлял этот минимум. Незачем им эта информация, а если она им для чего-то и нужна, то только для корыстных целей. Он устал отмываться от этой грязи. Хватит с него посвящённых. Но сейчас, кажется, Накахара впервые хочет рассказать сам. И даже не потому, что Дазай умён и явно не поверит в ту ложь, которую следователь может ему предложить. Просто если сейчас Чуя захлопнет дверцу шкафа, оставив тело продолжать истлевать в узком тёмном пространстве его черепной коробки до состояния скелета, он может случайно отбить себе пару пальцев. Никто никогда не узнает, как сложно держать его взаперти, никому не показывать и хранить за семью замками, словно безумный коллекционер самый дорогой артефакт. Его секрет — дешёвая пластмаска, не стоящая стольких мук. Он хочет рассказать Дазаю. Почти так же сильно, как хочет отмотать время назад и попросить его не говорить той провокационной фразы. Чуя не знает, алкоголь тому виной или карие глаза, ищущие его взгляда в немом вопросе. Они знают друг о друге так мало. Это внезапное осознание огревает по голове почти так же сильно, как тема про родителей. Накахара знает всего девять фактов об Осаму и не знает совершенно ничего о его прошлом и даже настоящем за пределами квартиры. Осаму знает всё о расследовании и любимых группах Накахары, но не знает даже о том, кто его отец. У них было столько времени, у него было столько вопросов, а он так и не задал ни один из них. И почему от этого становится настолько тоскливо, если он приехал сюда не для того, чтобы заводить друзей? Неужели что-то изменилось? Но теперь Дазай задал вопрос. Пусть молча, пусть не словами, пусть одним лишь взглядом. И Чуя правда не хочет ему врать. — Я так не думаю, — наконец выдыхает он, и по Осаму видно, даже слишком видно: он ожидал лжи. — Почему? — закономерно спрашивает тот спустя секунду, как бы снова давая выбор: мы всё ещё не близки, ты всё ещё можешь передумать и не лезть в это болото. К сожалению, Накахара уже выбросил палку, с которой мог выбраться из топи. Но следующая фраза всё равно даётся не легко. Так всегда бывает, когда произносишь что-то впервые. Даже первое «мама» у младенца выходит сдавленным и еле понятным. Горло раздирает, а в глотке скребутся кошки — да простит его Техник за это сравнение. — У нас… не лучшие отношения. Мы крупно поссорились где-то полгода назад и с этого момента больше не виделись. Иногда я говорю с ними по телефону, но… это лишь вынуждено. Не знаю, с обеих ли сторон, но с моей так точно. Дазай склоняет голову к плечу, обращаясь в слух, и от того, насколько ответственно он подходит к чужой откровенности, как-то неприятно щемит в сердце. — Будет слишком бестактным, если я спрошу, из-за чего поссорились? — Всё до банального просто, — тяжело вздыхает Чуя, проведя рукой по волосам. — Просто мой отец бывший руководитель Следственного управления. Он даже не смотрит на то, как глаза Осаму почти выкатываются из орбит. О да, именно такой реакции он и ждал. — Бывший?.. — С ним всё в порядке, сидит дома в полном здравии. Просто ушёл в отставку как раз полгода назад. Сейчас его должность занимает другой человек. Дазаю нужно время, чтобы переварить эту информацию. Накахара его не торопит — он не может переварить её двадцать четыре года. Поэтому нарочно спокойно опрокидывает в себя шестую рюмку, мгновенно скривившись и быстро закусывая. Не пошла. — Так, значит, ты в Следственном… — пытается соотнести все факты Осаму, снова попадая не туда. — Нет. Это может показаться так, но на самом деле там всё сложнее. В общем… — Чуя откидывается на спинку стула, подняв глаза в потолок. Эта история будет слишком долгой, и начинать её, наверное, нужно с самого начала. — Мой отец родился в Японии. В Йокогаме, если быть точным. Он никогда не рассказывал, как по итогу оказался здесь, но, я предполагаю, мои бабушка и дедушка приехали во Владивосток на заработки и каким-то образом оставили сына здесь. Он отучился на юриста и стал следователем, но без скандалов, конечно, не обошлось. Этнический японец в госструктурах СССР в послевоенные годы — тот ещё нонсенс для тех времён. Из-за его родословной он и руководителем стал намного позже, чем должен был, — только после нововведений — но сейчас не об этом. Когда я родился, он ещё был капитаном, как я сейчас. Моя мама русская, и её гены были посильнее отцовских, поэтому по мне трудно сказать, что там что-то мешалось. Я совершенно на него не похож. Чуе кажется, что он был желанным ребёнком. Отцу было тридцать один, матери — Надежде Красовской — двадцать девять, в браке они были уже три года, должность и материальное положение позволяло завести ребёнка. Первенец, и сразу наследник. Кеничи был на седьмом небе от счастья. Раннее детство было единственным периодом, когда Накахара-младший ещё чувствовал отцовскую любовь. Наверное, именно поэтому его он помнит меньше всего. Золотой ребёнок ещё с пелёнок, обласканный со всех сторон и обожаемый до невозможности. Он должен был стать чужим протеже, гордым носителем фамилии и, возможно, в будущем и звания: Кеничи спал и видел, как уступает своё кресло единственному сыну. И сначала всё было замечательно. Чуя рос под тёплым родительским крылом, рано заговорил, рано пошёл, рано начал читать и писать — золотце, а не ребёнок. У него был весь потенциал стать тем, чего от него хотели. И тут, в шесть лет, что-то пошло не так. — Не только внешне, — продолжает Накахара, вырвав себя обратно из далёких воспоминаний, отдающих запахом цветущей вишни, — но и внутренне. Когда стал старше и вышел в социум, я впервые столкнулся с чужим неодобрением. И оно заключалось не в том, что со мной было что-то не так. Что-то не так было в моём отце и материальном положении нашей семьи. Дети до страшного завистливы, если ты не знал, хотя они никогда не признают это вслух. Вряд ли ты станешь дружить с мальчиком, которого в садик буквально через двор подвозит папочка на машине стоимостью, как твоя квартира. Вот и со мной не дружили. Так это ещё полбеды, если бы не дружили: весь двор настроился против меня. Естественно, я во всём обвинил отца. А кого же ещё, если не его? Стал стыдиться своей семьи, своей одежды, своей еды и карманных денег, которые не могли позволить себе другие. Пытался стать, как все. Отцу это не понравилось. Это был первый знак для него, что со мной что-то не так. Я уклоняюсь от того, что в меня было вложено. И тогда началось воспитание. Первое рукоприкладство, первое наказание, первая встреча с ремнём с армейской пряжкой. Всё, что Кеничи не мог объяснить словами, он объяснял намного более доступным способом. Говорить с ребёнком на равных? Боже, что за ужасные слова. Он же не поймёт. Надежда сначала защищала, протестовала, возмущалась, но ни разу не вступилась по-настоящему. Может, боялась, а может, слишком уважала мужа. Она всегда была кроткой и слабохарактерной — как раз такой, какая нужна была Кеничи. И в детском сознании картина сошлась таким образом: папа не бьёт маму, потому что он её любит, — папа бьёт меня, потому что он меня не любит; мама меня не защищает, потому что любит папу и недостаточно любит меня. Всё верно? Ну, в глазах Чуи всё выглядело именно так. Наказания были редкими, но до жути обидными, задевающими выращенное самими же отцом высокое самомнение. Оттуда же пошли упрёки: будь мужиком, не рыдай, учись хорошо, просрёшь умную голову, не водись с тупыми детьми, ты стоишь больше, всегда слушайся и далее по списку. Проще говоря, оправдывай мои ожидания — и всё будет отлично. — Сначала я старался быть примерным сыном. Не хотел их расстраивать. В меня столько вложили, как же я так, возьму и всё это проебу. Иногда характер прорезался, когда уже поперёк горла это всё было, но вообще я старался не высовываться. В школе отношения с другими детьми сложились не лучше, чем во дворе или в саду. Но тогда я уже начал давать отпор всем, кто до меня доёбывался. Я был сильнее из-за пятиборья, на которое ходил, чтобы развивать физическую подготовку для будущей службы. Я уже тогда хотел стать следователем. — Из-за отца? — вскидывает брови Осаму, впервые вставляя свои пять копеек в этот монолог. Чуя пожимает плечами, нахмурившись. — Не знаю. Надеюсь, что нет, но… Вряд ли эта идея свалилась мне на голову просто так. Я не помню, как она у меня появилась. Казалось, это желание было со мной всегда. Я никогда не представлял себя в другой отрасли. Будто изначально предписано было, понимаешь? Дазай снисходительно улыбается, коротко кивнув в подтверждение, но Накахара сомневался, что юноша тоже с рождения мечтал торговать на рынке проводами. Ну, допустим. — В общем, я был сильнее. Бил жёстче, грубил обиднее, попадал точно по больным местам — что кулаками, что словами. От меня быстро отстали и стали избегать уже из страха. Меня это вполне устраивало. До определённого момента. А потом… случилось кое-что, что кардинально изменило мою жизнь: я познакомился со своими лучшими друзьями. Причём не в самый лучший период — начало подросткового возраста. Да и они были совсем не теми друзьями, с которыми отец хотел, чтобы я дружил. Но было уже поздно. Это стало началом конца. Чуя бы мог сказать, что в точности помнит день, когда что-то в нём оборвалось и неотвратимо отмерло. Когда с него сняли чёрные очки, заклеенные изолентой, и показали мир таким, какой он есть. Когда перевернули его конституцию с ног на голову, растоптали лживые крупицы семени, посаженные с рождения, и впервые рассказали о том, как всё есть на самом деле. Но Чуя не помнит. Это происходило постепенно, медленно, шаг за шагом, но процесс было уже не обратить. Может, отец бы смог принять меры, будь ситуация хоть немного другой. Но отец не предпринял. Просто не успел. Однажды ему пришлось осознать, что перед ним уже не тот человек, которого он воспитывал. — Мне было тринадцать, когда я впервые возразил отцу. Он настолько опешил, что не смог мне ничего ответить — просто закрылся в кабинете и просидел там весь вечер. Наверное, не мог смириться с тем, что сам оплошался. Не учёл, что на становление маленького человека влияют не только родители, но и социальное окружение. Увидел во мне то, чего в меня не вкладывал, и испугался. Но пугаться было поздно, как и перевоспитывать. Отец пытался — ничего не вышло. Подростка не перевоспитаешь. Тогда я начал бунтовать. Кричать, ругаться, делать всё ему назло. Я возненавидел его и на гормонах возвёл эту ненависть в абсолют. Моим главным страхом стало стать похожим на него, поэтому я делал всё в точности наоборот. Он не мог смириться, мать рыдала каждый вечер. Я был не тем, кем меня хотели видеть, нарочно разрушил все ожидания. Уходил из дома — ему было невыносимо от мысли, что мне есть, куда уйти. Начал пить, курить, хватать административки. Искренне смеялся с его лица, когда он в очередной раз забирал меня из участка. Его там все знали. Он уже четыре года как был руководителем СУ, поэтому я хорошенько так портил ему репутацию. Дазай вскидывает бровь, ухмыльнувшись. — Так, значит, у товарища капитана криминальное прошлое? — Ни в коем случае, — отвечает ему тем же Накахара. — Ничего из этого не пошло в личное дело. Мне не было четырнадцати, так что настоящую административку впаять не имели права, а все остальные углы сглаживал отец. Не ради меня, естественно, — ради своего имиджа. Где это видано, что сын генерал-майора стоит на учёте? — юноша качает головой, зажмурившись. — Я был идиотом без мозгов. Это меня не оправдывает, и мне ещё очень повезло, что своим бунтом я не испортил себе будущее. А ведь одна проблема с законом — и плакала моя мечта о юридическом. Так что… так что мне пришлось успокоиться. Чтобы поступить. Тем более, как раз тогда гормоны утихли: я стал лучше соображать и правильно расставил приоритеты. Ругаться, конечно, не перестал, но взялся за голову и стал меньше пакостить — времени не оставалось. Хорошо закончил школу, прошёл военные курсы, сам поступил в ДФУ на бюджет. Потом стал слишком дорожить своим местом в университете, чтобы терять его из-за своей дурости. Там начал встречаться с девушкой, даже познакомил её с родителями… она им понравилась. И отец решил, что меня отпустило. Что вся эта история была лишь жестоким пубертатом, а сейчас всё вернётся на круги своя. Я остепенюсь и наконец стану тем, кого во мне хотят видеть. Лучший на курсе, при невесте, с нормальными друзьями-одногруппниками… Он меланхолично улыбается, наблюдая, как золотистая жидкость сверкает в хрустальных гранях. Горло свело судорогой ещё до того, как он выпил. — И что потом? — аккуратно спрашивает Дазай, подперев кулаком щёку. Он больше не выпил ни одной. — Ничего. Он был прав. Почти. Я действительно остепенился. Правда, с девушкой мы расстались, но во всём остальном — точно как доктор прописал. Как только это стало осуществимо, — а стало осуществимо это в середине третьего курса, — я пошёл устраиваться в Следственный. Мне претила одна мысль о том, что я иду по его стопам, что выполняю заложенную в меня с рождения функцию, что даю ему то, что он от меня хотел. Но я не мог по-другому. Ты даже представить себе не можешь, насколько сильно я горел этой профессией. И университет лишь приумножил моё желание, ведь теперь я знал, что чего-то стою. Но перспектива быть в подчинении отца была невыносимой. Быть под ним не только дома, но и на работе — мой самый страшный кошмар. Как-то я даже хотел сменить профиль, лишь бы не работать с ним вместе. Но, слава богу, мозгов хватило не перестраивать свою жизнь только из-за него. Ну его к чёрту. — Подожди, — хмурится Осаму. — Но ведь, насколько я знаю, в Следственном комитете нельзя находиться в подчинении родственника, так? Чуя усмехается, коротко кивнув. — О да. И это стало камнем преткновения номер раз. Я не мог заступить на службу только из-за того, что он руководитель СУ. И из-за этого нелепого правила могла порушиться вся моя карьера. Снова из-за отца. Будто он ещё недостаточно испортил мне жизнь одним своим существом. — И как же ты по итогу стал следователем? — Из-за неправильной формулировки в кодексе, — прыскает Накахара. — Там прописано, что близкие родственники не могут находиться в непосредственном подчинении друг друга. Ключевое слово — в непосредственном. А руководитель СУ влияет на младших следователей опосредованно, если младший следователь находится в распоряжении человека, меньше званием. — И… — Да. Я подал прошение о принятии в распоряжение к одному полковнику. Вообще-то так поступать нельзя, но я был в отчаянии и решил испытать судьбу — другого варианта у меня не было. И полковник Хироцу, дав своё согласие, подарил мне эту возможность. Без преувеличений могу сказать, что тогда он спас мне жизнь. Они ни разу за шесть лет не говорили о том, почему Рюро согласился. Будто у него своих забот не было: руководить отделом по особо важным делам — та ещё работка. Чуя не спрашивал, а полковник всё равно бы съехал с темы. Тем не менее, он не просто подписал бумажку, став числиться чисто формально распорядителем юноши, но и буквально провёл его за руку по извилистым коридором комитета, помогая всегда, когда это требовалось. Сначала Накахара-младший был уверен, что это всё лишь из-за просьбы отца: ни для кого не было секретом, что Рюро и Кенечи дружили. Будто теперь полковник тот самый вожатый, которому по блату подселили шестилетку в отряд, и теперь он должен смотреть за тем, чтобы тот не убился. Из-за этого поначалу Чуя ему не доверял. Но в конце концов ему просто пришлось. Здесь тебе не летный лагерь, и юноша недостаточно глуп, чтобы кусать единственную кормящую руку. Но потом, спустя года, когда он наконец смог разглядеть в чужом взгляде почти отеческую любовь, которой сам не знал, стало всё равно, с чего это началось. С просьбы, с приказа, с дурости. Главное, что Хироцу позволил опереться на своё плечо, когда Чуя в этом нуждался. И сейчас, спустя шесть лет, Чуя мечтает лишь о том, чтобы подставить своё. А лучше, чтобы и подставлять никому из них ничего не пришлось. Они стали ближе, чем должны были быть. — В общем, провели проверку конфликта интересов, посовещались и допустили меня к работе. Так что, если ты думал, что в комитет я попал благодаря папе, ты заблуждался: если бы всё решилось по-другому, как раз из-за него я мог туда не попасть. Но там всё так радужно не сложилось. На меня снова налетели со всех сторон. Ёбаные стервятники, старые дядьки и тётки, недовольные, что я здесь нахожусь. Отчитывали за каждый неверный шаг, закатывали глаза на каждый вопрос, постоянно сравнивали с отцом. «Что ж, товарищ Накахара, Вам есть, на кого равняться. Ваш отец бы такого не допустил, ваш отец вёл себя по-другому, Вам недостаёт его качеств…» — пискляво передразнивает Чуя, неосознанно сжав пальцами столешницу. — Суки. Я знал, что так будет. Попытка сменить фамилию на материнскую закончилась моим сожжённым паспортом, который я восстанавливал потом три месяца. Тогда мы впервые подрались. Он впервые с моих десятки замахнулся, не рассчитав, что перед ним уже не увалень ему по грудь. О дальнейшем говорить не хочется вовсе. Потому что всё, что было потом, — полнейший мрак. Но Чуя делает над собой усилие. Рана никогда не заживёт, если её, не обработав, замотать бинтом и надеяться, что гной не образуется. А поливать перекисью открытый перелом всегда больно. Дазай замечает его заминку, и уже, наверное, хочет что-то сказать. Но тут же замолкает, когда Накахара снова открывает рот: — Работать с ним было невыносимо. Я и не ждал поблажек или ещё каких-то привилегий. Я надеялся лишь на то, что, в кресле руководителя, он отличается от домашней версии себя. Но он оставался таким же. По крайней мере, со мной. Сначала было терпимо: в девяностом начались криминальные нападки, группировки достигли максимального размаха, людей могли зарезать прямо под подъездом с пакетом мусора в руке. Пока отец координировал телодвижения всего Приморского округа, я оставался младшим лейтенантом под начальством какого-то полковника. Времени не было даже на то, чтобы поспать. Загибался весь отдел, и он не обращал на меня внимания. Но потом я закончил университет, вышел на полную ставку, получил лейтенанта и должность рядового следователя, вступил в настоящую опергруппу — и пошло поехало. Наверное, он пытался доказать всем вокруг, что наши родственные связи никак не влияют на его отношение ко мне как к подчинённому, но чересчур перестарался. А может, он действительно был так сильно разочарован во мне. Но меня критиковали каждый день. За первый год на должности, чтоб ты понимал, я не получил ни одной премии, потому что каждый раз находилось, за что меня отчитать. Он с таким дерьмом меня мешал, что даже самым предвзятым становилось жалко. Всего было недостаточно. И это было бесконечным кругом: на работе, дома, снова на работе — мне некуда было деться от его извечных недовольств. Приходилось уважительно склонять голову перед ним в коридорах, чтобы спустя два часа увернуться от летящей в меня тарелки на кухне. Казалось бы, это то, чего он так хотел: чтобы я пошёл по его стопам. Но, кажется, он снова не увидел во мне того, чего ожидал. И тогда пришлось доказывать, что я чего-то стою. Не ему, конечно, а всем вокруг, которые считали так же а то и хуже. Таким же, которые считали, что мне место в Следственном папочка выбил. Год назад я получил старшего лейтенанта, а спустя месяц меня пригласили стать частью оперативной группы по делу братьев Ларионовых. Ты даже не представляешь, что это значило для любого следователя. Это был шанс, который я не мог упустить. Отец, конечно же, сказал, что я недостоин и какой кретин меня вообще туда позвал, но мне было плевать. Следствие длилось уже несколько лет, а с момента моего вступления в опергруппу прошло полгода до того, как мы их накрыли. Весь состав повысили в звании и щедро наградили, и я не должен был стать исключением. Но… — Чуя грустно улыбается, пожав плечами, — …но я стал. Следующее звание за старшим лейтенантом — капитан. А до капитанского звания может повысить только руководитель Следственного управления. Если до этого повышать меня имел право человек, в распоряжении которого я нахожусь, — то есть, Хироцу, — то здесь его полномочия всё. А как известно из закона, руководитель СУ не имеет право повышать своего близкого родственника по восходящей и нисходящей линии. Моя карьера упёрлась в потолок. Я не мог подняться выше, пока мы работали в одном Следственном управлении. Единственный выход — переводиться в другой округ в распоряжение к руководителю другого Следственного управления. Какая нелепость, не находишь? Чтобы продолжить работать на своей работе и получить своё заслуженное звание, мне нужно переехать за тысячу километров. Только из-за того, что человек, которого я так сильно ненавижу, слишком хорошо устроился. Как при всех этих условиях я мог нормально к нему относиться, если всю мою жизнь он только и делает, что вставляет палки в колёса? — Но, если я ничего не путаю, сейчас ты… — Ничего не путаешь. Я полгода как капитан и всё ещё живу во Владивостоке. — Значит, отец нарушил закон ради тебя? Чуя смеётся. Фальшиво, хрипло, почти сдавлено. — Ага. Сто раз он бы сделал для меня хоть что-то. А тут нарушение, за которое его вполне могли сместить. Дело было в другом. Как раз в сентябре моему отцу исполнилось пятьдесят пять лет — крайний срок пребывания на должности руководителя. И у него было два пути: либо уйти на пенсию, как и прописано кодексом, либо попытать удачу и подать прошение президенту о продлении срока службы. Так делают только поистине эгоистичные люди, но, слава богу, мой отец был как раз из таких. Я был уверен, что он отправит письмо Ельцину, — не мог не. Он обожал свою должность, обожал командовать и ненавидел казаться ненужным. Он очень хотел продолжать работать, и это желание для него значило явно больше моей карьеры. Однако тогда он впервые уступил. Даже не знаю, что с ним случилось, что на него повлияло. Может, вспышка какая-то на солнце была сильная, или магнитные бури, или вообще ранняя деменция… но он не стал отправлять прошение. Тихо ушёл на пенсию, а в его кресло сел Хироцу — у него выслуга уже херову тучу лет как кончилась, он просто ждал, когда освободится место. Мой полковник заслуженно получил генерал-майора, а спустя неделю уже без каких-либо проблем повысил меня до капитана и назначил на должность старшего следователя. Через него я, кстати, ордер и достал, если тебе интересно. Накахара опрокидывает в себя рюмку, для себя решив, что на этом можно и закончить. История подошла к концу, они дошли до точки, в которой находятся сейчас. Но Дазай странно смотрит на него, вскинув бровь. — А поссорились вы тогда из-за чего, если всё так хорошо закончилось? Стопка пошла не в то горло. Наверное, поэтому он вновь мрачнеет, заключая намного более сухо и кратко: — А поссорились мы из-за его гордости. Он решил, что сделал подвиг, когда, так уж и быть, впервые сделал для меня хороший поступок… да нет, боже: впервые поступил так, как должен поступать отец, а не бездушная машина. Решил, что теперь я ему по гроб обязан и до смерти должен. Я считал иначе. И он решил, что я неблагодарная скотина. Капал мне на мозги с этим где-то месяц, а потом я не сдержался и ответил. Тогда я понял, что с меня хватит. В тот же вечер собрал вещи и ушёл. Больше, как ты понял, мы не виделись. И как раз этот день Чуя помнит в самых подробных чертах. Голова была забита тем, как организовать работу над очередным делом, — первым делом, в котором он выступает не как рядовой, а как старший следователь. Опергруппа ему досталась неплохая: практически всех ребят он знал, со многими работал раньше, все относились к нему подобающе. Однако теперь ему на плечи, как лидеру, упала задача сгруппировать их вместе, приткнуть младших следователей в коллектив и помочь им с обустройством — докатились, однако. Чуя глядел в тарелку, медленно пережёвывая кусок свинины. Было вкусно, чувствовалось, что мать провела на кухне не один час, изобретая новый рецепт маринада. К ужину она всегда готовилась тщательнее всего, для неё это имело поистине большое значение: единственные тридцать минут за день, когда вся их немногочисленная семья собиралась вместе, пусть даже только для того, чтобы поделить один стол. Её надежды не омрачали даже нескончаемые ссоры, которые, как ни странно, случались исключительно за ужином. Однако сегодня было тихо. Бубнил телевизор в углу, заставляя Кеничи то и дело отвлекаться на него, Надежда суетилась, раскладывая еду по тарелкам и предлагая то одно, то другое. Чуя пытался не привлекать к себе внимания. После отцовской отставки темы для их разговоров можно было пересчитать по пальцам. Одной руки. Или всего одним пальцем. Потому что всё, о чём они говорили за этот месяц, — это о том, какой он неблагодарный сын. Слушать было невыносимо. Уши вяли. Проще не нарываться и быстро ретироваться к себе. Однако план побега не удался. Юноша уже не вспомнит, с чего это началось в очередной раз. А отцу много поводов никогда не нужно было. Хватало одного взгляда на сына, чтобы вспомнить, поджать губы под предательски седеющими чёрными усами и завести шарманку по-новой. Мать была расстроена, что это снова началось: может, заранее подозревала, чем это закончится. Но, конечно же, не перечила. Лишь безучастно резала плотный кусок мяса, чуть заметно морщась в стол. Чуя помнит, что очень долго игнорировал знакомые изречения, которые теперь крутились почти так же часто, как повтор недавней речи президента. Он знал их наизусть. К тому же, сильно устал в тот день. Поэтому старательно давил в себе поднимающуюся злость, не подавая вида. Это разозлило Кеничи ещё сильнее. Обычно Чуя всегда реагировал очень бурно, и накопившиеся эмоции можно было легально вылить на него, как ушат с дерьмом, — дай только повод, что тебе не всё равно. Чуя поводов не давал. А накопившихся эмоций от этого меньше не стало. Поэтому мужчина грозно ударил кулаком по столу, заставив Надежду ахнуть и отодвинуться, а юношу остановиться в жевательном движении. — На меня смотри, — угрожающе прошипел Накахара-старший, и, встретившись взглядом с абсолютно скучающими синими глазами, распылился ещё сильней: почти пар из ушей пошёл. — Я с тобой говорю, слышишь? Даже в глаза посмотреть мне стыдно? Как ты смеешь ни во что меня не ставить? — Мне не стыдно, — спокойно ответил юноша. — Просто не вижу смысла слушать это всё по тридцать пятому кругу. Если ты не против, я доем и больше не буду мозолить тебе глаза. Или на пенсии настолько скучно, что ты не знаешь, чем развлечь себя, помимо ругани? Карие глаза распахнулись шире, а брови угрожающе сошлись у переносицы. Его морщины отличались от добрых морщин Хироцу: они пролегали на лбу и вокруг всегда прищуренных глаз. Чуя понял, что зря сказал это. Теперь скандала не избежать. Но Кеничи почему-то не вскочил и даже не дёрнул за край скатерти, заставив тарелки и все старания жены посыпаться на дорогой мрамор. Лишь злобно ухмыльнулся, сжав вилку в ладонях до скрипа, будто собирался зубцами выколоть сыну его слишком спокойные глаза. — Ты ничего не стоишь без меня, щенок. Неужели этот месяц ничему тебя не научил? Сколько должно пройти для того, чтобы ты понял, насколько дёшево стоишь? Полгода, год? Или дождёмся увольнения, чтобы всё стало прозрачно? Всё, что ты имеешь, дал тебе я. Без меня ты пустое место, и навсегда им останешься, если продолжишь кусать кормящую тебя руку. Что, много гонору заимел, когда стал капитаном? Много чести стало, гордости? Напомню тебе, сынок, что тебя повысили в звании вместе с остальной опергруппой, потому что, — какое счастье! — тридцать человек смогли накрыть группировку. Браво, товарищ капитан! Не слишком ли перетрудились в таком огромном коллективе? Или ты больше всех вложил в расследование? Может, я открою для тебя Америку, но ты стал капитаном, потому что тебе повезло оказаться в нужное время в нужном месте, и потому что я тебе позволил. А ты вместо того, чтобы сказать мне «спасибо» за то, что из-за тебя я лишился работы, продолжаешь качать права. Когда-нибудь ты упадёшь со своего Олимпа, Накахара. И падать будет больно. Поэтому спустись сейчас, снизойди до такого мелкого человека, как твой отец, и извинись. Он наблюдал за тем, как желваки на лице напротив ходили ходуном, и ухмылялся ещё шире: — Что, правда так сильно глаза колит? Может, если бы последняя фраза не была договорена, ничего из дальнейшего бы не случилось. Чуя, может быть, психанул бы, съебался из дома на какую неделю, хлопнул дверью или всё же перевернул стол. Но провокация повисла в воздухе, не оставив выбора. И он, собрав в лёгкие побольше горячего воздуха, взял и… Рассмеялся. — Боже, — чуть отдышавшись, медленно поднялся он с места, впервые увидев в тёмных бесцветных глазах столько непонимания, — ты правда в это веришь? Успокаиваешь себя этим перед сном, полагаю? Оправдываешься, как можешь, потому что боишься признать, что просто-напросто струсил? Ведь мы оба знаем, что твоё прошение могли не подписать, и твоё громадное эго было бы растоптано. Делаешь вид, что сделал это ради меня, а на самом деле боишься взглянуть правде в глаза. Сдался ты Ельцину, мамочки. Или ты правда думаешь, что твой обожаемый президент, сидя в своём громадном кабинете, достанет письмо от какого-то незнакомого старика из какого-то там Приморья, который умоляет позволить поработать ему ещё три года, и сразу же подпишет? Твоё письмо бы даже не прочитали. Тебе только отставка и светила, так что радуйся, что получилось уйти с высоко поднятой головой. А то как бы Его Величество покидало свой пост, если бы все вокруг знали, что Ельцин срать хотел на его просьбы? Ты ведь так зависишь от чужого мнения. Так не пора бы признаться, хотя бы мне и самому себе, что стоишь ненамного дороже меня? Чуя видел, как абсолютно красное от злости и стыда лицо резко побледнело, а сильная рука слабо потянулась к сердцу. Губы занемели, брови сошлись у переносицы — но больше не в гримасе гнева, а в выражении смертельной боли. Юноше тяжело признать, что он не испытал жалости и не хотел останавливаться. Он ухмыльнулся шире. — Что, папочка? Правда сильно глаза колит? Полетела посуда. Разрыдалась мать, бросившись к отцу и швыряя в Чую жалостливые просьбы о том, чтобы он прекратил, и причитания о том, что отцу плохо. Она снова выбрала сторону. И снова не его. Для пафоса момента не хватало только сдавленного «ты мне больше не сын». Но сухие губы рвано глотали воздух, не в силах что-то сказать, а Чуя уже не слушал: он выскользнул из зала с будто украденными из Заппиона колоннами с чётким пониманием, что больше не вернётся сюда никогда. Вещей вышло немного. Он копил деньги на переезд с того момента, как впервые устроился на работу, поэтому на тот момент там вышла неплохая сумма, позволяющая снять однушку минимум на полгода. Никто не пытался его остановить. Он просто исчез, будто его здесь никогда и не было. Айсмен открыл с неохотой: он не особо любил гостей, особенно неожиданных и особенно в своём личном царстве. Но беспрекословно пустил, как только увидел чужое совершенно потерянное лицо и несколько чемоданов в подъезде. Спустя час-два подъехали остальные, и Чуе, к счастью, не пришлось переживать тот момент одному. Он прожил у Айсмена ещё неделю, чтобы найти хороший вариант съёма. У других особо не перекантуешься, хотя предлагал каждый. Пианист тут же предложил свободное койко-место на двухъярусной кровати Маши. Правда, в условиях было играть с ней в кубики столько, сколько она хочет: столько свободного времени и нервных клеток у него в запасе не было, хотя Машу он любил больше любой другой женщины в своей жизни. Да и Пианист уж слишком языкастый: сам предложил, а потом перед Надей они будут вдвоём оправдываться, какого хера с маленькой девочкой в одной комнате ночует взрослый дядя. Нет уж, пусть молодая семья сама развлекается. Хотя Маша, Чуя уверен, иметь в арсенале своего личного раба-капитана была бы не против — и так всем подряд в садике хвасталась, что у неё дядя мент. Док только расписался с Кристиной, поэтому эту молодую ячейку общества смущать хотелось ещё меньше. Хотя место на диване ему любезно предложили, слушать чужие плотские утехи за стенкой не очень хотелось. Альбатрос снимал какую-то берлогу на краю города, в которой сам практически не бывал, вечно пропадая в порту. Перспектива довольствоваться ковриком под дверью не прельщала, как бы заманчиво её ни рекламировал Альбатрос. Липпман свою кандидатуру на роль матери Терезы даже не предлагал: своих хлопот с сыном хватало, чтобы брать под крыло чужого отвергнутого. Поэтому оставался только Айсмен с трёхкомнатными родительскими хоромами. Айсмен был, мягко сказать, счастлив. Но терпел. Чего не сделаешь ради друга, правда? Меньше всего Чуе хотелось, чтобы Дазай начал его жалеть. Чтобы неуклюже пытался поддержать, сказал, может, о том, насколько всё это ужасно, или о том, что так должно было сложиться, чтобы он стал тем, кем он есть сейчас, — нет. Ему ничего из этого не нужно, да и рассказывал он всё это не для того, чтобы сосед проникся его тяжёлой историей. Он просто хотел, чтобы Дазай знал, и сам не до конца понимает, зачем. Никакой точной причины нет. Это чистое искреннее желание открыться, чтобы между ними больше не было этой обременённости недосказанностью. Всего пять человек знали это от начала и до конца. Сегодня Накахара сам захотел, чтобы их стало шесть. И, может, когда-нибудь он сможет говорить об этом чаще и без знакомой горечи на языке. И Осаму понимает вес возложенного на него доверия. Ему хватает одного взгляда на Чую, чтобы понять, что слова здесь не нужны. Он не ждёт ответа и не требует ничего взамен. Поэтому лишь благодарно кивает, выражая этим движением больше, чем могли бы выразить любые слова, и молча бьёт гранью своей рюмки об чужую, выпивая до дна. На душе в момент становится невообразимо легче. Будто постепенно, кирпич за кирпичом, они разбирают стену, выстроенную между ними. И только что пало минимум десять. Чуе, возможно, хочется, чтобы её не было вовсе. Время быстро ускользает, и минутная стрелка навернула уже намного больше кругов, чем должна была. На дне бутылки осталось пару капель, и Накахара ужасно жалеет, что всё это время пил сидя: у него есть подозрения, что, когда он захочет встать, у него получится только лечь. В глазах чуть заметно плывёт при каждой попытке сфокусироваться на чём-то, кроме лица напротив. Кошка приземляется ему на колени, впервые избрав вместо хозяина, и Чуя старается не шевелиться, чтобы случайно не спугнуть такой внезапный порыв любви. Дазай это замечет и злорадно улыбается, так что приходится наигранно закатить глаза. Снова начинают говорить они только тогда, когда Осаму предлагает закурить, а Накахара не смеет отказаться: мечтал об этом последние минут двадцать. — А что за друзья? — спрашивает Дазай и, встретив непонимание в чужом взгляде, объясняет: — Лучшие друзья, с которыми вы познакомились тогда. Вы до сих пор общаетесь? Губы мгновенно растягиваются в улыбке. Так было, есть и будет всегда, когда речь заходит об этих пятерых лбах. Они познакомились, когда Чуе было одиннадцать. Причём самым идиотским способом. Компания существовала и без него — они все жили в одном квартале, учились в одной школе, часто зависали во дворе Накахары и он нередко видел их издалека. Они были старше, дружили долго, практически никогда не появлялись по отдельности. И юноша им даже завидовал — правда, никогда бы не признался в этом вслух. Пианист, на правах старшего, у них был что-то типа лидера; Липпман — настоящая сорока, которую нельзя было не заметить в радиусе километра; Айсмен уже тогда казался молчаливым особняком, будто ему ужасно не нравилось, что он имеет с этими кретинами что-то общее, но почему-то продолжал прилежно выходить во двор, стоит Пианисту швырнуть в окно камень; а Альбатрос, самый мелкий и самый прыткий, выводил Чую даже при условии того, что они ни разу не говорили. Как раз из-за этого неуловимого напряжения между ними они и познакомились. Альбатрос был тем ещё шилом в заднице: гордый тем, что у него своя «банда», не стыдился ткнуть палкой в каждого, кто попадётся под руку. И однажды ткнул в осиное гнездо. О репутации Накахары знал весь двор, поэтому незнание закона от ответственности не освобождает. Чересчур уверенный за плечом тринадцатилетнего Пианиста, он как-то раз крикнул вслед проходящего мимо Чуи что-то вроде: «смотрите, генеральский сынок на прогулку вышел. Ты не задохнёшься от слишком большой концентрации кислорода, комнатный цветочек?» Ну, Накахара и взбесился: его уже год никто трогать не смел, а тут такой смелый нашёлся. А в то время все конфликты среди парней решались одним способом: рукоприкладством. Он бросился на Альбатроса с кулаками — остальные в стороне стоять не могли, пока нашего бьют. И пошло-поехало. На ушах стоял весь двор. Ладно двое дерутся — хер с ним. А тут целая потасовка. Наставили они тогда синяков другу другу, мама не горюй. Развести их смогла только бабушка Альбатроса, что, заметив из окна, как её внука с говном мешают, выскочила из подъезда, сделав три предупредительных выстрела из ружья. Чуе тогда очень повезло, что это было лето и у неё не было сезонного припадка, а то выстрелы вполне могли стать не предупредительными. Отец тогда отчитал его по полной за мешанину из крови, грязи и соплей, оставшейся вместо его новой футболки и брюк. Из-за этого Накахара-младший поклялся самому себе завтра же найти компанию ещё раз и возместить себе моральный ущерб. Но завтра в дверь его квартиры позвонили, и на пороге оказался замерший в проходе Альбатрос с солнцезащитными очками на пол-лица, чтобы громадного фингала под глазом не было видно. Ковыряясь пальцем в дырке под пуговицу и ни разу не подняв взгляд на Чую, он пробормотал что-то вроде извинений и тут же унёсся вниз по лестнице — как потом оказалось, извиниться его заставил Пианист, пригрозивший исключением из «банды». А первого сентября они снова увиделись уже на линейке: жестокая средняя школа поместила их в один класс, а потом и за одну парту. С этого началась длинная история, которой до сих пор нет конца. — О да, ещё как. Пианист, Док, Липпман, Айсмен и Альбатрос. —…Не сильно любили их родители. — Это клички, — хмыкает Чуя. — Настоящих имён я, если честно, уже и не вспомню. Слишком сильно прижилось. — А у этого есть какая-то предыстория? — спрашивает Осаму, и Накахара в который раз поражается тому, насколько же искренне он интересуется. Поэтому же соврать ему просто невозможно. — Впервые слышу, чтобы кто-то был настолько оригинален. В моём классе дальше «жирный» и «сопля» не уходили. Вот, например, Лит… — Липпман. Сразу предупрежу, что все истории максимально ублюдские, ничего сверхъестественного не жди. Хотя у таких придурков других историй быть не может. В общем, Липпман — сынок одного именитого профессора. Эго выше крыши, замашки царские, поэтому при знакомстве он представился этой фамилией. Типа королевских кровей, граф Монте-Кристо, чтоб его. Понтовался ей ещё так сильно, ты представить себе не можешь. А потом в его класс перевёлся Док и выяснилось, что настоящая фамилия у нашего графа — Соскин. М-да, пиздобол тот ещё. Мы ржали, чтоб не соврать, около месяца. Но «Липпман» решили оставить, чтобы не трогать хрупкую самооценку несчастного. — Это вы, получается, ему одолжение сделали? — прыскает Дазай. — Что-то в этом роде. Но сейчас он фамилию сменил, чтобы не позориться до конца жизни. И чтобы сыну жизнь не портить. — У него уже семья? — Нет, только сын — мой крестник. Он в своё время нагулялся, подружек каждые выходные менял. Вот ему всё бумерангом и вернулось, а точнее люлькой под дверь. Девушка сбежала, а ребёнка папаше в знак мести оставила. Мы ещё неделю гадали, какая из его дам сердца могла такую подлянку устроить, а через три дня объявилась тёща. Вот и живут теперь втроём: Липпман, Дима и Светлана Ивановна. Правда, Светлана Ивановна только на полсмены, пока Липпман работает. Быстро его из холостяцкой жизни выкинуло в бытовуху отца-одиночки. Но он доволен, кажется. В Светлане Ивановне души не чает. Дазай поражённо вскидывает брови, лишние пару раз моргнув. —…Интересно, конечно. А Док почему? — Из-за удивительных познаний в области медицины. Они, ещё до того, как я с ними начал дружить, лазали на какой-то заброшенный завод. Там Альбатрос неудачно упал и поцарапался о какую-то арматуру. Ну, Док, как великий знаток, плюнул ему на рану и прилепил подорожник. По итогу сепсис. Чудом ногу не ампутировали. — Надеюсь, он потом пошёл в медицину. — Вот, ты смеёшься, а он реально хирургом стал. Чисто из принципа, чтобы звание оправдывать. — А почему тогда не «Доктор»? — Так у нас Липпман картавый, так что почти все клички без «р». Он даже имя сыну по такому принципу выбирал. — Так полное же «Дмитрий»? — А кто сына полным именем называет? — Справедливо, — Осаму затягивается, передавая сигарету в протянутую в ожидании руку. — Альбатрос? — Когда ржёт, один в один чайка. Но «чайка» ведь женского рода, так парня не назовёшь. Пришлось Альбатрос. К тому же, он после выпускного поспорил со мной, что без образования сможет деньги лопатой грести. И ведь правда смог — в порт устроился работать. Как его на судно без училища взяли, я понятия не имею, но получает прилично и радуется счастливой жизни моряка: у него в каждом порту по невесте. — Айсмен? Он у вас англичанин? — Почти. В детстве целый год притворялся, что не говорит по-русски и не понимает их, поэтому всегда молчал. Ну, это никого не смущало, они всё равно его в компанию взяли. А потом он вдруг споткнулся на ступеньках и выругался на чистом матерном без какого-либо акцента — Липпман чуть в обморок с перепугу не упал. В общем, всё в порядке у него с русским было. — Так он, может, хотел, чтобы они от него отстали, раз такую легенду выдумал. — Ты просто не знаешь Айсмена. Он сам по себе чудаковатый, двух слов из него не вытянешь. И вообще, как потом оказалось, то, что он англичанин, выдумал Альбатрос, чтобы обосновать его немногословность. А Айсмен ничего такого не говорил, но и не опровергал: он же молчал всё время. — А пятый… — Пианист, — кивает Чуя. — Тут ничего интересного: он просто пианист. По желанию матушки в музыкалку начал ходить, но вместо занятий бегал за угол школы с нами курить, поэтому на каждом семейном застолье играл одну и ту же «Весёлую прогулку» Чайковского, которую выучил за первый год. — Да уж, — разочарованно тянет Дазай. — После прошлых я ожидал чего-то более оригинального. Например, что у него двух передних зубов нет, поэтому рот на фортепианные клавиши похож. — Ну уж простите, — закатывает глаза Накахара. — Как есть. — А у самого? — Что у самого? — У самого какая кличка? Юноша загадочно молчит, уводя взгляд. — У меня нет клички. — Да кому ты рассказываешь? — внаглую смеётся Осаму. — Пятеро с кличками и один Чуя Накахара неприкаянный. Давай, колись. «Капитан» небось? — Почти, — тяжело вздохнув, сдаётся тот. — Генерал. Надеюсь, почему, объяснять не нужно. Дазай выдаёт настолько злорадное выражение лица, что Чуе до безумия хочется его ударить. Противиться этому желанию не выходит, так что он тут же даёт ему ощутимый подзатыльник, от которого тот с уже явным смехом преспокойно уворачивается: под алкоголем хорошо поставленный удар следователя летит к чертям, так что это не так уж и сложно. От резкого движения Техник вскидывает голову, недовольно зыркнув на обладателя своего ложа. Каждый раз, когда Чуя говорит о своих друзьях, в груди разливается приятное тепло. Ведь ничего не изменилось с их лихих подростковых лет: они всё такие же придурки, несмотря на браки, детей, ответственные должности и приближающийся четвёртый десяток. Они всё так же собираются только на квартире Айсмена, когда Надя забирает четырёхлетнюю Машу из садика за Пианиста, Липпман оставляет Диму на долю ворчливой Светланы Ивановны, Док сбегает с ночного дежурства, Альбатрос проплывает родной Владивосток по пути к Сахалину и даже Накахара наконец закрывает дело. Теперь это не каждый день после школы и даже не раз в неделю. Сделать так, чтобы все эти события случились в один день и где-нибудь рядом не случилось землетрясение или ядерный взрыв, довольно сложно. Но менее близкими от этого они не стали. И, Чуя надеется, не станут никогда. А с тем, как объяснить четырёхлетней Маше, почему у неё целых пять дядь, они уже разобрались. Он до безумия по ним скучает. И, стоит этой мысли украдкой тенью пронестись по его лицу, как Дазай, вмиг как-то стихнув, произносит: — Значит, раз дело закрыто, твоя благая цель выполнена и осталась только бумажная бюрократия, совсем скоро с ними встретишься. А ведь и вправду. Почему-то Накахара давно не думал в этом ключе. Ещё месяц назад он мечтал закрыть это дело только для того, чтобы скорее вернуться домой. А теперь, когда билеты уже буквально лежат в его кармане, он совершенно об этом забыл. Совсем скоро он уедет. Почему эта мысль больше не приносит столько радости и надежды? — Да уж, — протягивает он. — Больше не буду обременять ни тебя, ни Техника своим присутствием. Снова будете делить одну мышь, что в холодильнике повесилась, на двоих. — Не переживай, на мышах, я уверен, проживём как-нибудь, с такой-то добытчицей, — Осаму отшучивается, но Чуя слышит явную фальшь в его голосе. Почти такую же, как в своём. Поэтому ему очень хочется сказать: — Но это же не значит, что мы больше с тобой не увидимся. — Конечно, но для этого в Партизанске придётся появиться ещё одному маньяку. — Я серьёзно, — Чуя подаётся вперёд, чуть не скинув этим движением рюмку со стола: контролировать свои локти с таким туманом в голове довольно сложно. Но только с ним, кажется, он может сказать то, что так долго не мог сформулировать. — И вообще, даже если так, я давно хотел поблагодарить тебя. В целом, — он неопределённо ведёт рукой, — вообще. Спасибо, правда. Жил бы я сейчас на какой-нибудь помойке… в Сучане, например. И ждал бы, когда мне звезда на голову свалится и я наконец пойму, в чём тут дело. Без тебя я бы ни за что не раскрыл его. По крайней мере, так быстро, как это случилось. Я правда не знаю, чем могу отплатить взамен, потому что ты, неподкупная сволочь, даже за этот банкет с меня денег не берёшь. Так что… просто. Хотя бы просто знай, что это много для меня значило. Всё это, — снова неопределённый взмах кистью, которым он сам не до конца понимает, что хочет выразить. Осаму с минуту молчит, тоже придвинувшись ближе. В карих глазах почти столько же блеска, сколько тогда ночью на парковке. — Даже представить себе не мог, что ты такой сентиментальный, — он улыбается почти так же, как тогда ночью, под зданием участка, когда предлагал остаться у него пожить. Тогда Накахара думал, что этот выбор определённо будет иметь последствия. И сейчас он думает точно так же. По крайней мере той частью сознания, которая ещё способна на это. — Не за что, товарищ капитан. Я ещё тогда сказал, что полностью к Вашим услугам. Я слов на ветер не бросаю. А если действительно хочешь мне чем-то отплатить, то сделаешь это тогда, когда мы встретимся ещё раз. Уверенное когда вместо если. Иногда формулировка в кодексе может значить намного больше, чем кажется. По крайней мере, это хорошо знает каждый следователь. Чуя понятия не имеет, какой по счёту круг накручивает диск. Но слышит отчётливое: «Этот город стал твоей тенью За которой я иду следом Опускаясь по течению огней И под действием её взгляда Может мне ещё пройти надо Сквозь горящие врата ада за ней».***
Голова ужасно трещит. Резкие вспышки света раздражают, слишком громкие задорные голоса подчинённых заставляют морщиться и взмахивать рукой в знак немого приветствия: на язык всё ещё словно песка насыпали, горло режет знакомой утренней болью и говорить не хочется, если в том нет серьёзной необходимости. Чуя откручивает крышку бутылки, вливая в себя чуть ли не половину. Живая вода, не иначе. Вот поэтому он и не пьёт во время следствия. Было бы ему пятнадцать, а вчера в его рюмке — на двести грамм меньше, и было бы гораздо лучше. Мысли неохотно ползают по углам сознания, как бы обладатель ни пытался их растормошить. Они лишь плаксиво вздыхали, наплевательски оставив черепную коробку пустовать. А он, вообще-то, следователь. Ему на судьбе написано беспрестанно думать. Слава богу, этот компот из противно-солёных ощущений бултыхается исключительно внутри, — внешне даже не скажешь, что капитан когда-либо пил что-то крепче кофе. Правда, взгляд совсем немного затуманен и не смотрит в лица, но это можно списать на плохое настроение, что для товарища Накахары не новость: даже в Партизанске все давно привыкли. Единственное, за что можно похвалить метаболизм, — это за отсутствие рвотного рефлекса. Либо он мало выпил, либо хорошо закусывал, третьего не дано. Однако впихнуть в себя завтрак не вышло. И даже не из-за отсутствия аппетита, а из-за недостатка времени: он где-то минут двадцать считал квадратики плитки в душе, да настолько увлёкся, что не почувствовал плавной смены температуры, пока из бойлера не полился Северный Ледовитый во всей своей красе. Может, поэтому он такой относительно бодрый. Больше всего на свете он завидовал Дазаю, который на попытку себя разбудить пробормотал, что сегодня никуда не пойдёт, а Нюру уведомит позже. Предпринимательская сволочь. Неужели так плохо? А ведь он пил меньше Чуи, вообще-то, да и чувствовал себя вчера получше. Спал плохо? Во сколько они вчера легли, Накахара не вспомнит, хоть режьте. Но по ощущениям он закрыл глаза, открыл — и уже орёт будильник. Ну что за блядство? Но сегодня, кажется, ничего сверхъестественного от него и не требуется: до начала рабочего дня ещё десять минут, у него будет время посидеть и подумать о вечном ровно до прихода Куникиды, с которым они сегодня планировали провести ещё один допрос. Ко второй половине дня подтянется Ацуши и станет хоть немного поинтересней: начнётся оформление рапортов и повторная дача показаний. Йосано говорила ему вчера о какой-то встрече с Ранпо, и вот к ней стоит морально подготовиться. Сплошная скука. Если Достоевский, конечно, не скрасит её своим долгожданным раскаянием. Сегодня они болтать будут долго — аж руки чешутся от нетерпения. Следуя за плавным потоком рассуждений, Накахара медленно вплывает в обязанный быть пустым кабинет. Однако здесь выходит несостыковка: на стуле перед его столом кто-то сидит. Чуя уже подумал возмутиться, — какой идиот сегодня дежурит, что пустил постороннего в помещение Следственного комитета? — но все изысканные ругательства быстро засыхают на языке, стоит неожиданному посетителю развернуться к вошедшему. — Матерь божья, — протягивает Накахара, неверяще усмехнувшись. — Кого я вижу? Гоголь эпатажно кланяется с такой же приветственной улыбкой Чеширского кота, по-актёрски сложив руки на уровне сердца. — Давно не виделись, товарищ капитан, — слащаво произносит он, первым протянув сухую ладонь с тонким шрамом по линии жизни для рукопожатия. — Стоит признать, Вам очень идёт Партизанский климат. Аж расцвели: не пытаетесь убить меня взглядом при первой же возможности. Это даже льстит. — До тебя дотянешься, — прыскает Чуя, но руку всё же пожимает. Этой секунды хватает, чтобы он рассмотрел человека перед собой получше: всё та же чёрная куртка, такая же беспорядочная причёска из кокаиновых завитков, те же амурские манеры и полный хитрости взгляд разноцветных глаз. С их последней встречи наркобарон не изменился ни капли. А ведь ещё месяц назад Накахара даже не подумал бы, что станет здороваться за руку с подобной криминальной личностью. Пока следователь падает в своё кресло, а юноша напротив медленно присаживается, сразу закинув ногу на ногу, он думает о том, насколько странно выглядит вся эта ситуация. Теперь, когда первый шок прошёл, он понимает: главный дилер города пришёл в здание милиции и чувствует себя хозяином положения, гордо восседая в кабинете опергруппы. Наглость под стать ему, но уж как-то больно вычурно это всё. Насколько Чуе известно, до этого подобные вольности если и были, то исключительной редкостью: связь госструктуры с наркоторговцами особо не афишировалась. Да и Гоголь пришёл сюда не просто так, а конкретно к Накахаре, судя по тому, что изначально сидел за его столом, будто поджидая. Что он может хотеть от приезжего следователя, который лично к нему вообще никакого отношения не имеет? — И что же привело тебя сюда? — заинтригованно спрашивает капитан. — Чем обязаны такому большому человеку, что он ради столь мелкой челяди покинул свои владения? Коля показушно задумчиво оглядывает скудное убранство кабинета, будто за время своего нахождения здесь не успел всё хорошенько рассмотреть. — Да вот, одна проблемка нарисовалась, — белоснежно улыбается юноша, не увиливая и сразу переходя к делу. Теперь Чуя впервые замечает разницу: в отличие от его обычной манеры говорить протяжно, вдумчиво, словно играючи с гласными, сейчас можно услышать, как натягиваются голосовые связки. Еле заметно, неуловимо, но слышно, как Гоголь будто искусственно тянет из себя привычную интонацию. — Я у вас здесь кое-что потерял. Хотел бы вернуть, пока вы не передали это кому-нибудь другому. Накахара хмурится, пока не сильно улавливая суть. — Ты про что-то конкретное? — Про кого-то. Слышал, Вы недавно дело закрыли. Наконец поймали негодяя, не дающего представительницам прекрасного пола спокойно спать. Молодцы, молодцы, ничего не скажешь, поздравляю с триумфом. Только вот… я бы хотел его забрать. Ну ничего себе поворот. Чуя откидывается на спинку кресла, недоверчиво вскинув бровь. То ли у него, всё же, алкогольное отравление, то ли это всё слишком дурной сон. — Ты про Достоевского, что ли? Один из его товарищей? — Почти, — Гоголь улыбается ещё шире, медленно поведя плечами. — Я его алиби.Что еще можно почитать
Пока нет отзывов.