Пэйринг и персонажи
Описание
Чутьё у Любы Панковой обычно работало паршиво - но вот прогнозы по поводу Болотной однажды пройдут проверку временем. Чего нельзя сказать о её романе с человеком, которого она возводила в ранг святых.
Примечания
спустя несколько лет позвольте вернуться и презентовать первый из нескольких фиков в сеттиге "opposition position" - историй о российской оппозиции времён славных десятых с участием нежно любимой мною Любы Панковой - либеральной журналистки, чьи взгляды и воззрения претерпевают метаморфозы, укрепляются или сметаются напрочь. с Любой вы могли быть знакомы со времён "песни о смертных", так что - добро пожаловать! :))
реальные исторические события, взятые за основу повествования, могут быть слегка изменены в угоду повествованию, но канва остаётся неизменной.
Посвящение
посвящаю Полине - моей невероятной, любимейшей, очаровательнейшей подруге и второй матери Любы. с тебя история про Лимонова, помнишь? ;)
и конечно же, посвящаю Нине - своей лучшей читательнице и ученице. рада, что ты стала Любой Панковой в реальной жизни, и желаю тебе обрести своего Немцова!
как низвергаются боги?
09 января 2026, 05:06
Люба всю жизнь знала одну непреложную истину ‒ если происходит что-то хорошее, долго этому радоваться не следует, ведь расплата за смех и радость ждать себя не заставит. Нелли утверждала, что это явный симптом тревожности и советовала обратиться к психиатру, но Люба искренне считала психические заболевания блажью для нежных москвичей, которым нечем особо заняться кроме раскопок в своих мозгах. А у неё дел было по горло.
Вот например членство в наблюдательной комиссии на выборах. Когда Люба узнала о возможности заняться действительно полезным делом, она едва не выпрыгнула из джинсов ‒ человеком она была инициативным и решительным, а новенькие контактные линзы уж точно гарантировали, что ни одно жульё мимо неё пачку бюллетеней не пронесёт. И вот, 4 декабря 2011 года, пышущая энергией и жаждой кипучей деятельности, она явилась на избирательный участок в школе, отметив, что по сравнению с её заштатной гимназией на Левом берегу Воронежа здесь не то что просторно, чисто и светло ‒ гимназия, подарившая ей золотую медаль и в целом неплохое образование, на фоне рядовой московской школы выглядела как лодочный сарай в сравнении с Версалем.
Не то что бы ей были рады замшелые комиссионные тёти со старомодными короткими причёсками, конечно. На фоне их, облачённых в твидовые костюмы и блузки с уродливыми цветами, Люба выглядела как рудимент в своей неизменной рубашке в красную клетку со спущенным плечом, где игриво виднелась лямка лифчика, потёртых джинсах и грубых берцах (которые она даже удосужилась помыть и натереть кремом так, что теперь они блестели как новенькие, и даже белые шнурки сверкали первозданной чистотой), со встрёпанной копной пушистых осветлённых волос и неизменной широкой улыбкой во все тридцать два. Люба была уверена в том, что всё пройдёт великолепно ‒ с собой в рюкзаке у неё был полуторалитровый термос с крепчайшим американо на тростниковом сахаре и корице, а Нелли напекла ей с собой целый контейнер шоколадных кексов с мятой (правда строго-настрого указала Любе поделиться кексиками с членами комиссии, вот только она не отличалась щедростью, так что твидовые тётушки вкусностей не увидели). Люба зорким орлом наблюдала за тем, как люди опускают бюллетени в ящик, и ради такого дела даже забыла о сигаретах. Узнай Венедиктов, что его подчинённая, оказывается, вполне себе жизнеспособна без сигареты во рту каждые двадцать минут, он бы ещё поразмыслил над тем, чтобы отключить в её кабинете детектор дыма. Как бы то ни было, всё шло прекрасно ‒ ни один жулик и вор мимо Любы не проскочил, и свой бюллетень она благополучно испортила, изобразив в каждой клеточке с именами кандидатов всё многообразие фаллических символов, которое обеспечил жизненный опыт (к чести Любы, не такой уж и большой), но рано радоваться ‒ Бога гневить, как любила приговаривать Люба, ни разу в своей жизни не замеченная за посещением церкви.
Глубоким вечером глаза у неё уже замылились, но даже с вытащенными линзами она не могла на заметить в ящике с бюллетенями две ровненькие бумажные стопки. Комиссионные тёти же делали вид, что ничего не происходит, и что это абсолютно нормально и естественно, когда в ящике лежит ровнёхонькая стопка бумаги. Как потом оказалось, стопок было две.
Люба искренне возмутилась ‒ и даже в выражениях, вполне себе проходящих цензуру. Но нафталиновые дамочки на громогласный протест внимания не обратили, так же, как и на кипу листков в ящике, и продолжили механически перекладывать бумаги по стопочкам, великолепно вписываясь во всю эту фантасмагорию, и только Люба ощущала себя круглой дурой, стоя посреди школьного кабинета.
‒ Да вы что же, не видите этот вброс? - возмутилась она, шагнув к столу, за которым сидела уже очень пожилая и очень замученная учительница. Впрочем, у замученной хватило сил, чтобы не дать Любе схватить стопку единороссовских бюллетеней. ‒ Нельзя продолжать подсчёт...необходимо аннулировать...да в самом же деле, отдайте макулатуру! - вознегодовала она, продолжая играть в перетягивание каната со старушкой.
Старушку ей одолеть не удалось, как и весь их прогнивший комитет. Выбор у дамочек был весьма простой ‒ либо бороться за правду, аннулировать результаты выборов на участке, начинать войну с инстанциями, либо выставить за дверь нарушительницу спокойствия. Казалось бы, решение лежит на поверхности...
‒ Да и пожалуйста...да и не нужно...да и в пизду! - Люба злобно распинывала снег, удаляясь от школы в снежную ночь. Крупные белые хлопья оседали на её волосах, плечах и рюкзаке, а нос кусал то ли декабрьский морозец, то ли злые слёзы ‒ в таком раздрае было сложно разобрать. Хотелось бунта ‒ поорать в поле, или может быть кинуть камень в ментовскую машину, или стукнуть кулаком по забралу шлема омоновца. Однако поблизости не было ни полей, ни ментов, ни омоновцев, поэтому Любе пришлось всунуть в уши наушники и погромче включить «Солнцеворот» ‒ неразборчивый вокал Летова вполне соответствовал её душевной несогласованности.
Она уже давно находилась в каком-то непонятном подвешенном состоянии ‒ и если обычно всё непонятное не только её не пугало, но даже вызывало дикий интерес и желание вгрызться в самую суть вещей, то в дебри своей души Люба заглядывать боялась из какого-то почти суеверного, первобытного ужаса.
Она любила размышлять о природе вещей, и тяга к анализу и познанию ей вовсе не была чужда, однако когда дело касалось её собственной изнанки, она предпочитала не увлекаться психологизмом. Дело было в том, что Люба ненавидела себя жалеть ‒ это было первым признаком слабости, а она ещё со времён школы прекрасно знала, что слабость показывать нельзя. Одна капелька ‒ и растерзают. Поэтому проще ‒ и безопаснее ‒ было облачиться в литой доспех самоуверенности и напористости; правильно было бить первой, а не ждать, пока тебя будут трепать за ушком ‒ а потом это ушко и оторвут. Нет, она твёрдо решила для себя, что ни одна живая душа о её слабостях не узнает ‒ этой вони за ней замечено не будет, а значит, и больно не будет.
И Люба придерживалась этого принципа во всех сферах жизни. С друзьями и родными ‒ никогда не показывать обиды, разочарования, непонимания; держать весёлое, чуть хамовитое и до жути обаятельное лицо на работе и публике; из гладиатора превратиться в конферансье ‒ и тогда острые зубки будут считать обаятельной улыбкой, нетерпимость станет верностью принципам, а желание всегда быть на первом плане магическим образом превратится в напористость и здоровую конкуренцию.
И всё было хорошо; её схема работала больше десяти лет; она благодаря ей выбилась в отличницы, уехала из Воронежа, стала человеком культурным, пробилась в либеральную тусовку, раскрутила свой эфир на «Эхе», а с недавнего времени даже стала героиней светской хроники, везде появляясь в обществе Немцова, да вот только теперь что-то поменялось. Если раньше её организм как будто сам вырабатывал весь хитин, то сейчас Любе приходилось каждый день выкладывать бесконечные чешуйки на свою броню ‒ а они падали, а она их выкладывала, и крепила, и паяла, а они снова падали, а она снова их собирала, и лепила на голый каркас, и снова и снова, и каждый день, и по-новой, и так за годом год...
Люба тряхнула головой, и снег посыпался с волос на бордовую парку. Она в целом была холериком ‒ и остывала так же быстро, как и загоралась. Вот и сейчас, когда она прошла почти километр под снегопадом и орущим во всю глотку Летовым в наушниках, её отпустило, да вот только на месте гнева вместо обычного лёгкого недовольства тлело глубоко погребённое в снегу ощущение безнадёжности собственных действий.
Она была человеком горячим ‒ и человеком идейным была. У неё были идеалы, цели, кумиры (с одним из которых она даже умудрилась закрутить роман), и она изо всех сил старалась. Митинги ‒ Люба всегда была в первых рядах, если не в качестве журналистки, так в качестве активной протестующей. Статьи о произволе власти и Чечне? Она писала их ночами на чистой энергии и паре десятков шотов эспрессо. Она не верила в Бога ‒ но в светлое будущее, свободы и демократию верила всей душой. Да только в последнее время в некоторых моментах её вера стала проседать, и Любу это до чёртиков пугало.
Казалось, что ей судьбой суждено стать либеральной журналисткой ‒ Нелли даже составила ей однажды натальную карту и торжествующе сообщила, что Любе сами звёзды велели заниматься политикой. Она, разумеется, во всю эту чушь не верила ‒ но было приятно. Да и вообще, в её роду хватало бунтовщиков против власти, так что иначе её жизнь сложиться как будто не могла.
Люба действительно горела всем этим ‒ политическими процессами, прогрессивными идеями, желанием вывести наконец свою родину из тёмных теней тоталитаризма к яркому свету свободы. Когда, как не сейчас, этим заниматься? Она молода, её кровь горяча, а голова ясна ‒ а жизнь так скоротечна, и неизвестно, что будет завтра, поэтому Люба жила и горела в моменте. Протесты и митинги, ток-шоу с политическими оппонентами, пара отсидок в СИЗО, забросанная тухлыми яйцами машина, слитые на публичное осмеяние и осуждение её телефонные разговоры (мама после этого звонила и распекала Любу за то, что та матерится как матрос, отчего Борис и Нелли смеялись как не в себя), компрометирующие фото и слежка спецслужб ‒ всё это Люба пережила и преодолела, и помогала ей вера. Вера в то, что всё изменится; что нужно бороться и искать истину, и никогда не сдаваться ‒ ведь огромная паучиха по имени Власть только и ждёт, когда ты опустишь руки и отключишься, чтобы перемолоть твои косточки и выгрызть тебя из исторической памяти, и Люба это знала ‒ и в ней было достаточно сил и ярости, чтобы вцепиться в язык мерзкой твари и одолеть её. Так она думала долгое время.
А потом случился перелом. Как водится, не сразу и не одним днём ‒ но однажды, крутясь в рабочем кресле в поисках вдохновения, Люба вдруг осознала, что жить становится тяжелее. Цены растут, власть беснуется, гайки завинчиваются, а вся борьба против паучихи больше напоминает возню котят в одеяле. Ну отсидели её политические товарищи в СИЗО, кто-то даже по несколько раз ‒ ну и что? Десятки раз она задыхалась в приступах паники на митингах из-за боязни толпы ‒ а что изменилось? На властном манеже бесновались те же; менты богатели, нефть выкачивалась, церкви строились, а больницы сносились; в её родной школе до сих пор не было нормальных туалетов, а потолок каждый год протекал в одном и том же месте ‒ Люба помнила этот кусок коридора, где в серости казёных стен пластиковое жёлтое ведро стояло пять учебных месяцев из девяти. Год назад она приезжала в Воронеж и забегала в школу, чтобы поболтать с учителями ‒ и потолок тёк, а жёлтое ведро было на месте совсем как во времена её учёбы десять лет назад. И что толку было от её борьбы? Да, она стала фигурой известной ‒ даже в Воронеже о ней знали. И в твиттере она была любимой героиней читателей сразу после Блондинки в шоколаде. И в СИЗО сидела. И угрозы от чеченцев регулярно получала. Вот только глобально ничего не менялось ‒ и это, честно говоря, угнетало. Да и любой бы начал с ума сходить, видя, что его действия не несут никакого практического результата. Всё равно что несколько лет ходить в спортзал, правильно питаться ‒ и оставаться с пивным брюшком и целлюлитом.
Борис говорил ей, что это абсолютно нормальное чувство ‒ тем более что Люба девушка молодая и горячая, и конечно, ей хочется всего и сразу. Но всего и сразу не бывает ‒ особенно в тонком деле политики. Он говорил ей набраться терпения и не отчаиваться; говорил, что мирный протест ‒ самая правильная форма протеста, и что нужно быть цивилизованными людьми, и не поддаваться на провокации; говорил, что в России ещ ё слишком свежа память о насильственных переворотах периода 1917 года, и что народ ещё после этого потрясения не оправился.
В этом вопросе Люба с ним была абсолютно солидарна ‒ предков её мамы раскулачили (читай: ограбили) во время Революции, лишив нескольких имений под Москвой, пахотных земель и драгоценностей, привезённых ещё века назад из Греции, и у Любы было подозрение, что знаменитые фамильные тиары, колье и перстни Кириакидисов хранятся в чьих-то частных коллекциях рядом со свитками из «утерянной» библиотеки Ивана Грозного и панелями Янтарной комнаты...
Как дочь Кириакидисов, уничтоженных грабежами и репрессиями, Люба второго семнадцатого года не хотела; но как дочь рода Панковых, полного беглых крестьян, казаков, эсеров и прочих смутьянов (и только её отец опустил планочку, став ментом), она жаждала бунта. Хотела бросать камни в окна кремлёвских кабинетов и потрясать вилами у здания Госдумы; хотела громить дачи Миллеров-Ковальчуков и бросать коктейли Молотова в яхты Сечина и Дерипаски. Та часть её сознания, которую она тщательно вымуштровала, продолжала верить в мирный протест; но её нутро, дикое и необузданное, веками таящее гнев и злобу на власть имущих, хотело голубой крови.
Люба думала, что это пройдёт. Нелли, в отличие от неё никогда не дремавшая на парах психологии в университете, говорила, что это кризис 25 лет ‒ пусть немного и запоздавший. Люба в психологию и кризисы не верила, отфыркиваясь от учений, которые утверждали, что человек через каждые пять лет своей жизни проходит какой-то коллапс, однако тихий голосок сомнения в её голове всё же вопрошал ‒ а может так оно и есть? Чем иначе ещё объяснить это подвешенное состояние последнего года, в котором она находилась?
Протяжно вздохнув, Люба подняла голову в иссиня-чёрные небеса. Снег продолжал своё тихое падение, уличные фонари освещали лужицами оранжевого света дорогу перед ней, а она совершенно не знала, в каком направлении двигаться и что делать.
***
Но у неё был дом ‒ и был любимый, который её в этом доме встречал, и в такие вечера Люба позволяла себе робко подумать, что всё не напрасно; возможно весь этот дурацкий смысл, которого она так отчаянно ищет, здесь ‒ в объятиях и поцелуях, и смехе, и ужинах, в её гирляндах и книгах, которые были повсюду в его квартире, в её турке, которую он однажды случайно закинул в посудомойку, в их танцах на кухне под музыку с пластинок. Смыслы и значимость были только в любви, и паучиха могла сколько угодно щёлкать жвалами и плеваться ядом ‒ она не имела власти над чем-то столь высоким.
‒ Просто мне так обидно, понимаешь? - вопросила Люба, откинувшись спиной на грудь Бориса, который рассеянно дёргал шнурок на поясе её серых домашних штанов. Сделав глоток крепчайшего сладкого чая (как настоящий воронежский маргинал, она предпочитала «Принцессу Нури» в пакетиках и замызганную кружку с логотипом «Эха»), она отставила напиток на кофейный столик у дивана. Синеватый свет телевизора освещал гостиную, а над их головами протянулась гирлянда с золотистыми звёздами. - Конечно, я не переживаю из-за того, что меня из этой школы выставили с охраной...я в Воронеже училась, мне такое не в новинку, - пошутила она, и Борис хмыкнул, качнув головой. - Просто...все эти бюллетени...я там целый день провела, даже покурить ни разу не вышла, коршуном стояла над этим ящиком, - голос у Любы задрожал, совсем как десять лет назад, когда она была тощей нескладной девочкой с выкрашенными фукорцином волосами, которую травили в школе, а она никак не могла это прекратить.
‒ От тебя это не зависело, кошка, - Борис успокаивающе поцеловал Любу в висок, и она подалась навстречу его прикосновению, вдыхая исходящие от него запахи ‒ гель для душа с бурбоном и ванилью, «Кэмэл», эспрессо, остатки парфюма, не смытые душевой водой. - Каждый раз такое происходит, они взяли моду, и теперь даже не стесняются, - с презрением качнул головой он, и Люба согласно угукнула, обиженно прикусив губу.
‒ И ведь не факт, что результаты на этом участке аннулируют, - заметила она растроенно, перехватив большую тёплую руку Бориса на своём бедре и мягко перплетая их пальцы.
‒ Ледяная ты лягушка, - рассмеялся он, и Люба не сдержала ответной улыбки. У неё конечности всегда были холоднее льда, зато Борис весь был горячий, словно печка. - Но да, ты права, вряд ли такое возможно, - посерьёзнел он и с тяжёлым вздохом откинул голову на диванную подушку.
- Мы можем ещё что-то сделать? - вопросила Люба, чуть поворачиваясь в его объятиях, чтобы лечь боком. - Это же нечестно...нам снова навяжут единоросов и Карлика, а мы проглотим...нельзя так.
‒ Нельзя, - согласился Борис, и карие глаза его блеснули тем диким огнём, который Люба так любила. - Будем бунтовать, как и всегда. Ты со мной, кошка моя? - спросил он, и Люба готова не то что на баррикаду пойти ‒ умереть готова была из-за этой улыбки.
‒ Всегда твоя, - ответила она без запинки, и Борис снова улыбнулся, гордый и донельзя довольный.
‒ Хорошая девочка, - похвалил он, взлохматив волосы Любы, и та задохнулась от смеха, разом забыв обо всех горестях и идиотизме последних десяти лет.
***
И конечно, протест случился, и Люба была готова идти на митинг в первых рядах ‒ и плевать, что при больших скоплениях народа паника всегда накрывала её тяжёлым, душным и дурно пахнущим одеялом. Она, в конце концов, уже почти девять лет как перешагнула порог совершеннолетия, и даже по древнегреческим меркам, где ты считался полноценным взрослым и разумным членом общества только с двадцати пяти лет, уже была взрослой, так что фобии уже не считала полноценным оправданием для того, чтобы куда-то не ходить. Хотя она не отказалась бы заиметь какую-нибудь боязнь офисных помещений и рабочих созвонов.
Митинги Люба любила, даже несмотря на все свои страхи. Ей до чёртиков нравилось чувство единения с людьми; подключение к большому эгрегору, полному кипучей энергии и жажды перемен, вдохновляло её на жизнь и творчество, а чувство сопричастности с историческим процессом напрочь сносило крышу. В такие моменты она чувствовала себя по-настоящему живой и важной, и жизнь её обретала те самые преусловутые смыслы и значения, и порою (Люба робко носила эту мысль внутри, не смея делиться подобным ни с кем из близких) она даже думала, что в дни митингов и протестов её жизнь из песчинки в масштабах космической вечности становилась чем-то чуть более весомым и важным.
У неё всегда был с собой стандартный набор для похода на шествие ‒ во вместительных внутренних карманах парки помещались копии документов, старенькая раскладушка, которой было не жалко в случае чего лишиться, ключи от дома, пачка сигарет, мятная жвачка и термокружка ‒ Люба бы скорее добровольно приняла ислам, чем вышла из дома без чашки крепчайшего американо, количество сахара и специй в котором всегда варьировалось в зависимости от её настроения и фаз Луны. Одно, однако, оставалось, неизменным ‒ отсутствие в её кофе молока. Люба сколько угодно могла бить себя пяткой в грудь и вопить, что это всё потому, что она настоящий панк, а панки не пьют нежный латте, но все её близкие знали правду ‒ у панки просто была дичайшая непереносимость лактозы.
Как бы там ни было, митинг на площади Революции был согласован, и Люба была в восторге, ловя тот самый душевный подъём и ощущение своей всесильности. Лучшего места для проведения протеста быть просто не могло ‒ и не только из-за заложенного в названии площади символизма, хотя это тоже играло роль. Нет, главное заключалось в другом ‒ со стратегической точки зрения место это было нервным центром всей операции. ЦИК в 250 метрах. В другую сторону ‒ парламент страны. А за спиной у Маркса, в 150 метрах, уже кремлевские стены видны. Лучшей позиции не придумать.
Люба позволяла себе фантазировать о том, как многотысячная толпа заставит кремлёвское жульё поджать хвосты, и они замямлят, и толпа протестующих войдёт в подлый лживый ЦИК, и результаты позорных выборов аннулируют, и чинуши в золотых кабинетах поймут, что бежать некуда, если только напялить платье и чёрным ходом, как Керенский, и треснут наконец плиты серого льда, и уплывут вниз по течению истории, открыв наконец запрятанный и задушенный свет ‒ всего-то и оставалось, что стукнуть каблуком ботинка и протянуть руку.
Чутьё у Любы обычно работало паршиво, но в тот раз она даже не подозревала, насколько была права ‒ большие перемены были за прозрачной завесой, которую, всего делов-то, и надо было сорвать, да вот только её жизнь и судьба действительно были песчинкой в масштабе вечности и истории, и не ей было суждено влиять на ход событий, как бы она ни мечтала. Завеса вдруг превратилась в обсидиановые глыбы, и когда много лет спустя Люба прокручивала в памяти события тех дней, она понимала, что яблоко перемен висело прямо над её головой, но кое-кто яблоню расшатал, плод упал, закатился за забор и сгнил, а больше дерево никогда в жизни не плодоносило.
Организацией митинга занимался Борис, и Люба не лезла, абсолютно ему доверяя и понимая, что он и без её советов всё сделает как положено. Она тоже готовилась ‒ писала речь для выступления, выбирала подходящую рубашку (на все протесты она всегда ходила в красном, и в этот раз не стала изменять себе, пусть даже красную фланель в чёрную клетку и не видно под паркой ‒ бордовой, между прочим), агитировала друзей и знакомых присоединиться к шествию. На Нелли в этом плане никакой надежды, как обычно, не было ‒ её любимая подруга всегда говорила, что она за мир и за добро, лишь бы всё было с баблом. Да и сложно было представить роскошницу вроде Нелли в толпе бунтовщиков ‒ норковая шубка за двести тысяч точно не вписывалась в протестную картину. Но ведь дружба на то и была дружбой, чтобы безоговорочно любить друг друга, несмотря на различия во взглядах и идеях, верно?
В ночь с девятого на десятое декабря Люба долго не могла уснуть, переполняемая радостным возбуждением, которого она не испытывала даже накануне своего дня рождения. Хотелось визжать в подушку, танцевать и хохотать, ведь будущее, за которое она сражалась, едва став человеком разумным, наконец наступало ‒ а она была его частью. Улыбнувшись, она плотнее закуталась в кокон из одеяла и прижалась к спящему Борису, забросив ногу на его бедро ‒ хоть от этого манёрва у неё и болезненно потянуло сустав.
***
‒ Погоди, почему Болотная? - нахмурилась она, застыв у зеркала в прихожей с расчёской в руке. Они уже готовились выходить, и Борис обрушил на неё новость со всей нежностью горного оползня.
‒ Потому что, - невозмутимо начал Немцов, пшикая одеколоном за ушами и на адамово яблоко. ‒ на Революции будет толпа силовиков. А я не буду людей под дубинки подставлять, вот и всё, - пожал плечами он. ‒ И на Болотной мы всё уже согласовали.
‒ «Мы»? - переспросила Люба, вскинув брови в выражении лёгкого недоумения. Расчёска была забыла, хотя спутанные волосы прочесать бы точно не помешало, чтобы перестать быть похожей на солиста Twisted Sister.
Любе показалось, что Борис глянул на неё недовольно, хотя на лице с красивыми крупными чертами и не промелькнуло явных признаков раздражения и упрёка...но определённо точно что-то мелькнуло в глубине его шоколадно-карих глаз.
‒ Ну да, мы...Навальный, Удальцов...сама знаешь всё, - махнул рукой Борис, беззаботно улыбнувшись, но Люба бы скорее съела свои кеды, чем признала, что в этот момент пространство между ними наполняла беззаботная аура.
Она прищурилась, хотела было что-то сказать, выспросить, возмутиться...но почему-то решила не выяснять отношения, хотя делать это умела мастерски ‒ Рамзан Кадыров мог подтвердить.
‒ Хорошо, - уронила она убийственно мягким тоном, отвернувшись к зеркалу, и принялась расчёсывать спутанную осветлённую копну. Она любила Бориса, и более того ‒ считала его лучшим мужчиной в своей жизни, хотя к противоположному полу относилась едва ли лучше, чем к какой-то гадости, прилипшей к стульчаку в уборной. Она верила, что раз Борис решил перенести место проведения митинга, и сказал ей об этом в самый последний момент, то у него были на то резоны; что такой маститый политик определённо точно знает, что делает, и уж конечно, если всё это согласовано с такими гигантами, как Навальный и Удальцов, ей волноваться не о чем, правильно?
Люба метнула на Бориса осторожный взгляд. Он отвлёкся на мобильник, и теперь весело приветствовал кого-то по телефону, и голос его был громок и бодр, и смех заразителен, и она по-прежнему смотрела на него как на божество, но всё же в глубине души возникло какое-то холодное, липкое и неприятное ощущение прямиком из детства. Совсем как тогда, когда папа забыл забрать её из детского сада в пятницу, хотя всю неделю обещал, что это именно он за ней придёт, и они зайдут в «Роспечать», и Люба сможет выбрать себе любой журнал, который только захочет. Уже всех малышей разобрали по домам мамы и папы, и в группе оставались только она и недовольная уставшая воспитательница, которая тоже хотела уйти домой пораньше, но вынуждена была проводить пятничный вечер в компании потерянной девочки, которая, встав на стульчик, всё высматривала папу в окне, и ощущение вселенской покинутости поглощало её.
В тот вечер за Любой пришла мама ‒ после звонка воспитательницы она примчалась с работы как могла быстро, и от её рыжей лисьей шубы пахло мокрым снегом и цветочными духами, когда Люба обняла её и горько расплакалась. Она любила маму ‒ но ведь папа же обещал; он никогда не забирал ей из садика, и она так его ждала, она мечтала о том, как они вместе пойдут домой, и она будет держать его за руку и рассказывать обо всём, что узнала сегодня из книжки про динозавров, но как оказалось, папа просто про неё забыл. Не задержался на работе, не попал в передрягу ‒ просто забыл. Когда они с мамой вернулись домой, Люба ещё из коридора увидела свет в гостиной и услышала весёлый громкий голос отца ‒ он пригласил в гости друга с работы.
И вот сейчас, двадцать с лишним лет спустя, Люба снова почувствовала себя той маленькой девочкой, которую не просто обманули и бросили ‒ про неё даже не подумали.
«И с какими же звуками низвергаются с пьедесталов боги?» - думала Люба, пока они с Борисом шли к метро. Он всё ещё бодро болтал по телефону с Яшиным, и на неё внимания не обращал, а она почти что бежала за ним, скользя на снегу.
***
В вагоне метро она стояла, крепко держась за поручень, и её мягко покачивало. Обычно в голове Любы крутились мысли о том, что сейчас два поезда столкнутся нос к носу, или потолок подземки обрушится, или её ногу зажуёт между ступенек эскалатора, или её затопчут в толпе...одним словом, стандартный пакет тревожного человека, получите-распишитесь, будем благодарны за высокую оценку нашего сервиса, оставьте чаевые курьеру...Но сегодня ей было не до размышлений о смертях о катастрофах.
Обида на Бориса в её душе дралась с непониманием ситуации, и пока что непонимание лидировало. «Хрень какая-то», - угрюмо подумала Люба, метнув на Немцова недовольный взгляд, каким женщина всякий раз одаривает любимого мужчину, когда тот начинает считать себя небожителем. Они же тысячу раз обсуждали идеальное расположение площади Революции ‒ близость ко всем нужным структурам была ключевым фактором, и он с ней соглашался, когда она приводила доводы, и даже рисовал на обрывке салфетки схематичное расположение площади и зданий вокруг неё...Неужели врал?
«Почему так внезапно изменили решение?» - Люба прикусила губу, ощутив, как лопнула кожица на недавно затянувшейся ранке, и болезненно поморщилась, ощущая вкус крови на языке. «По Революции ведь бумажка согласована...ну постоят там силовики, ну а какая разница, они везде стоят...»
У Любы было стойкое ощущение того, что она упускает что-то важное ‒ и что-то такое очевидное, что не заметить невозможно, но именно это письмо на столе она и не может обнаружить. «Почему он ничего не сказал мне раньше?» - подумала она, метнув тревожный взгляд на Бориса, уже окружённого кучкой поклонников ‒ его везде узнавали.
Она любила его; конечно, она его любила ‒ а это значило, что она верила ему и в него. Вера эта была безоговорочной, как у язычника, приносящего в жертву идолу барашков и юных дев; но в своём слепом поклонении Люба упустила важную вещь: каким бы Боря ни был замечательным, он всё же оставался мужчиной. А они умели врать с удивительной лёгкостью.
***
День выдался промозглым и слякотным, и Люба натянула на лицо шарф, пока они шли к площади Революции ‒ как оказалось, не в курсе изменившегося положения вещей была не только она, но и те тысячи и тысячи людей, пришедшие на митинг в этот день. Закат догорел на смоговых московских небесах расплывчатыми лиловыми и апельсиновыми лужицами, и Люба бы даже остановилась, чтобы полюбоваться небесной красотой, да вот только ей опять становилось дурно ‒ как и всегда при виде толп людей.
Пришли они заранее ‒ но на площади уже хватало людей. Бритые головы, угрюмые и враждебные лица, баннеры с лимонками ‒ несмотря на распускающееся в груди и пищеводе чувство тревоги, Люба улыбнулась под шарфом, обнаружив нацболов и их невысокого седовласого лидера ‒ тот уже о чём-то спорил с Борисом, пока Люба стояла в сторонке на возвышении, пытаясь угомонить приступ паники.
Не то что бы она приятельствовала с Лимоновым ‒ как раз-таки наоборот. Желчный и острый на язык старик Любу потешал, и ей было тяжело воспринимать его как настоящего политика, а его партию она искренне считала политическим недоразумением, которое случилось вопреки всему и всем. Нацболы и обитатели психоневрологического диспансера в глазах Любы мало чем между собой различались, разве что одни какашки по стенам не мазали ‒ а вот насчёт нацболов она точно уверена не была.
Когда ей удалось немного прийти в себя, она спрыгнула с ограды и направилась к спорщикам, лавируя в толпе людей. Холодало; злой декабрьский ветер пробирался под одежду и запускал ледяные пальцы под рёбра, и термокружка в руках Любы остывала быстрее, чем обычно.
Спорщики стояли у Маркса, что равнодушно взирал на пространство под ним, безучастный и молчаливый. Судя по гневным громким интонациям Бориса, на Лимонова его обычная доброжелательность не распространялась ‒ и это было взаимно; Люба знала, что эти двое на дух друг друга не переваривают ещё со времён совместной отсидки в СИЗО в самом начале 2010, где ей тоже посчастливилось провести все новогодние каникулы.
‒ ...я людей под дубинки подставлять не хочу и не буду, вот и всё! - рявкнул Борис, возвышающийся над тщедушным Лимоновым подобно Джомолунгме. Впрочем, рвение и гнев лидера нацболов вполне себе компенсировали недостаток роста. Облачённый в чёрную куртку и смешное кепи, с очками в роговой оправе на тонком носу, Лимонов смотрел на Бориса без страха и смущения ‒ выражение его лица выдавало желание поскорее закончить этот бессмысленный разговор.
‒ Да какие дубинки? - взъелся Лимонов, и голос его был высок и пронзителен. ‒ Полная хуйня! Мы выходим три года, да, нас бьют дубинками, но чуть-чуть...
На Бориса довод Лимонова явно впечатления не произвёл.
‒ Идём на Болотную, я всё сказал. Всё уже утвердили...
‒ Да какая Болотная? - взвился Лимонов, задохнувшись от возмущения. Тонкие губы подрагивали от очевидного желания обрушить на кудрявую голову Немцова витиеватые оскорбления, которыми изобиловали его романы. ‒ Хуйня, а не план, тут же расположение самое подходящее...
‒ Он прав, - вступила в разговор Люба, шагнув вперёд из-за широкой спины Бориса. Оба спорщика воззрились на неё во все глаза. Борис ‒ с изумлением, непониманием, обидой. Лимонов ‒ с выражением не совсем вежливого недоумения. Люба сдёрнула с лица шарф, открыв искусанные до крови губы, бледная, с заострёнными чертами лица ‒ как вампирша, облачённая в бордовое.
‒ Извините...добрый вечер, - поприветствовала она Лимонова, который не удостоил её даже кивком. ‒ Здесь место стратегически верное, - она упрямо уставилась на Бориса, для чего пришлось задрать голову. ‒ ЦИК, - махнула она рукой, указывая направление. ‒ Парламент...
‒ Люб, да не в этом всём дело! - было видно, что Борис пытается говорить с ней терпеливым и доброжелательным тоном, но Люба, чьей работой был вывод людей на агрессию, прекрасно видела, что он едва сдерживается, чтобы не начать рявкать. ‒ Тут физически оставаться опасно; митинг не согласованный...
Люба и Лимонов взорвались одновременно:
‒ ХУЙНЯ!
‒ Да что ты мне чешешь! - возмутилась Люба, и на краткий миг они с Лимоновым обменялись негодующими взглядами. Борис на миг изумлённо приподнял брови, явно не ожидая такой быстрой консолидации, а потом разозлённо воззрился на Лимонова, очевидно прощая Любе вспышку.
‒ Горбенко звонил! - Борис повысил голос, перебивая начавшего было что-то доказывать Лимонова, пока Люба пыталась угомониться, чтобы не дать Борису подзатыльник, но на словах про звонок вице-мэра у неё отпала челюсть.
‒ И когда ты собирался...
‒ С Горбенко всё согласовано! - перебил и её Немцов, предупреждающе подняв руку, и этот жест заставил Любу задохнуться от возмущения. Она привыкла к тому, что её затыкают все кому не лень ‒ чеченцы и Венедиктов, менты и депутаты, но только не Боря. Только не он, всегда выслушивающий её идеи, всегда смотрящий на неё этим взглядом, от которого между рёбер у неё поднималось солнце, он, всегда стоящий за неё, он, отдавший ей в СИЗО свою кофту, потому что она мёрзла...
Он её заткнул. Вот так просто взял и заткнул.
А перед этим соврал.
В полемику вступил Лимонов, у которого запала хватало на десятерых, а вот Любу как контузило. Она смотрела на Бориса с непониманием и обидой, и губы её подрагивали, и кровь скапливалась в уголке рта, солёная и тёплая. Её словно отбросило на два десятка лет назад ‒ и место напористой, смелой, отчаянной журналистки, не боявшейся ни чёрта, ни Бога, ни чеченцев, заняла девочка, которая так и не дождалась папу, который ушёл в ноябрьскую тьму с двумя спортивными сумками и даже не сказал ей «пока».
«Так вот с какими звуками с пьедесталов падают боги», ‒ подумала она отрешённо, глядя на Бориса пустым взглядом, пока тот на повышенных тонах объяснял Лимонову, что митинг переносится на Болотную. «Они не грохочут и не трескаются; они просто врут тебе, а потом делают вид, что всё так и должно быть. Они перестают с тобой считаться, и показывают тебе на твоё место ‒ у их постамента, а ты должна смотреть на них как на светоч, терпеть и не отсвечивать ‒ богам ведь лучше известна суть вещей».
***
Он ушёл. Ушёл на Болотную, уведя за собой почти сотню тысяч человек ‒ они шли и шли, веря, не допуская ни единой возможности, что Немцов, этот всесильный, харизматичный, пылающий, как сердце Данко в тёмной ночи Немцов, может ошибаться и вести их в ловушку, уводя всё дальше от прекрасной России будущего, которая была совсем рядом ‒ нужно было только протянуть руку и сорвать истекающий соком плод, так соблазнительно покачивающийся над головами, да вот только идиоты, которых все эти люди считали колоссами, решили всё повернуть ‒ и шанс, дающийся избранным раз в тысячу лет, оказался упущен навсегда.
«Когда-то у колоссов сломаются ноги», ‒ подумала Люба, обречённо глядя на бесконечное шествие в сторону Болотной. Они всё шли, и шли, и шли; и снег падал, тяжёлый, колючий, злой; и на площади Революции стояло чуть больше сотни нацболов, и среди них стояла она, отступившая в сторону, когда её любимый протянул ей руку.
Лимонов не говорил с ней; но в его сердитом взгляде мелькнуло что-то вроде молчаливого одобрения, когда Немцов ушёл, круто развернувшись и уведя за собой тысячи, а Люба осталась смотреть ему вслед, осознавая, что они теряют друг друга, и это так же неизбежно, как падение снега.
Два положенных часа сто нацболов отстояли на площади Революции; затем люди начали расходиться. Ушёл и Лимонов, надвинув на глаза свою смешную кепи и не удостоив Любу прощанием. Вечер набирал силу, и Любе казалось, что она слышит гул с Болотной; казалось, что она слышит голос Бори, который вещал со сцены ‒ уверенный, яростный, громкий. Она сидела на бетонных ступенях под Марксом, и кофе в кружке давно кончился, и пачка сигарет приближалась к своему логическому завершению, а она всё сидела там, наблюдая за падением снежинок и понимая, что сегодняшний день войдёт в календарь её жизни как День Великих Провалов.
Провал №1: она дала этим кретинам, Удальцову и Навальному, убедить Борю вести людей в ловушку Болотной. Настоящая топь, где в итоге утонет шанс вытянуть страну из этого кошмара.
Провал №2: она собственными руками угробила свои лучшие в жизни отношения.
Она ни капли не удивилась, когда Боря пришёл домой только под утро, пьяный и пахнущий другой женщиной.
Послесловие
Люба не ожидала того, что Болотная настолько сильно растянется во времени. Конечно, она ходила на каждый митинг, и выступала, и рисовала остроумные плакаты, да вот только ощущения того, что этим можно действительно что-то изменить, уже не было. Она действовала и жила по инерции, смирившись с тем, что возможность действительно взять и поменять ход истории осталась в далёком декабре 2011 года.
Ещё до Нового года она вернулась жить обратно к Нелли. Ни словом, ни твитом она не упоминала о своём расставании с Немцовым, и это было взаимно. Люба думала, что достаточно просто будет смириться с его постоянным присутствием на митингах, и на либеральных тусовках, вот только злоупотребление вином, три пересмотра «Отчаянных домохозяек» и поход на концерт Валерия Меладзе говорили об обратном. Нелли советовала лечить подобное подобным, и предлагала завести лёгкий, ни к чему не обязывающий романчик на сезон, вот только Люба относилась к тому типу людей, которые влюбляются раз в тысячу лет ‒ а потом отходят ещё столько же.
Но у неё оставалась её работа ‒ и она погрузилась в неё с остервенением, не позволяя себе ни одной мысли о Немцове, что было достаточно сложно, учитывая то, что она была либеральной журналисткой, а он ‒ либеральным политиком. Так или иначе их пути постоянно пересекались, но Люба умела держать лицо, и ни одна живая душа не знала, как ей больно, как беспросветно, и как она по нему скучает. В конце концов, она не первая женщина, переживающая расставание. И уж точно не первая и не последняя женщина, расставшаяся с Борисом Немцовым.
Седьмого апреля среди горки подарков, приготовленных Нелли на её двадцатисемилетие, Люба обнаружила корзинку с белыми лилиями и пальмовыми листьями ‒ и хотя к цветам она относилась прохладно, это сочетание из мира флористики она обожала.
‒ Какие красивые....спасибо, - улыбнулась Люба, разглядывая букет и осторожно водя кончиками пальцев по нежным белым лепесткам. Нелли подавила улыбку, отпивая кофе из изящной прозрачной чашечки.
‒ Это не от меня, я тебе пионы в вазу у кровати поставила, - невинно заметила она, но тёмные глаза игриво блеснули. ‒ Эту красоту курьер принёс...
Лицо Любы потемнело. Коллеги обычно дарили ей подарки на работе, домой никто ничего не присылал. Да и адреса Нелли из её знакомых никто, кроме Лёвы Манолиса, не знал ‒ но он дарил Любе алкоголь, кофе и технические штучки вроде видеокарты в ноутбук, и уж точно не стал бы слать ей цветы.
‒ Можешь их у себя поставить, - проворчала она, возвращаясь к своим праздничным оладушкам с черничным джемом ‒ Нелли постаралась с утра пораньше. Подруга лишь закатила глаза, перелистывая страничку «Космо».
‒ Вообще очень мило, что бывший помнит про твой день рождения, - невинно заметила она, не отрываясь от чтения. Чёрные кудри Нелли были собраны в небрежную корону, и даже сейчас, с патчами под глазами и глиняной маской на носу, одетая в расписной шёлковый халат с тигровыми полосками, она выглядела куда лучше изменницы, которая по случаю такого большого дня выпрямила волосы и нарядилась в новенькую футболку с Юрой Хоем. Люба мрачно глянула на Нелли поверх замызганной керамической кружки, где до краёв плескался чернейший американо на трёх шотах эспрессо.
‒ А кто вообще сказал, что это от него? - ворчливо заметила она. Нелли фыркнула, перелистывая страничку.
‒ А то у тебя прямо рой поклонников, да? - ехидненько вопросила она, вперив в Любу насмешливый взгляд. Та отпила своё пойло и постаралась не морщиться.
‒ Даже если и от него, плевать я хотела, - заявила она. ‒ Короче, забирай цветы, или я их выкину.
Но, уходя на работу, Люба захватила только мусорный мешок. А вечером, после скромных посиделок дома, где были только она, Нелли и Лёва, она прокралась в гостиную, пока Нелли домывала тарелки, и, воровато оглядываясь, подхватила корзинку с лилиями и унесла в свою комнату. Нелли, разумеется, ни словом о пропаже букета из гостиной не обмолвилась -она была отличной подругой.
Что еще можно почитать
Пока нет отзывов.