Метки
Описание
Жили-пропивали, жили-воровали. И была у того лихого времени своя троица не святая: Царь Балда, что страну на клочья рвал, хитроумный Остап, что из воздуха и чужих слёз капиталы ковал, да Шрек болотный, что злобой да иллюзиями питался. А вокруг — дым, ваучерная пыль да всеобщая смута. Сказка — ложь, да в ней намёк, добрым молодцам — горький урок
О балде, змеёныше и болотном сталине
07 января 2026, 01:43
А теперь, добры люди да недобрые слушатели, приклоните ухо к самому корню зла, к сердцевине гнилого яблока тех лет. Поговорим о том, кто восседал на троне, обшитом бархатом, да прогнившем насквозь. О Царе Борисе, прозванном в народе Балдой не от ума избыточного, а от бестолковости пьяной, что была хуже всякой дурости.
Жил-правил он не во дворце, а в крепкой, темной берлоге кремлевской. Не светлица то была, а опочивальня хмельного медведя. Воздух в ней стоял спертый, густой — смесь дорогого табаку, испарений коньячных да тяжкого сна недоброго. Сам Царь Балда был телом велик, могуче сложен, богатырь, казалось бы. Но богатырство то было пустое, обвисшее, лицо — как тесто сырое, вздутое от бессонных ночей да возлияний беспрестанных. Глаза, что могли бы грозными быть, помутнели, плавали в жиру собственном, смотрели на мир сквозь густую хмарь, то бессмысленно-весело, то вдруг слезливо-жалостливо. Жизнь его в те поры была не жизнь, а сплошной кавардак да маета, управляемая не разумом царским, а прихотями Зелёного Змия, что обосновался в его же собственной утробе, став главным советником, визирем и злым гением.
А ещё была у Царя-балды одна великая тайна, телесная и уродливая, кою он как зеницу ока хранил, да не хранилось ничего в его пьяном царстве. Не было на левой его длани двух перстов — большого да указательного. И вовсе не от старости они отсохли, и не от болезни лютой. И когда на пирах заморских, или на встречах с мужиками простыми, кто-нибудь, опьянев от страха либо от водки, осмеливался на них глаз положить, Царь тут же хмурил брови свои могучие, наливался гордостью великой и изрекал голосом хриплым, но велеречивым:
— Эх, братцы… Это мне ещё в битве со Змеем Горынычем, а то и с самим Кощеем Бессмертным, на заре времён… Отстаивал я Русь-матушку! Когтем проклятым метнул он в меня, да я щитом… нет, ладонью отвечал! Навеки отметила меня нежить поганая, за правду нашу святую!
И гости, и послы, потупив взор, кивали, восхищённо ахали. Мол, вот он, богатырь истинный, шрамы носит, как ордена! И сам Царь начинал верить в эту сказку, разлитую им же из пьяного кувшина памяти. Но правда-то, ой, правда была куда как поганей, смешней и позорней, и знали её только самые старые да самые пьяные царедворцы, те, что из его же уральской деревни вышли.
А было дело так. Мальчишкой был будущий царь, Борькой, парнем дюжим, озорным и до безумия любопытным. И не было для него большей радости, чем лазать по брошенным сараям да военным складам, что остались после великой войны. И нашёл он как-то в старом ящике, под грузом ржавых гильз, сокровище диковинное — гранату-лимонку. Не учебную, нет, а самую что ни на есть боевую, чугунную, зубастую, с запалом, что торчал, как хвостик у дьяволёнка.
И вот, сидит он с товарищами в заброшенном сарае, а перед ними эта штуковина лежит. Мужики, видавшие виды, шарахаются, а Борька, от природы царь, а по молодости дурак, хватает её и начинает умничать: «Чего бояться? Я ж все про неё знаю! Вот это колечко, его дёргать надо, а потом бросать!». И стал он показывать, да не на показ, а взаправду. Товарищи, побледневшие, как смерть, в дыру в стене повыскакивали, а он, ухмыляясь, палец в то самое колечко… нет, не один палец — два сунул, для верности, безымянный да указательный. И дёрнул. От любопытства. От дури богатырской.
И щёлкнул запал. Зашипело внутри зловеще. Тут-то вся царская мудрость и отлетела. Визгнул он не своим голосом, швырнул гранату в противоположный угол сарая и бросился бежать, забыв, что пальцы-то ещё в кольце. Рванул что есть мочи. Граната от удара о стену отскочила и покатилась. А пальцы… пальцы остались в том самом чугунном колечке, будто два белых червячка, надетые на дьявольский перстень.
Взрыва, по счастью, не случилось — то ли запал был старый, то ли ангел-хранитель, в ужасе от такой глупости, всё же уберёг. Но Борька, истекая кровью и страхом, прибежал домой, зажав окровавленную руку в подоле. И скрыли это дело, замяли, отцам-командирам сказали, что на колхозном прессе молотильном покалечился. А байку про Кощея и Змея Горыныча он придумал уже много лет спустя, когда стал большим начальником. Сначала, для красного словца на комсомольской пьянке, а потом — и вовсе как официальную версию для биографии.
И вот ходит он, Царь всея Руси, с дланью изувеченной, и вещает о подвигах, а сам в душе помнит тот сарай, тот щелчок и ту дурь, что навсегда осталась с ним, лишь облекшись в позолоту лжи. И будто вся его дальнейшая жизнь — такой же сарай, где он снова и снова сует не в те дыры свои царственные персты, дёргает не за те верёвочки, а потом придумывает, как бы красиво и героически объяснить миру щербатый, уродливый, дурно пахнущий правдой результат.
Просыпался Царь не от петухов, а от сухости во рту, лютой, как степь солёная. Глаза открывал — мир в них плыл и двоился, как в стакане дешёвой сивухи. И первый утренний указ был всегда один: отыскать целебную влагу, ту, что жжёт огнём, но на миг усмиряет дрожь в царственных дланях. И несли ему её царедворцы-подхалимы, одетые в пиджаки от «Армани», с лицами заискивающими и омерзительными. Пили они с ним заодно, но тайком воду подливали в свои стопки, а он, простота, не замечал, осушая свою до дна, до горькой, омерзительной остойки. И с первого же глотка начинался день — день Великого и Ужасного Правления.
Заседания его совета боярского были похожи на кабак уездный в час последний. Сидит Царь во главе стола, могучий, розовый, но взор его мутен и блуждает где-то в параллельных мирах. Говорят ему о гиперинфляции, о том, что народ хлебушком последним торгует у метро, а он вдруг поднимает свою тяжёлую длань и изрекает что-то невнятное про «держаться» или начинает вспоминать, как на уральском заводе гайки крутил — и слеза умильная катится по щеке. А министры, воры и временщики, переглядываются, шепчутся, и подсовывают ему бумаги на подпись — указы о развале того, что ещё держалось, о передаче недр земли родной в лапы олигархов зарвавшихся, о великом раздербане всего и вся. И он, не читая, тыкает в них пером шариковым, оставляя кляксу, похожую на крик, и бормочет: «Ладно… ужо… сделайте, как лучше…»
А потом наступал черёд выездов на люди. И тут Змей Внутренний диктовал свои законы. То великий государь, облачённый в плащ нелепый, вздумает в магазине диковинном, «Берёзке», дирижировать кассовым аппаратом, принимая его за оркестр. То, посетив землю дальнюю, встанет перед рядами почётного караула чужеземного и пустится в пляс нестройный, словно медведь, на ухо наступивший, а лицо его в этот миг будет выражать блаженство полное, оторванное от реальности. То возьмёт он в руки балалайку на глазах у всего мира и начнёт бить по струнам, словно по головам невидимых врагов, а звук будет дребезжащий, порочащий. И вся держава, сидя у экранов, сгорала со стыда, кусая губы до крови, ибо видели в этом не весёлого царя, а трагедию вселенскую, конвульсию целой эпохи, воплощённую в одном тучном, больном человеке.
Но самое страшное творилось в тиши кабинетов, когда Змей требовал новой жертвы. Тогда Царь-Балда, оставшись наедине с призраками и бутылкой, начинал править по-настоящему. Он звонил ночами старым соратникам, теперь уже врагам, и говорил им нескладные, пьяные речи, полные упрёков и детских обид. Он назначал и снимал сильных мира сего, словно расставляя фигурки на шахматной доске, которой не видел. Он давал «добро» на братоубийственную войну в далёкой южной республике, подписав бумагу между двумя стопками, а потом долго и безутешно плакал, слушая сводки потерь, но уже не в силах был остановить маховик, раскрученный его же слабой волей.
И главным делом его правления-пьянства стала Великая Раздача. Будто отец, трясущимися руками делящий наследство меж детьми в припадке белой горячки, стал он раздавать землю русскую, заводы, недра. Вышли указы о ваучерах — бумажках цветных, которые, как шептали царёвы новые советники, станут билетами в светлый капиталистический рай. И народ, одуревший от нищеты и лжи, поверил, принял эти клочки бумаги, а Царь, глядя на это по телевизору, снова заплакал и сказал: «Всё, мол, отдал… Всё вам… Теперь вы богатые». А сам не понимал, что отдал не своё, а общее, что раздал не богатство, а право на грабёж, и что эти бумажки скоро скупит за бесценок народившаяся нечисть, чтобы стать новыми царьками, пока он, Борис, будет спать тяжёлым, алкогольным сном в своих позолоченных палатах, уже не царь, а марионетка, у которой нитки отрезал собственный Змей.
И так жил он, день за днём, год за годом, Царь-Призрак, Царь-Сирота, Царь-Разруха. И страна качалась под его неровной, спотыкающейся походкой, как палуба корабля в шторм без капитана. Пока в один день, проснувшись от особенно злого похмелья, он не услышал от царедворцев тревожный шёпот о каком-то ловком проходимце с юга, который скупает те самые ваучеры и обещает людям золотые горы. Но Царю было не до того. Змей снова звал его к столу, в знакомую, липкую, огненную мглу. И он махнул рукой, опустив тяжёлую, отёкшую веку: «Пусть… пусть балуется…». Не ведал он, что эта мелкая сошка, этот аферист, и есть новая беда, новая напасть, которая придёт не с Запада и не с Востока, а родится в самом гнилом чреве его же собственного, пьяного, бестолкового времени.
***
А в ту пору, когда страна наша спала ещё сном советским, тяжёлым и беспробудным, жил-был на окраине Одессы-мамы хитрый отрок, по имени Остап, сын Ибрагимов. И не было от него покоя честным труженикам. Ещё в школе он не задачи решал, а решал, как бы списать у отличницы, да так, чтобы она же ему и яблочко принесла. А вместо пионерского галстука в сердце у него змеёныш алчный свернулся клубочком, да посапывал в ожидании своего часа. Жизнь его при союзе была как непрерывный, изящный кидок. Работал он где придётся — то грузчиком на базу, где тут же наладил «левый» поток колбасы «Докторской» в соседний детсад, продавая её по цене икры заморской. То устроился в ЖЭК мастером-универсалом, но вместо починки кранов мастерски чинил отчёты, накручивая жилплощадь усопшим бабушкам и продавая их комнаты спекулянтам живым. А свободное время посвящал великому искусству — фарце. Менял он краденые значки комсомольские на жвачки импортные, а те — на дефицитные пластинки, а те — на ощупь в темноте, ибо валюту иметь было страшно. Но первым его капиталом истинным, стартовым, стала афера поистине гениальная в своей простоте. Узнал Остап, что в городе планируют фестиваль молодёжный, и нужны сувениры — значки с символикой. Взял он в долг у шести знакомых, надавав направо и налево расписок на бланках, украденных из бюро похоронного обслуживания. С этими деньгами он подкупил грузчика на заводе «Знак Труда», и тот вынес ему ночью два ящика заготовок — обычных, пустых железок. А дальше Остап раздобыл где-то старый пресс, краску ядовитого цвета и на квартире одной вдовушки, которой наобещал женитьбы и прописки в Москве, наштамповал тысячу значков «Я ЛЮБЛЮ КПСС» с кривой рожей Ленина. Сдал он их комиссии по цене золотых. А когда те, придя в ужас от качества, бросились его искать, Остап уже сгорел в огне других афер, прикарманив сумму, на которую можно было купить два автомобиля «Жигули», или, как он выражался, «целый гарем из умных блондинок с экономическим образованием». И спал его талант, как спящая царевна, в тюрьме народной дружбы, куда он попал ненадолго за мелкое, но обидное жульничество с облигациями. Там он оттачивал мастерство, играя в домино на сало и рассказывая сокамерникам, как они заживут, когда настанет настоящая жизнь, то есть полный бардак и ничейная собственность. И дождался-таки змеёныш своего часа! Рухнули старые скрепы, и пополз Остап, как таракан на свет кухни жирной, в новую Россию. И началась его великая деятельность, сравнимая разве что с нашествием Батыя, только смешнее и подлее. Афера первая, «Рога, копыта и ваучеры». Основал он контору «Рога и копыта-плюс». Суть была проста: приходил к нему бывший инженер с ваучером в трясущейся руке и спрашивал: «Что делать-то?». Остап, в новом кожаном пальто, пахнущем дешёвым одеколоном и наглостью, обнимал его за плечи и вёл к карте России, утыканной флажками. «Видишь, браток, — вещал он, — тут у нас нефтяная вышка, тут — алмазная трубка. Твой ваучер — это крошечная, но частичка этого богатства! Подписывай тут, и через год — вилла в Каннах!». А сам скупал эти бумажки за копейки, свозил в мешках, а потом, через подставных лиц, продавал настоящим хищникам, получая навар, от которого даже у него кружилась голова. Народ же получал открытку с видом Канн и чувство глубокого патриотизма. Афера вторая, «Слеза комсомолки». Осознав, что народ не только обманывать, но и кормить чем-то надо, Остап занялся водкой. Но не простой, а «элитной». Нашёл он заброшенный цех по производству силикатного клея, разлил в бутылки с позолотой дешёвый спирт-сырец, наклеил этикетку «Царская слеза. Рецепт 1894 года» и запустил рекламу на первом канале, где полуголые девицы лили эту отраву на глобус, приговаривая: «Всё течёт!». И текло. В больницы, в морги, в пустые кошельки. Капитал тек рекой. А сам Остап никогда свою продукцию не пил, предпочитая коньяк шотландский. Афера третья, «Банк «Процветание». Как человек дальновидный, Остап решил, что деньги должны делать деньги. Открыл он банк «Процветание» в бывшем помещении сберкассы. Обещал 50% годовых в валюте. Народ, наученный горьким опытом, нёс последнее. А Остап уже готовил чемоданы. Но тут его подвела собственная жадность: решил он перед бегством провернуть ещё одну сделку — продать фальшивые акции Газпрома японцам. Те оказались не лыком шиты, потребовали аудит. Пришлось Остапу в панике сбежать не в Швейцарию, а в Подмосковье, прихватив только половину наворованного. Банк лопнул, как мыльный пузырь, оросив народ брызгами горькой реальности. Афера четвёртая, «Телемагазин “Чудо”». Не унывая, Остап двинул в телебизнес. Купил полчаса ночного эфира и стал продавать «чудеса»: электрические расчёски, лечащие облысение током, китайские кроссовки, в которых сам бежал быстрее гепарда, и наборы «Юный химик», из которых можно было собрать бомбу или самогонный аппарат. Голос его, бархатный и убедительный, завораживал полуночников: «Звоните! Всего три простых платежа!». Звонили. Получали хлам. А он уже клеил новые этикетки на новые чудеса. И вот, наладив потоки «слёз комсомолок» и «ваучерной пыльцы», возомнил себя Остап полновластным падишахом московского базара. Но не учёл он, что в этой вакханалии, кроме него, очнулись и другие твари, выползшие из щелей развалившейся империи. А именно — бородачи с гор южных, братья-азербайджане, которых он в душе своей циничной презрительно звал «чурками недоделанными, волосатыми, как черти лесные, и говорящими по-русски, как поршень без масла». И были они, по правде сказать, не слаще его самого. Такие же жулики, только без лоска одесского и с манерами медведя в посудной лавке. Торговали они не «чудесами», а тем, что попроще да погаже: зелень вялая на рынках, баранина с душком, а главное — держали под собой все палатки с дешёвым ширпотребом. И молились они, окаянные, не на портрет Ленина, а на какие-то коврики, кланяясь в пол пять раз на дню, что дико смешило и бесило Остапа одновременно. Запала в сердце Остапа та обида, что костью в горле встала. Не мог он стерпеть, что его, великого комбинатора, послали куда подальше грубые горные волки. И решил он, по глупости своей или от наглости беспредельной, сам нанести визит вежливости в самое логово — в контору к дяде Мамеду, что располагалась в глубине рынка «Черкизон», меж гор картонных коробок и вонючих шуб бабьих. Облачился Остап в полный доспех успешного человека 90-х: костюм итальянский, кричащий, как попугай в огне, галстук с расстёгнутой на три пугача рубахой, чтобы золотой крест виден был (неверующий, но для пафоса). Часы «Rolex», которые за два дня до этого в подвале на Таганке собраны были. И два телохранителя, братья-близнецы с шеями, как у быков, но с мозгами куриными. Шли они по узкому проходу меж палаток. Со всех сторон на них смотрели глаза узкие, недобрые, руки, привыкшие разделывать туши, покручивали длинные чётки. Пахло тут псиной немытой, специями едкими и чем-то глубоко чужеродным. Остапа передёрнуло. Логово Мамеда оказалось не кабинетом, а какой-то конурой, заваленной коврами с кривыми орнаментами. Воздух был густ, как суп-харчо, и состоял из чадного дыма, запаха пота и вечно тушённой где-то баранины. За столом, ломящимся от тарелок с зеленью, сидели три фигуры. В центре — сам дядя Мамед, волосатый, будто его медведь в детстве вылизывал, с усами, в которых, казалось, застряли остатки прошлых обедов. По бокам — два его племянника, молчаливые и плотные, как мешки с цементом. Остап, поборов рвотный позыв, осклабился в свою фирменную, продажную улыбку. — Мамед-ага! Здравствуйте! Остап Бендер, глава холдинга «Быстро и Честно». Зашёл, что называется, потолковать о сотрудничестве. О цивилизованном разделе сфер влияния. Мамед медленно перевёл на него тяжёлый, маслянистый взгляд. Глаза его были тёмные и пустые, как два пролитых мазута. Он что-то невнятно бухнул на своём гортанном наречии, и один из племянников, тот, что помоложе и с лицом, как у рассерженного барана, перевёл: — Дядя говорит… что ты… вчерашний говно. И твоя «свира влиняния» ему не интересна. Остап дрогнул, но улыбка не сползла. Он привык к сопротивлению, но не к такому прямому, животному хамству. — Понимаю, эмоции. Но давайте по-деловому. У меня есть план. Вы контролируете овощные ряды и палатки с куртками. Я — сектор электроники и напитков. Мы не лезем друг к другу. А чтобы не было трений, я готов выплачивать вам… символическую компенсацию за моральный ущерб. Десять процентов с моей выручки в этом секторе. Второй племянник, с золотой короной на переднем зубе, хрипло засмеялся, будто дверь на ржавых петлях. — Ты… процент? Ты нам на… как его… на хер не нужен с процентом. Тут все наши. Ты уходи, пока целый. А то сломаем твои часики дорогие. И лицо… тоже сломаем. Язык у него заплетался, слова вываливались, как камни из рваного мешка. Остап почувствовал, как по спине у его телохранителей пробежал холодок. Эти двое привыкли к дворовым дракам, а не к вот этому… первобытному спокойствию силы. — Вы что, угрожаете? — попытался вставить металла в голос Остап. — У меня связи… Власть… Дядя Мамед вдруг отодвинул тарелку с долмой и, не вставая, начал неспеша вытирать руки об свою волосатую, как у йети, грудь, видную из расстёгнутой рубахи. Потом он потянулся куда-то под стол. — Власть? — переспросил он наконец по-русски, коверкая слово так, что оно звучало как «влассть». — Я тебе щас покажу власть. Вместо бумажника или пистолета он вытащил из-под стола огромный, изогнутый, как змея, кинжал — ятаган. Лезвие было матовое, в зазубринах, и явно не для резки фруктов. Он воткнул его остриём в стол, прямо между тарелками с маринованным перцем. Звякнуло гулко. На столе осталась трещина. — Вот моя власть, — сказал Мамед, и в его глазах что-то мелькнуло, что заставило даже Остапа, видавшего виды, внутренне сжаться. — Твоя власть — бумажка. Моя власть — это. — Он ткнул жирным пальцем в кинжал. — И это. — Он обвёл рукой всё помещение, и Остап понял, что он имеет в виду весь этот грязный, тёмный, пахнущий рынок, живущий по своим диким законам. — Ты… чморик маленький, — продолжил Мамед, подбирая слова с видимым усилием. — Пришёл в чужой… как его… монастырь. Со своим… уставом. Мы тут три года кровь лили. Ментов кормили. Чеченцев… вонючих… отстреливали. А ты пришёл в блестящем пиджаке и думаешь, мы тебе… на колени встанем? Иди на хуй, сука. Быстро. А то мой племянник Руслан, — он кивнул на того, что с золотым зубом, — он любит… ваши русские… машины. Разбирать. На запчасти. Из живых людей. В воздухе повисло тяжёлое, пьяное от ненависти молчание. Остап понял, что все его схемы, все его «четыреста сравнительно честных способов» здесь не стоят и выеденного яйца. Здесь правит тупая, волосатая, пахнущая чесноком и кровью сила. И его красноречие разбивается об это, как стеклянная бусина об камень. Он медленно поднялся, стараясь, чтобы не тряслись колени. Улыбка на его лице застыла, превратившись в оскал. — Я всё понял, — выдавил он. — Всё прекрасно понял. — Молодец, что понял, — хмыкнул старший племянник. — А теперь… катись отсюда. И чтоб духа твоего… не было. А то сделаем из тебя… шашлык. Без мяса. Остап развернулся и вышел, чувствуя на спине четыре сверлящих, презрительных взгляда. Его телохранители шли сзади, пятясь, как побитые псы. А из конторы донёсся хриплый, раскатистый смех и чей-то возглас на ломаном русском: — Смотрите! Как он побежал! Как сука… блестящая! И в ту же секунду в душе Остапа, сына турецкоподанного, что только что унизили на его же языке — языке наглости и денег, — переломилось что-то окончательно. Всё, что было в нём хоть сколько-то человеческого, отступило перед белой, холодной яростью. Он ненавидел их. Ненавидел их волосатые руки, их тупые лица, их убогий русский, их дикую силу, их ковры, их баранину. Они были для него теперь не конкурентами, а насекомыми, которых надо раздавить самым грязным, самым похабным способом. И он знал, как это сделать. Нужно найти других насекомых, покрупнее и позлее, и стравить их между собой. А пока он шёл к своему мерседесу, отряхивая с рукава невидимую грязь, в ушах у него стоял тот самый хриплый, корявый голос: «Иди на хуй, сука». Он повторял эту фразу про себя, смакуя каждый слог унижения, превращая его в топливо для самой чёрной своей мечты. А месть пришла быстро и тупо. На следующей неделе три палатки Остапа, торговавшие подделками под Adibas, сгорели дотла. Страховал он их, конечно, на левую контору, и денег не получил ни копейки. Его лучшего менеджера, Веню, нашли в подворотне с переломанными в пяти местах пальцами — так, мол, научатся считать чужую выручку. И везде чудился Остапу этот тяжёлый, тупой, как камень, взгляд и запах дешёвого одеколона, смешанного с шашлычным дымом. И тогда в душе Остапа, сына Ибрагима, произошёл великий и поганый переворот. Вся его врождённая ненависть к быдлу, к неуклюжей силе, обратилась на этих конкретных «чёрных», как он их теперь мысленно звал. Он забыл, что сам-то на четверть «такой же». Он видел только конкурентов, тупых, как сапог, но страшных в своей примитивной жестокости. «С этими восточными бесами на их языке и говорить надо», — осклабился он в пустом кабинете. И придумал он новый, гениальный в своей мерзости ход. Если они — сила тупая и первобытная, то надо найти силу ещё более тупую, ещё более первобытную, и направить её, как таран. И поехал Остап не в банки, а в спальные районы, где в подвалах и на старых заводах плодились, как грибы после дождя, скинхеды. Парни с яйцеголовыми черепами, в тяжёлых ботинках, с татуировками в виде свастик, которые они считали «солярными знаками». Тупая, злая, беспросветная сила, ненавидящая всех, кто «не такой». Остап, надев простую куртку и спрятав золотые часы, пришёл к ним как «спонсор» и «идейный вдохновитель». И говорил он им не про бизнес, а про «чистоту русской земли», про то, как «чёрные оккупировали наши рынки», пьют нашу водку и насилуют наших женщин (хотя азербайджанцы были трезвенниками и сидели в своих общагах, играя в нарды с армянами). Говорил он красиво и громко, а в конце каждого собрания оставлял пачку денег — на «общее дело, на литературу и на пиво». И пошла охота. Его «псы», как он их мысленно называл, не разбирались в тонкостях бизнеса. Они ходили толпой по рынкам, избивая палками и кастетами всех, кто был смугл и черноволос. Ломали палатки, рвали товар, писали на стенах «Россия для русских!» и «Черкизон — наш!». Бородатые конкуренты, привыкшие к разборкам стрелковым, были в шоке от этой дикой, беспорядочной жестокости. Дважды они пытались «пригласить на разговор» самого Остапа, но того теперь охраняли не спортсмены, а десяток скинхедов с битами, смотрящие на всех «нерусских» с одинаковой, пустой ненавистью. И сидел Остап в своём кабинете, попивая коньяк, и смотрел на сводки о погромах. На душе у него было сладко и гадко одновременно. Он победил. Он нашёл ключ к управлению самой грязной стихией. Он заставил одних уродов бить других уродов, оставаясь в тени. И ненависть его, раздутая страхом и обидой, стала холодной, как лезвие. Он ненавидел теперь всех: и бородатых джиннов с рынков, и чеченских авторитетов, и даже своих братьев-евреев, которые вели дела поумнее. Мир для него стал большим базаром, где надо было или давить, или быть раздавленным. А он, Остап-воин, сын турецкоподанного, выбрал давить, используя самых тупых и злых гоев, каких только смог отыскать в этом огромном, пьяном, разворованном царстве. И смеялся его внутренний змеёныш, превратившийся в дракона, изрыгающего не огонь, а чистую, концентрированную, ядовитую пакость. И жил он в это время не в избушке, а в особняке, отнятом у партноменклатурщика через серию мошеннических договоров. Во дворе стояла статуя его самого, отлитая из дешёвой бронзы, с надписью «Победителю рынка». Ужинал он сомнительными устрицами, запивая их водкой «Царская слеза» из бутылки с другим номером, и мечтал о новом, грандиозном кидке — может, купить Кремль, чтоб сдавать его в аренду под дискотеки? Или продавать воздух в баллонах, «тот самый, советский, самый чистый»? И не было ему ни стыда, ни совести, а только азарт и холодный расчёт. Ибо понял он главный закон новых времён: чем громче ложь, чем наглее рожа, чем беспомощнее народ — тем жирнее кусок достанется тому, кто не брезгует сунуть свои длинные, цепкие пальцы в любую дыру, оставленную разваливающейся державой. И смеялся он тихо, подсчитывая барыши, глядя из окна своего замка на дымящиеся развалины заводов, которые когда-то, в другой жизни, пытался обворовать грузчиком. Теперь он обворовывал целую страну. И получалось у него куда лучше.***
А на краю земли русской, в самой её середке, где небо срастается с сырой землёй, лежало болото Васюкинское. Не простое болото, а идеологически выдержанное, советское. Вода в нём была не чистой, а мутно-бурой, цвета дешёвого портвейна «Солнцедар». Струился над ним туман не белый, а серый, как шинель забытого в окопе солдата. А вместо кикимор, в кочках сидели и квакали лягушки-безработные, тоскливо вспоминая, как при Сталине их в совхоз «Лягушачий» собирали и на экспорт в Париж отправляли. И жил на том болоте, в самой его гнилой сердцевине, в хате полуразваленной, детина страшный и могучий — Шрек. Звали его так за цвет лица — землисто-зелёный, как испорченная оливка из банки госторговли. Ростом он был с советский же кран, широченный в плечах, руки — как два бульдозера, а голос — как гудок паровоза на сортировочной станции. Но не красотой он был страшен, а духом своим токсичным и злым. Был он коммунист, но не какой-нибудь партийный карьерист, а коммунист-ортодокс, злобный и небритый. Считал он, что всё пошло прахом с 53-го года, а дальше — только ревизионизм и предательство. И вся злоба его, копившаяся годами, как ржавчина на гайке, теперь выплёскивалась наружу. Избушка его была не жильём, а музеем разочарования. Вместо икон в красном углу висел портрет Сталина, под стеклом, но стекло было треснуто, и трещина эта делила лицо вождя пополам — очень символично. Рядом — пожелтевший вымпел «Ударнику девятой пятилетки» и гипсовая статуэтка Ленина, у которой был отбит нос. На полках, вместо книг, лежали стопки газеты «Правда», аккуратно подшитые, но читал он только заголовки, а потом рвал их в клочья, бормоча: «Врали! Все врали, суки!». Жил он в диком хаосе. На полу валялись пустые банки от тушёнки «Говядина стерилизованная», выпуска 1982 года, которые он коллекционировал, как сокровища. В углу стоял телевизор «Рубин», который показывал только две программы: помехи да призрак программы «Время». Шрек смотрел на эти помехи часами, представляя, что это враги народа мелькают, и тихо, злобно матерился. Одевался он в то, что осталось от совка: телогрейка нараспашку, под ней — тельняшка, прожжённая в нескольких местах искрами от паяльника (чинил он вечно что-то, но ничего не получалось), а на голове — ушанка с оторванными ушами. Питался он, соответственно своим убеждениям. Ловил в болте лягушек, жарил их на ржавой сковороде и приговаривал: «Вот тебе, болотная буржуазия! Коллективизация!». Собирал клюкву, но называл её «пролетарской ягодой». А главным деликатесом были для него старые, заветренные сухари, которые он макал в чай, заваренный на болотной траве, и именовал это «пайком строителя светлого будущего». Но главным его занятием была злоба. Он злился на всё: — На солнце («Светит как-то не по-социалистически! Раньше оно краснее было!»). — На дождь («Осадки планируют, суки, без плана! При Хрущёве дождь шёл строго по графику!»). — На своих соседей, редких да пьяных, которые пытались торговать клюквой на трассе («Спекулянты! НЭПовская мразь! Надо было при Лаврентии Палыче под корень!»). — Особенно он злился на телевизор, когда из помех вдруг проступало лицо Ельцина. Тогда Шрек вскакивал, подходил к «Рубину» и начинал бить кулаком по деревянному корпусу, орать: «Предатель! Марионетка империализма! Верни партбилет! Хотя ты его и не заслужил!». От этих ударов из телевизора иногда выскакивали искры, и Шрек радостно рычал: «Вот! Искры революции ещё не погасли!». Единственным другом его был Осел. Но не простой, а советский. Меланхоличный, вечно ноющий о том, что сено нынче не того качества, что при Брежневе овёс был крупнее, и что его подругу-дракуниху увели в какой-то кооператив. Шрек его слушал, кивал и говорил: «Правильно, товарищ Осёл! Чуёшь классовую суть! Скоро всех этих кооператоров на колбасу пустим!». Иногда, в особо чёрные ночи, когда луна пряталась за тучами, Шрек выходил из избушки, топал к самой топкой трясине и начинал речь. Обращался он к болоту, к лягушкам, к звёздам: — Товарищи болотные массы! Нас предали! Нашу великую мечту опошлили, обменяли на доллары и джинсы! Они думают, что мы сгнили тут, забылись! Но нет! Мы — как эти торфяные газы! Мы копимся в глубине! И однажды рванём так, что вся их буржуазная, рыночная хрень взлетит на воздух! Вернём советы! Вернём плановую экономику! Вернём… — тут голос его обычно прерывался, потому что он начинал кашлять от болотных испарений, — вернём бесплатные пирожки в столовой! После этого он обычно садился в грязь и сидел молча, глядя в темноту. И в его зелёных, маленьких глазах горел не огонь веры, а тление горькой, бесполезной, ядовитой обиды. Он был не воин, а реликт. Не строитель будущего, а сторож развалин. И его болото было не просто местом жительства, а точной копией его души — топкой, кислой, бесплодной и порождающей лишь зловонные пузыри злобы да туман несбыточных иллюзий. А он сидел в её центре, царь и узник, коммунист Шрек, ждущий мифического рассвета, который уже никогда не наступит. И вот, поползли по Вологодчине слухи поганые, будто на Васюкинском болоте, в самой его гнилой утробе, скрывается источник невиданной силы. Не нефть, не газ, а нечто мистическое. А дело было так: однажды, после особенно тяжкого похмелья, вызванного употреблением настойки на болотном мухоморе «В память о XXII съезде КПСС», Шрек вышел из избушки, скривился зелёным лицом и изрыгнул в ближайшую трясину всё содержимое своего могучего желудка, щедро приправив её струёй едкой, как уксус эссенция, мочи. И случилось чудо, понятное только в нашей сказке: из этой гремучей смеси, побулькав, выросла невиданная травинка-мутант, а лягушка, случайно в ту лужу прыгнувшая, избавилась от многолетней подагры и заквакала тенором, как молодой Кобзон. Прослышали об этом странствующие бабки-шептуньи, сами того не зная, разнесли молву по деревням. И окрестили субстанцию «Слезами Матери-Болотницы» или «Эликсиром Васюкинским». Дошли эти слухи, через пятьдесят пьяных ртов пересказанные, и до ушей новой нечисти — кооператоров да «новых русских». Поняли они одно: можно бабла срубить. И потянулись к болоту жадные караваны. Первыми приехали «кооператоры-цветочники». На «жигулях» пятой модели, ржавых, но с самодельными тонированными плёнками на стеклах. Вышли двое: один — в косухе и с бандитской «системой» под мышкой, другой — в дешёвом костюме, с дипломатом, набитым пустыми бутылками из-под «Спрайта». Подошли к избушке, которая при их виде заворчала и повернулась задом. — Э-э, хозяин! — крикнул косушный, стараясь говорить мягко, что у него получалось, как у медведя на ходулях. — Выходи, поговорить надо! Дело выгодное! Шрек высунул из окна свою лохматую, зелёную голову. Глаза его были узки от подозрения. — Кто такие? Чего надо? План по мху не выполнен, все ресурсы мобилизованы на борьбу с бабочкой-вредителем! — Мы, — сказал костюмный, открывая дипломат, — представители фирмы «Целебные дары природы». Нас заинтересовал ваш… хм… биологический активный ил. Мы предлагаем взаимовыгодное сотрудничество. Вы нам — сырьё, мы вам — паллет водки «Столичная» и двадцать процентов от прибыли. Шрек молча выслушал. Потом его лицо начало медленно багроветь, зеленеть ещё пуще, и, наконец, он рявкнул так, что с болота взлетели все утки: — ВОН!! СУКИ ВЫ ПРОКЛЯТЫЕ, СПЕКУЛЯНТЫ!! ЭТО НЕ ИЛ, А СТРАТЕГИЧЕСКИЙ ЗАПАС НАРОДНОГО ХОЗЯЙСТВА!! ВЫ ЧТО, СОБИРАЕТЕСЬ ПРИВАТИЗИРОВАТЬ МОЮ НАЦИОНАЛЬНУЮ, СОЦИАЛИСТИЧЕСКУЮ БЛЕВОТИНУ?! ДА Я ВАС САМ В ЭТО БОЛОТО ЗАПИХНУ, КАК КОЛЧАКА!! КАРЛ МАРКС НА ВАС НЕТУ!! УБЛЮДКИ ПЕРЕСТРОЕЧНЫЕ!! И он начал швырять в них из окна кто чем попадя: пустой банкой от тушёнки (попало по капоту «жигулей»), гипсовым Лениным (не попал), а затем вылил на них сверху ведро с помоями, которые он называл «отстоем классовой борьбы». Кооператоры, облитые вонючей жижей, отступили к машине, бормоча: «Ну ты, конченый колхозник… с такими не договоришься…». Вторыми явились «новые русские» — посерьёзнее. Подкатили на чёрном «мерседесе» W124 с тонировкой «а-ля криминальный авторитет». Вышли трое: в длинных кожанках, с золотыми цепями толщиной в палец, и с «мобильником» размером с кирпич. Один нёс ящик — не водки, а импортного пива «Lowenbrau», что по тем временам было круче икры. — Эй, мужик! — густо сказал главный, с бритым черепом и в маленьких круглых очках. — Отойдём, побазарим. Есть для тебя плюшка. Слышали, у тебя тут… водица лечебная. Мы тут комплекс хотим — санаторий элитный, «Болотные Ривьеры». Ты нам место уступаешь, мы тебе — процент от каждого клиента, лимузин «Бумер» и путёвку в Турцию. Ты там, глядишь, позеленеешь ещё, загоришь. Шрек вышел из избушки полностью. Он был без телогрейки, только в тельняшке, и его зелёные мускулы играли от ярости. Он подошёл вплотную к «авторитету», и тот, несмотря на всю свою крутизну, невольно отступил на шаг — так от Шрека пахло дешёвым самогоном, хамством и эпохой застоя. — ТУРЕЦКИЙ КУРОРТ?! — заорал Шрек так, что, кажется, в Вологде стёкла задребезжали. — ДА ТЫ, УРОД, ЗНАЕШЬ, СКОЛЬКО НАШИХ РУССКИХ БАБ ТАМ УБИЛИСЬ НА ЭТИХ «АЛЛАХАХ АКБАР»?! ЭТО ВРАЖЕСКАЯ ТЕРРИТОРИЯ! А ВЫ С ВАШИМИ «РИВЬЕРАМИ»… ДА ВЫ ЖЕ ФАШИСТЫ, МРАЗЬ! ХОТИТЕ БОЛОТО МОЁ, НАРОДНОЕ, ПРЕВРАТИТЬ В КУРОРТ ДЛЯ БУРЖУАЗНОЙ ШУШЕРЫ?! ДА Я ЭТОТ ВАШ «МЕРСИН» СЕЙЧАС В ТОРФЯНУЮ ЯМУ ЗАГОНЮ! А ИЗ ВАС САМИХ, ГАДОВ, ЦЕЛЕБНУЮ КАШУ СВАРЮ ДЛЯ ПРОЛЕТАРИАТА! И, недолго думая, он схватил ящик с пивом и швырнул его в болото. «Lowenbrau» булькнул и ушёл в трясину. Потом Шрек подошёл к «мерседесу» и смачно плюнул на блестящий капот. Плевок был зелёный и густой. — ВОТ ВАМ МОЙ ЭЛИКСИР! БЕСПЛАТНО! А ТЕПЕРЬ КАТИТЕСЬ НАХРЕН, ПОКА Я НА АЭРОДРОМ НЕ ПОЗВОНИЛ И ИСТРЕБИТЕЛЯМИ ВАС НЕ НАКРЫЛ! У НАС ЕЩЁ ПВО РАБОТАЕТ, ВРАГИ! «Новые русские» были в шоке. Они привыкли давить деньгами и страхом, но тут столкнулись с чем-то иррациональным, диким и невероятно громким. Бритый, побледнев, прошипел: «Да он бомбанутый, трогáть не надо… таких в дурку». И они, стараясь сохранить достоинство, сели в плюнутый «мерс» и уехали, забуксовав в болотистой грунтовке. Третьими, самым наглым образом, припёрлись местные власти в лице зама главы района, дяди Васи, на уазике. Дядя Вася, человек с лицом, как после трёхдневного запоя, попытался действовать по-хамски, но официально: — Шрек, друг, это же госземля! Ты тут самовольно, понимаешь… А тут инвесторы серьёзные… Надо цивилизованно. Освобождай участок, а мы тебе… хм… справку, что ты не болен бешенством, выпишем. И ордер на новое жильё — в общежитии в райцентре место есть. Шрек не стал даже кричать. Он молча повернулся, зашёл в избушку и вынес оттуда старый, ржавый, но вполне действующий карабин образца 1891 года, который он называл «Винтовкой Мосина товарища Ворошилова». Не целясь, выстрелил в воздух. Грохот разнёсся над болотом, как салют в День Октябрьской революции. — ВОН, ПРЕДАТЕЛИ НАРОДА! МЕНШЕВИКИ! ПРАВЫЕ УКЛОНИСТЫ! Я ЗДЕСЬ НА ПОСТУ, КАК ЧАПАЕВ! ЭТА ЗЕМЛЯ ПРОПИТАНА КРОВЬЮ ПРЕДКОВ И МОЕЙ СОБСТВЕННОЙ БЛЕВОТИНОЙ! ЭТО МОЯ СОВЕТСКАЯ РОДИНА, СУКИ! И КТО С МЕЧОМ К НЕЙ ПОЙДЁТ… ТОТ ОТ МОЕГО КАРАБИНА И ПОЛУЧИТ! А ОРДЕР СВОЙ ЗАСУНЬТЕ В ЖОПУ И ПЕРЕСЧИТАЙТЕ РЁБРА! Дядя Вася на уазике уехал так быстро, что чуть не перевернулся в канаву. А Шрек ещё час стоял на краю трясины, с карабином наперевес, и матерился на все стороны света, обвиняя во всём Горбачёва, Яковлева, «меченого предателя» и, конечно, ельцинскую клику. И эхо разносило по всему Васюкинскому болоту: «…суки… оккупанты… буржуазные подстилки… не отдам…». И с тех пор к нему никто не ездил. Только иногда Осел спрашивал: — Шрек, а что, если они действительно дали бы лимузин? На что Шрек, наливая себе мутного чаю, отвечал: — Лимита, товарищ Осёл, бывают только двух видов: лимит на правду и лимит на совесть. А у нас с тобой они бессрочные и неисчерпаемые. Пей свой овсяный отвар и не рыпайся.***
Захватив с боем рынки да палатки, став негласным царём московского базара, Остап-воин утёрся, но не успокоился. Змеёныш алчности в его душе разросся до размеров удава голодного. И когда до него докатилась байка про вологодское болото и «эликсир бессмертия, что правильнее называть вонючей блевотой Шрека», мозг его, выточенный, как алмаз воровской, завертелся с бешеной скоростью. «Эврика! — мысленно взвыл он, расхаживая по кабинету с золотым унитазом. — Это же не болото! Это месторождение! Нефть, только в жидком говне! Надо брать! Но того… болотного троглодита просто так не возьмёшь. Надо власть подключить. А власть у нас… пьяная и глупая. Идеально!». И задумал Остап аферу века: наебать самого царя Бориса, да так, чтобы тот самолично подарил ему болото с Шреком в придачу. Он сварганил красивую презентацию на листах ватмана, нарисовал схемы, где болото изображалось райским садом, а Шрек — мудрым старцем-травником, и отправился в Кремль, сунув охранникам пачки баксов, как конфетки детям. Предстал он перед царём, который в тот день был особенно тяжёл на подъём и на вид. Сидел Борис в кресле, похожий на медузу, выброшенную на берег, и смотрел в окно одним глазом, другим подмигивая Наливай-Змею, что виднелся в графине с водой. — Ваше… хм… Величество! — завёл Остап свою шарманку. — Я, скромный предприниматель, патриот земли русской, обнаружил уникальный ресурс! На Вологодчине! Источник молодости, здоровье нации! Но его оккупировал вредный элемент, ретроград, который не даёт развиваться прогрессивным силам! Нужна ваша царская воля! Издайте указ… ну, или хмыкните, чтоб болото то перешло в руки государства… то есть, в руки верного вам человека… для изучения и… развития курортного кластера! Царь медленно повернул к нему голову. Взгляд был мутный, но где-то в глубине плавала искорка какого-то старого азарта. — Болото… — протянул он губами, словно пробуя слово на вкус. — На болоте… я уток стрелял. В молодости. Попал в… в свою же ногу. Ха-ха! Весело было! А этот… элемент… он против? — Он ярый противник вашего курса, вашество! — зашептал Остап, как змий-искуситель. — Он вас на портретах тыкает и матерится! Он не верит в рынок! Он, можно сказать, внутренний враг, сидящий на стратегическом сырье! Слова «внутренний враг» и «стратегическое сырье» царь, кажется, расслышал. Он даже приподнялся немного. — Враг… говоришь? На моей земле сидит? Непорядок. Надо… глянуть. Сам. Я с тобой… поеду. Разберусь. Как раньше, на стройках… всех мирил. И советников… возьму. Виктора Степаныча… он за хозяйство. И Анатолия Борисыча… он за… за светлые идеи. У Остапа внутри всё рухнуло. Он планировал взять царя одного, пьяного, по дороге ещё больше напоить, подсунуть бумагу на подпись и всё. А тут — целая делегация! Черномырдин — этот здоровенный бугай, который говорил, как паровоз, выпуская клубы канцелярского дыма, и всё понимал в реальных активах. И Чубайс — тощий, юркий, с глазами, как у крысы-алхимика, превращающей всё в ваучеры. Они могли всё испортить! Но отступать было поздно. Царь уже позвал своих визирей. И вот через день из Москвы двинулся кортеж, вид которого мог вызвать смех сквозь слёзы. Впереди — бронированный лимузин царя, «ЗИЛ» с горбом. В нём восседал сам Борис, Остап, прижавшийся в угол, и два его кошмара. Черномырдин-богатырь сидел, занимая полсиденья. Бывший министр газовой промышленности, он и выглядел, как исправная газовая плита: мощный, фундаментальный, с лицом из тёсаного гранита. Говорил он медленно, каждое слово взвешивая, как золотник. — Так-с-с-с… Болото… — загудел он, глядя в окно на мелькающие берёзы. — Объект, значит, нераспределённого фонда… земель… водных ресурсов… Или как их… Может, к лесному хозяйству отнести… Или к Министерству здравоохранения… Если там, конечно, лечебная грязь… А грязь надо сертифицировать… по ГОСТу 324-78… Остап внутренне скрипел зубами. Этот тупой, непробиваемый бюрократический тон мог задушить любую, даже самую гениальную аферу. Рядом ёрзал Чубайс-щеголь. Худой, в очках с тонкой оправой, он потирал руки, как будто они у него всегда были в карманах с чужими деньгами. — Болото — это, конечно, интересно, — защебетал он, — но надо мыслить шире! Мы можем провести предварительную оценку его активов… Выпустить облигации «Болотного треста»! Акционировать! Каждую кочку — в отдельный пай! А этого… местного духа… мы можем выкупить по программе приватизации жилья! Предложить ему ваучеры… Думаю, он оценит! Остап чуть не задохнулся. «Выкупить ваучерами! Да этот Шрек тебя на кол посадит, сволочь рыночная!», — пронеслось у него в голове. А царь Борис тем временем оживился. Он достал из бардачка походную фляжку, глотнул, и его повело на воспоминания. — На болотах… — начал он, размашисто жестикулируя и задевая Остапа по лицу, — в войну… партизаны сидели! Герои! Я им… как председатель горисполкома… медали вручал! А этот… твой троглодит… Он, может, партизан? Заслужил уважение! Надо… поговорить по-мужски. По-русски. Налить… и поговорить. «Надо налить и поговорить», — в ужасе повторил про себя Остап. Его план, который был ясен и прост, как доллар, превращался в цирк с конями. Вместо того чтобы манипулировать одним пьяным царём, он оказался в карете с тремя сумасшедшими: один хотел всё запротоколировать, второй — всё приватизировать, а третий — всем налить и подружиться. И всё это мчалось навстречу с озлобленным болотным коммунистом, который, как Остап уже чувствовал костями, не оценит ни сертификацию грязи по ГОСТу, ни паи на кочки, ни царские сто грамм за дружбу народов. Остап смотрел в окно на убогие деревни и понимал, что самая сложная афера в его жизни только начинается. И для её успеха нужно было не обмануть одного дурака, а стравить между собой трёх идиотов и одного зелёного монстра, причём так, чтобы в итоге болото досталось ему. А пахло в салоне сейчас не болотом, а полным и окончательным пиздецом. Кортеж, поскрипывая и похрюкивая, дополз до края Васюкинского болота. Открылись взору картины, от которых даже у Чубайса, видавшего всякое, дёрнулся глазной нерв. Не болото — а натуральная помойка истории. Трясина пузырилась, издавая звуки, похожие на тихий матерный ропот. Воздух был густым бульоном из запахов тухлой рыбы, гниющих корней и вечной тоски. А посреди этого ада, в грязи по колено, стояла та самая избушка. Она не то чтобы разваливалась — она, казалось, медленно и с ненавистью растворялась в окружающем пейзаже. Из лимузина первым вывалился Царь Борис. Толчок от двери, свежий (относительно) болотный воздух и вид «природной здравницы» произвели на него странное действие. Глаза его, мутные, вдруг загорелись диковатым, пьяным восторгом. — Ро-о-одина! — прохрипел он, раскинув руки, будто желая обнять всё болото. — Вот она, мощь! Первозданность! Экологическая… хрень! Где источник-то? Где эта… живая вода? И, забыв про всех, он, качаясь, как медведь-шатун, заковылял по кочкам туда, куда ему подсказывал нюх алкаша и смутные воспоминания из доклада Остапа. Он увидел ту самую лужу, над которой вилось марево и стояла табличка, нацарапанная Шреком гвоздём на куске фанеры: «Пост №1. Объект стратегический. Отходы идеологической переработки. Не подходить!». — Нашёл-ё-ёл! — завизжал Царь радостно, тонко и нелепо, как резаная свинья. И началось непотребство. Он стал похабно прыгать вокруг лужи, притоптывать своими тяжёлыми ботинками, расплёскивая вонючую жижу, и выкрикивать тосты: — За здоровье… российской экономики! За… светлое будущее этого болота! Хрясь! — Он сделал глоток из своей походной фляги и плюнул в «эликсир». — Теперь… целебнее будет! В этот момент дверь избушки с треском распахнулась, оторвавшись от одной петли, и на пороге возник он. Шрек. Он был в том, в чём его застал сон: в застиранных советских семейных трусах с вытянутыми резинками и в пропитанной потом и самогонными испарениями тельняшке, которая когда-то была бело-голубой, а теперь отдавала болотной зеленью. Лицо его, обрюзгшее от злобы и недосыпа, было искажено такой чистой, беспримесной ненавистью, что казалось, сейчас лопнет. — ААААА!!! ШАКАЛЫ!!! МРАЗЬ БУРЖУАЗНАЯ!!! ОПОЯСАЛИ МОЮ РОДИНУ-МАТЬ, СУКИ!!! — заревел он так, что с ближайшей сосны осыпались шишки. В руках он сжимал не ружьё, а старую, облезлую метлу, которую он, видимо, считал оружием пролетарского труда и возмездия одновременно. Эффект был мгновенным. Чубайс-щеголь, который в этот момент как раз рассуждал о возможности выпуска облигаций под «болотные активы», завизжал тонко, как затравленная крыса, и в паническом ужасе прыгнул… к Черномырдину-богатырю. Он вцепился в его широкую, как шкаф, спину, пытаясь залезть наверх, будто спасаясь от потопа. Черномырдин, застигнутый врасплох, только тяжело ахнул «О-ё-ёй…» и пошатнулся под этой нежданной ношей, его каменное лицо выразило редкую эмоцию — полное, абсолютное, бюрократическое недоумение. Картина была до того идиотской, что даже Остап на секунду забыл о провале аферы и просто обалдело уставился на министра-реформатора, висящего на министре-топливнике, как обезьянка на скале. Но Шрек уже нёсся на них. Он не бежал — он двигался тяжёлой, сокрушительной походкой разъярённого ледокола, расшвыривая комья грязи. — ВЫ К ЭТОМУ ПИД… ПРЕДАТЕЛЮ КОММУНИЗМА ПРИМКНУЛИ?! — он ткнул метлой в сторону прыгающего Ельцина. — СВОЛОЧИ КАПИТАЛИСТИЧЕСКИЕ! ЩЕГОЛЯ, С ЛИЦА РЕВОЛЮЦИИ СПОЛЗАЙ! А ТЫ, ГАЗОВЫЙ МАГНАТ, ДАЙ Я ТЕБЕ КИШКИ РАСПУТАЮ, КАК ТЫ НАРОДНЫЕ ТРУБЫ РАСПУТАЛ! Ельцин, услышав шум, прекратил свои пляски и обернулся. Увидев зелёного гиганта, он на мгновение замер, а потом лицо его расплылось в пьяной, братающейся улыбке. — О! А вот и… хозяин! Мужик крепкий! Здоровый! Давай, брат… обнимемся! Выпьем за… за примирение! Он потянулся к Шреку с объятиями, пахнущими «Посольской» и царственным пофигизмом. Это была роковая ошибка. Шрек даже не стал его слушать. В его глазах мелькнуло что-то первобытное. Он швырнул метлу, коротко и мощно шагнул вперёд, и его огромная, грязная, поросшая зелёной щетиной лапище впилась в дорогой, мятый пиджак Царя-Балды, прямо в шкирку. — ОБНИМАШЬСЯ С ВРАГОМ НАРОДА?! ПОЛУЧАЙ, ТВАРЬ ПЬЯНАЯ!!! И, с лёгкостью, с которой здоровый мужик швыряет пустую бутылку, Шрек дёрнул, приподнял и запустил тучное тело Бориса Николаевича по высокой, немыслимой дуге прямо в центр самой вонючей, самой пузыристой трясины. Раздался сочный, хлюпающий ПЛЮХ, больше похожий на звук гигантской лягушки, заглотившей диетический десерт. Царь исчез в чёрно-бурой жиже по грудь, только его удивлённое, обалдевшее лицо и руки, беспомощно забившие по воде, как ласты, остались на поверхности. Он не кричал, он только булькал и хрипел: «Что… как… ты посмел… я ж царь…». Наступила мертвая тишина. Прервал её только тихий, полный отчаяния шепот Чубайса, всё ещё висящего на Черномырдине: — Виктор Степаныч… это… это национализация с конфискацией?.. Черномырдин, не меняя выражения лица, медленно, как кран, ответил: — Не-а… Это, бля… нештатная ситуация. По всем статьям. А Остап стоял, чувствуя, как его гениальный план не просто проваливается, а взрывается, как палёная водка, прямо у него в голове. Вместо того чтобы заполучить болото, он стал свидетелем того, как полуголый тролль утопил в говне действующего президента. И где-то в глубине души, под слоями паники и злости, у него пробилась тонкая струйка дикого, непотребного уважения к этому болотному чудовищу. Так наебывать власть — это надо уметь. Но сейчас надо было спасать то, что осталось от аферы, а главное — свою шкуру. Ибо Шрек, отряхивая руки, уже медленно и неотвратимо поворачивался в их сторону. Пока на берегу вонючей трясины разворачивалась историческая, пьяная и абсолютно идиотская драма, ум Остапа, острый, как бритва, а холодный, как лезвие топора в январе, работал со скоростью компьютерного «Пентиума». Он видел: 1.Царь, похожий на бегемота в грязевой ванне, булькающий и требующий «всех к ответу». 2.Черномырдин-богатырь, тяжело дыша, как паровоз на подъёме, пытающийся найти юридически верный способ вытащить верховного главнокомандующего из говна. Он уже начал бормотать: «Так-с… Порядок спасательных работ… Статья 74… Привлекаем местные ресурсы… Ослу, значит, приказываю…» (Осёл в это время просто прятался за избушкой). 3.Чубайс-щеголь, наконец спрыгнувший со спины визави, но не унимающийся. Он, дрожащими руками, доставал из портфеля пачку тех самых, проклятых Шреком, ваучеров и махал ими перед зелёным ликом болотного владыки, словно пытаясь отогнать злого духа крестником из некачественной бумаги: — Понимаете! Это — ваша доля! Ваша часть народного добра! Вы можете обменять их на акции «Газпрома»! Или «НОРИЛЬСКОГО НИКЕЛЯ»! Это ваш билет в светлое рыночное будущее! Шрек же в ответ только хрипел от ярости, ловя ртом воздух, и ревел: — БУМАЖКИ ПРОКЛЯТЫЕ! НА ТЕБЕ ИХ! — И пытался швырнуть в Чубайса комьями дёрна, которые тот ловко уворачивался, продолжая заклинать ваучерами. 4.И главное — ту самую лужу. Источник. «Слезу Матери-Болотницы». Ту самую блевотно-мочевую брагу, которая теперь, после царского плевка и купания, приобрела поистине магическую, эталонную вонь. В голове Остапа щёлкнул, как затвор у калаша, безупречный план. Пока эти три дурака и один монстр выясняют отношения, пока здесь нет ни охраны, ни понятых, никого — надо брать сырьё и делать ноги. Навсегда. Словно тень, движимая жаждой наживы, он отполз в сторону, к брошенному у края леса уазику районной администрации, из которого когда-то сбежал дядя Вася. В багажнике валялась пустая канистра на двадцать литров, пахшая бензином. Идеально. Пригнувшись, крадучись, как кот за чужой сосиской, Остап подполз к зловонной луже. Зачерпнул горсть. Жидкость была тёплой, маслянистой, с плавающими непонятными включениями. Он брезгливо сморщился, но мозг уже подсчитывал прибыль: «На Западе за такой organic, bio, authentic shit цены не будет! Продадим как «Эликсир русской души» или «Секретное средство КГБ для выживания»!». Он сунул канистру в лужу. Жидкость с тяжёлым хлюпаньем пошла внутрь. Остап отворачивался, чтобы не блевать. Наполнив ёмкость до краёв, он закрутил вонючую пробку. Канистра стала тяжёлой, как грех. В этот момент Шрек, отогнав Чубайса метлой, обернулся и увидел его. Их взгляды встретились. В глазе Шрека бушевала красно-зелёная буря ненависти ко всему миру. В глазу Остапа — холодный, циничный триумф вора, сорвавшего куш. — ТЫ!!! СПЕКУЛЯНТ!!! — взревел Шрек, сделав шаг в его сторону. Но Остап уже не был тем, кого можно запугать. У него в руках было сокровище, а впереди — целый мир для обмана. Он выпрямился во весь рост, одной рукой подняв тяжёлую канистру, другой сделав неприличный, размашистый жест в сторону всей компании. — ВСЕМ СПАСИБО, ЛОХИ! — гаркнул он на всю округу. — ЦАРЬ — КУПАЙСЯ! МИНИСТРЫ — ДОГОВАРИВАЙТЕСЬ! ШРЕК — ЗДОРОВЬЯ! А Я ПОЕХАЛ ДЕЛО ДЕЛАТЬ! КОММУНИЗМА НЕ ПОСТРОИТЕ, А КАПИТАЛИЗМ — Я ЕГО УЖЕ ПОСТРОИЛ! В ОДНОМ ФЛАКОНЕ! И, не дожидаясь ответа, он рванул к своему «мерседесу», который предусмотрительно оставил на более твёрдой грунтовке. Швырнул вонючую канистру на заднее сиденье, обернув её ковриком с логотипом, чтобы не пахло. Себя он уже мысленно видел на яхте в Монако, где будет продавать по пять тысяч долларов за стопку эту дрянь каким-нибудь наивным олигархам как «настойку на мхе с могилы Распутина». За рулём он в последний раз оглянулся на сюрреалистичную картину: Черномырдин, наконец, засучив рукава дорогого пиджака, тащил за шиворот хлюпающего и матерящегося Ельцина; Чубайс, в грязи по колено, пытался предложить Шреку схему компенсации морального вреда ваучерами; а Шрек, понимая, что главная гадина утекает, бил метлой по воде и орал что-то бессвязное про мировой империализм и продажных шакалов. Остап нажал на газ. Шины взвыли, выплюнув комья грязи в сторону исторических персонажей. Он мчался прочь от этого болота, от этого бардака, от этой страны-клоаки, прихватив с собой её самую концентрированную, вонючую и правдивую суть — двадцать литров блевотно-мочевого абсурда, который, он был уверен, на глупом и жадном Западе сойдёт за великую тайну. Он уезжал победителем. Он обвёл вокруг пальца всех: и власть, и оппозицию, и саму реальность. И только в багажнике его машины тихо хлюпало и бродило единственное, что в этой сказке было по-настоящему волшебным — немереное, беспросветное, токсичное русское го*но, которое, как он знал, всегда в цене.Что еще можно почитать
Пока нет отзывов.