Несправедливости на марше

Ориджиналы
Джен
В процессе
NC-17
Несправедливости на марше
Описание
За 24 июня всегда наступает 25, даже если граната, летевшая в министра, застряла в проводах. Что делать, если в Шарите лежит третье лицо Веймарской республики? А если твою новорождённую родину рвут на части Уайтхолл, Берлин, красный Владивосток и белый Ростов? А если капитал в очках и с тростью требует предать все идеалы сразу — думая, что их тебе заменила животная жажда выжить? Ответы найдутся в прошлом, которое привело Софью, Рустема и Александра в Берлин. Хватит ли им смелости туда нырнуть?
Поделиться
Читать онлайн Отзывы
Содержание Вперед

14 августа 1918 года. София

Лето не желало отступать. Жар — раскалённый, но при этом влажно-прилипчивый, точно в бане, ещё в мае навис над Крестоградском, как вражеский дирижабль. Теперь, войдя в зенит и чувствуя перенапряжение сил, он пытался притвориться своим — для полузасохших деревьев Ермоловского бульвара, ниточек пастушьей сумки под облезлыми заборами, аляповато пёстрой простыни, которую София вызвалась развесить во дворе пановского флигеля.   Простыня сохла прямо в руках — совсем как рубашки, которые Агафья с первыми петухами небрежно бросила на верёвку и скрепила прищепками где попало. Теперь в заломах потрёпанного льна кружились, борясь друг с другом, запахи — цикорий, красный кирпич, горячая пыль на брусчатке, выжженный полуднем город. Во флигеле так пахло почти всё — полотенца, скатерть на столе, манжеты посольского секретаря Лентца. Только светлый твидовый пиджак в тонкую клетку никак не отпускал влагу — будто протестовал против ссылки в Крестоградск. В август. В безвестность.    Телеграф не работал третью неделю. Его то ли не могли, то ли не желали починить. Из газет выходила только «Ташлянская вечерняя», где печатали указы архистратилата, списки погибших на Моздокской линии и объявления в духе «Продается лошадь, крепкая, хрома на одну ногу. Апсары и никомедийские романты не принимаю». Это не удивляло и даже не раздражало. Город, побарахтавшись в вязкой смоле слухов и озлобленности, застыл в рутине, как паук в янтаре, отдыхая от буйства первой половины года.   Большим миром с трудом дышали разве что открытки Кати из Апсны. На оборотах — бытовая чепуха: «Учимся читать», «Играю Бетховена», «Целую в носик». Будто не осталось на свете Катерины Мотии, будущей госпожи доктора исторических наук. Впрочем, разве могло быть по-другому?   София вспомнила больницу. Завывания декабрьского ветра. Бессмысленно бродящих по коридору пациентов в пижамах с грязными рукавами. И Катю — в дорожном костюме, с наспех собранным чемоданом:   — Сонечка, поехали со мной! Владимир Кириллович добрый, он возьмёт! Ты в секретарях, я в боннах — разве не прелесть? Акуа, море, мандарины… — Я хотела быть врачом, а не письмоводительницей при политическом авантюристе! Лечить, наблюдать, изучать… — Серьёзно? «Высокий идеал служения» и прочий христофоровский нафталин? Праве уехал! На вокзале вчера давка была! Здесь делать нечего. Нам в гимназии три месяца жалование не платят… — Я не могу. Не имею права. Понимаю, есть благоразумие — а есть долг.   Через неделю в город вошли большевики. Аптека Байгера лишилась часов — «буржуазного излишества» и просто удобной цели для стрелков. В особняке Панова вершил правосудие ревтрибунал, скорый и на награду, и на расправу. Краснокирпичный флигель во внутреннем дворике повидал «врагов» всех сортов и расцветок — верных Христофору IV монархистов, газаватистов больших и малых, армянских, азербайджанских, картвельских, апснинских, тавстанских и прочих автономистов — кого в стоическом спокойствии, кого в истерике, кого в предсмертной пустоте души и ума.    Расстрелы не помогали навести порядок. В феврале на хлеб и сахар ввели талоны. В марте из «тунеядцев и классово чуждых» сколотили бригады для уборки улиц. В апреле в Крестоградске не осталось ни хлеба, ни сахара, ни картона для талонов, а проспект Маркса — бывший Ермоловский бульвар — усыпали ветки срубленных на дрова тополей и россыпи бутылочного стекла. В воздухе тем временем набухала и бродила пьяная весна — слишком ромейская для «века разума и техники».   Двадцать восьмого апреля невесть откуда взявшийся Левый демократический военно-революционный комитет занял здание Ольгинской гимназии и провозгласил себя «единственной истинной и народной властью Крестоградской фемы». Глава большевиков Пономарёв отдел приказ бить по смутьянам-контрреволюционерам из всего, что стреляет. Через три дня его тело с пробитой головой нашли в Ташле.   К концу весны «безумство красных допело песни» — в Крестоградск вошли объединённые силы эсеров, автономистов и Петра Алексеевича Арктоса, архистратилата Севера и главы младшей династии. Новые старые власти принялись спешно наводить порядок: даже «относительно вменяемых» пациентов Софии и профессора Боева снарядили красить заборы и сгребать листья в парке. Из Екатеринодарской фемы, присягнувшей на верность Арктосу, поползли вагоны с хлебом, горохом и перловкой. Всё это, как и раньше, выдавали по талонам: деньги, наводнившие город — от уже потрепанных «христофорок»-романтов до казначейских билетов из Заермолья — годились только на подклейку обоев или растопку печей.   — Хоть бы смилостивились на рынке — я там уже почти все свои книги раздал, — качал головой профессор Боев, получая из кассы свои пять миллионов романтов. — Как думаете, милая, что нас спасёт?   — Чудо, — вздыхала София. — Только оно.   Чудо пришло в конце июля, когда в закатном небе над Тифлисскими воротами рядом с пурпурным ромейским знаменем взвился чёрно-бело-красный флаг с орлом. Особняк Панова блестел праздничной иллюминацией. В распахнутом окне эркера виднелась фигура худого высокого мужчины в чёрном костюме-тройке. Он что-то чеканил по-немецки — вдохновенно, будто читал стихи.   —…Берлин отныне поддерживает силы освобождения, лояльные младшей короне и архистратилату Севера — меньшевиков, эсеров, присягнувших Арктосу автономистов, — переводил за «чтецом» блондин с усталыми глазами, стоявший на соседнем балконе и брезгливо косившийся на толпу внизу. Слова тонули в народном гомоне:   — Вот это ваш Ленин заливает! — Да какой к бесу Ленин! Немецкий посол это! — Он с окна не свалится? Морда, как у пьяного!   Архистратилат рукоплескал. Его генералы — кто в деникинских мундирах, кто в горских бурках — пили с послом на брудершафт. Супруга архистратилата прошла с ним по площади круг вальса, а толпа, в которой перемешались местные, ссыльные, эсеры, автономисты и просто зеваки, искупала дипломата в овациях и, казалось, была готова на руках донести до гостиницы.    Утром на пороге больницы появились казаки.   — Лекарица Фатьянова Софья Денисовна здесь? Посла Ратенау наблюдать будете. — Его поместят в наш приют скорбных духом? — усмехнулся в густые усы профессор Боев. — Не слишком ли унизительно? — Фатьянова будет находиться при после в краснокирпичном флигеле, — гаркнул казак. — Но Софьюшка — единственная моя помощница! Бакинская диссертантка! — Приказы Петра Алексеевича оспаривать? К большевикам в яму захотел, клистирная трубка?   Профессор Боев угрюмо опустил плечи. София не сопротивлялась. Только в автомобиле у неё хватило духу задать вопрос:   — Почему я? — Гостеприимство — дело святое. Посол врача шарахаться не должен. А вы… на фронте не были, погон не носили, взгляды определённые имеете.   От слов о взглядах у Софии похолодело в животе.   — Вы… Вы шпионили за мной? — Больно шпионить надобно! — цыкнул зубом казак. — Ваш брат-интяллихент сам себе доносчик.   В дом на Нижнеподгорной София поднималась чернее тучи. Образа в красном уголке жгли суровыми взглядами. Остывший оставлял странный привкус — не горький и не кислый, но при этом резковатый, царапавший язык и нёбо. Маменька в платке вокруг седеющей головы причитала почти поминально:   — На кого ты нас покидаешь! Ох, стыд-то какой, ох, срам-то какой! Говорила ведь мать тебе — блажь все это, простую жизнь жить надо, человеческую! Ты хоть береги себя — с немцем этим лишний раз не заговаривай, на ночь в комнате у себя запирайся. И спать ложись, не раздеваясь! А то мало ли!   Посол, впрочем, вовсе не выглядел человеком, которого стоило опасаться. В номере «Парижа» его голос звучал почти плаксиво:   — Вы иметь меня без суд задержать! Это есть Verstöß gegen das Völkerrecht! Прошу, посольство ждёт меня в Тифлис! — Чего он лопочет? — щурился казак. — Господин доктор посол возмущён тем, что вы нарушаете международное право, — отозвался блондин, переводивший речь с балкона. Он говорил с акцентом университетского преподавателя — хирурга из Кёльна, на старости лет перебравшегося в Баку. — Да хоть международное лево! — фыркнул другой охранник. — Тут даже кутята без дозволения Петра Лексеича не тявкают! А раз такие умные, можете чапать отсель — к утру небось в Ташле найдётесь, большевичьё тут пока борзое! — Не стоит, господин Лентц, — выдохнул посол почти обречённо. — Лучше напишите телеграмму… — Во флигеле, господа немцы. Пакуйте уже свои хархуры да поехали.   В краснокирпичном флигеле их ждала Агафья. Кухарка-хромоножка наотрез отказалась покидать «ридно мисто», даже когда в городе не осталось тополей на дрова, а продком варил «народную кашу» из фуражного овса. Рядом с Агафьей крутился вихрастый рыжий мальчишка лет шестнадцати. Пунцовая рубашка с желтым бантом и зелёными рукавами делала его похожим на средневекового шута.   — Степан Будинько, камердинер пана посла, книготорговец, майбутний политик… — Последнее — вряд ли, — процедил Лентц. — Приготовьте господину доктору послу ванну. А после кофе ему и чай мне. — Ванны нема, но два ведра воды каждому добуду. Только холодной.  Лентц стиснул зубы, как будто ему наступили на ногу.   Стёпа оказался никудышным камердинером. Первую неделю он находил в себе силы вставать рано, чистить «пану Вальтеру» ботинки, стирать манжеты и воротники. К выходным утомление взяло верх: когда в субботу посол, проснувшись около девяти утра, попросил Стёпу пришить пуговицу на брюки, юный камердинер сквозь дрёму легонько лягнул своего начальника.    Лентц выронил из рук чётки с католическим крестом, когда увидел «господина доктора посла» вдевающим нитку в иголку:   — Разве это не оскорбление ваших религиозных чувств? Как же день субботний? — Потомок Моше бен Нахмана, разгуливающий по Крестоградску без штанов — более серьёзное оскорбление религиозных чувств. И моих, и ваших. За фрау Будинько и госпожу доктора Фатьянову сказать не берусь. — Она не доктор, — фыркнул Лентц. — Диссертацию не защитила. Связалась с каким-то пацифистским кружком, её и выгнали.  — Любопытно. Если вас не затруднит, подержите, пожалуйста, брючину, пока я не извозил её в пыли.   В последующие недели Стёпа ограничивался тем, что с утра приносил «панам немцам» умыться, а после пропадал куда-то на целый день и возвращался в ночи, пугая скипом досок на крыльце Митрича — седоусого казака-охранника. Сегодняшний день, впрочем, стал исключением. Исчезнув накануне около девяти, Стёпа ни явился ни к полуночи, ни к утру, ни даже к обеду.   Прищепки грохотали, падая в оцинкованное ведро. Ткань рубашек, грубевших с каждой стиркой, раздражала обгоревшую на солнце кожу. Ради этого определённо стоило рвать жилы. Добиваться идеальных оценок у сухой рисовальщицы и заносчивой словесницы. Считать каждый романт в Баку. Пробиваться в первые студентки на факультете, где преподаватели подпевали песенке «не женитесь на медичках, они тонкие, как спички». Подоткнув юбки, записываться на летние практические курсы, где заунывным голосом рассказывали про педикулёз и трахому. Крадя часы у сна, писать диссертацию, от которой теперь воротят нос в Баку.   Затянув потуже узел волос на затылке, София медленно зашагала обратно в флигель. Общий зал обдал духотой и прелой смесью запахов, набиравших остроту от жары — прокисающего варенья, чая, никак не желавшего остывать, старых ботинок и пота. Лентц хмуро перелистывал маленькую книжицу с синим крестом на потёртой тёмно-голубой обложке. Посол переносил тарелки в кухонный закуток, где Агафья громыхала посудой с особенным раздражением.   — Ох и сынку, ох и шельма! Мало я его хворостиной полосовала, ох мало! Эх, был бы у него батька… — Какое варварство! — захлопнул Лентц книжицу и прошипел по-немецки.  — Вы в Ромейе дольше меня, но ещё не привыкли к повадкам местных? — хмыкнул в ответ посол и перешёл на русский. — Госпожа Фатьянова, не хотели бы вы порисовать?    София, опустив ведро на тумбу для обуви, застыла в недоумении.   — Гимназию предлагаете вспомнить? — Господин доктор посол предлагает вам позировать. До…, — споткнулся Лентц в начале фразы, — до попадания в ваш gescheiterter Staat он прекрасно рисовал. — Вы мне льстите, — улыбнулся посол слегка рассеянно. — Но сейчас имею я немного больше время. И да, о Крестоградске я говорил бы не gescheiterter Staat, а Kriegsfürstschaft. Вы согласны… Sie haben gesagt… nah, ja — по-зи-ро-вать, госпожа Фатьянова? — Согласна, — вздохнула София, устраиваясь за столом напротив импровизированного мольберта из стопки гимназических учебников. — Благодарю, вы очень добры, — пробурчал Лентц куда-то сторону и под недовольным взглядом Агафьи исчез за дверью спальни.    Посол покачал головой, но всё же опустился на стул и взял в руки карандаш.   — Я прошу вас не злиться на господина Лентца, — грифель мерно шуршал по картону. — Это не ваша вина. — А чья же? — Агафья скоблила кастрюлю с нескрываемым остервенением. — Ходит с хмурой рожей, всё ему не то и не так! Обзывается ещё… Гешайтер какой-то! — Штефан учился в Хайдельберге. Хотел стать доктор. Господин профессор доктор Макс Вебер был его наставник. Но всё сломался в… в год перед двадцатый век. Наставник заболел. Родители умерли — грипп. Дядя проиграл на бирже. Штефан взял службу в министерстве. Но мечта не оставила… не опускайте плечи, пожалуйста.   София нервно сглотнула, чувствуя, как чужая, но знакомая боль скребёт глотку кошачьими когтями.   — С тех пор относится господин Лентц плохо к Ромейе. Она есть крушение его мечты. — В Ромейе, — закинула Агафья полотенце на плечо, — лучше и не мечтать вовсе. Я, как сюда приихав, тоже много за что мечтала. И что мне за то було? Сынку-паразит! Пять лет за хемназию платив — и толку? Ушёл! «Книги буду продавать! В люди выйду!». Ой, тьфу на всех на вас — пойду на базар, авось там выменяю чего. Аль Стёпка найдётся!   Половицы жалобно стонали под гулкими, почти солдатскими шагами. Гравий под крыльцом, казалось, недовольно шипел потревожившую его Агафью. И всё-таки без неё в краснокирпичный флигель чувствовался не домом — пускай не слишком уютным и местами беспорядочным, а тем, чем его и задумали крестоградские власти.   Мысли путались хвостами, брызгали ядовитой слюной, жалили расплавленный жарой мозг до боли — но не могли собрать воедино жгучие колючие осколки, брызгавшие с каждым взрывом чувств.   — Господин доктор посол… — Пожалуйста, называйте меня Вальтер. Немецкий этикет не идёт Ромейе. Вы считаете иначе? — Я не знаю, — подёрнула плечами София, вспоминая заведённые за спину руки Лентца, прикушенную губу и странную заминку. — Возможно, я сама себе это придумала. Простите. — Ваша растерянность, — склонил Вальтер голову набок, — интригует сильнее. Почему вы не госпожа доктор? Политика?   София стиснула зубы. Слухи липли к коже, как мухи к патоке, со злосчастного августа шестнадцатого, когда её направили готовить диссертацию не в златую Никомедию, как мечтала маменька, и даже не в Апсны к аристократичным истеричкам и их константинопольским мужьям-неврастеникам.    «В Крестоградской феме есть нужда в лекарях, — говорил профессор Разумовский. — К тому же, обилие материала для диссертации — окопный шок, разнородное население, мобилизанты, офицеры…».   После похвальных рецензий и рекомендательных писем «будущему светилу психопатологии» возвращение в родной город било в нос — не то нафталином, не то мерзким, но неуловимым трупным душком. Молве, впрочем, хватило и лёгкого поветрия:   — Сдала Фатьянова-младшая. Высоко летала, а брякнулась оземь. — Странное дело. В наших палестинах и барану диплом дадут, если он гимн и титул императора выучит. Чего им надо — неужто взяток? — Да чтоб глаза не мозолила. Своих на тёплые местечки, а эту в глухомань. А то ишь — в люди выбиться захотела трудом и знаниями! А так в Крестоградске родилась, в Крестоградске и подохнет. — Хотели б засунуть в медвежий угол — нашли бы деревню в Тавстане. А её сюда отправили, к русским ссыльным и нашим смутьянам. Опасная, выходит, барышня!   София надеялась, что это ложь и правда разом. Ей хотелось пострадать за дело, но при этом остаться невиновной. Она грезила о воздаянии и искуплении, но стыдилась того, что позорит родных, которые грезили о блистательных успехах дочери. Она мечтала вырвать с мясом и кровью своё прошлое — но каждый вечер лелеяла в воспоминаниях встречи в маленьких комнатках, заваленных книгами на иностранных языках и аляповатыми листовками.   — Я не могу сказать точно, господин… Вальтер. У меня была сложная тема диссертации. — Сложная — это тяжёлая для работы или крамольная? — И то, и другое. Нервные расстройства у добровольцев, мобилизованных и офицеров. Я сравнивала их по глубине потрясений. По характеру симптомов. — К каким результатам пришли вы? — Симптомы одинаковы, — пожала плечами София. — Если солдат жалуется на кошмары и видит наяву ужасы прошлого, он не симулянт. Он так же болен, как и офицера. — Значит, политика, но не та, о которой говорил Штефан. А я думал… я думал, что у нас имеется кое-что общее. —Тоже в левых кружках состояли, что ли? — усмехнулась София. — Не в левых, в пацифистских…   Карандаш выскользнул из пальцев Вальтера.   — Подождите, — тон его стал слегка подозрительным. — Вы сказали «тоже»? Получается, Штефан был прав? — Понятия не имею, что наговорил вам про меня Штефан. А вот вы… — Штефан говорил, вы состояли в пацифистском кружке и были изгнаны за это. — Может, и так, — пожала плечами София. — Не в курсе, чем руководствовались ректор и декан, направляя меня готовить диссертацию сюда, а потом разнося её в клочья. Может, кто-то проболтался. Может, я сама была неосторожна. Как вы сегодня. — Я? — лоб Вальтера блестел от пота. — «У нас есть что-то общее», «не в левых, а в пацифистских». Что вы хотели сказать? — Я хотел сказать то, что сказал, — Вальтер опустил взгляд на лист картона. — Просто мы оба связали свою жизнь с политикой. — И это не принесло нам ничего хорошего. — Мудро. Нос чуть выше, пожалуйста.   Рисунок — полугречанка-полуславянка лет двадцати пяти с низким пучком черных волос на затылке — был готов к вечеру, когда Агафья, фыркая от жары, вернулась с рынка. Ужин вышел ещё скромнее обычного: чай с сушёными яблоками, две варёные картофелины и половинка помидора на каждого. От бутербродов с салом и посол, и Лентц синхронно отказались.   — Среда — день постный! — У нас полгода постные были, — вздохнула Агафья. Сама она не проглотила ни кусочка: Стёпа за весь день так и не вернулся домой.   После ужина Вальтер скрылся за дверью мужской спальни, а Лентц вернулся к чтению синей книжицы. София, сидя за вышивкой, слышала его бормотание:   — Beatus vir, qui non abiit in consilio impiorum… — …et in via peccatorum non stetit et in conventu derisorum non sedit. — Вы знаете псалмы? Латинские? — удивлённо поднял бровь Лентц. — Помню, но немного, — София, понимая, что за беседой собьётся с подсчёта крестиков на канве, отложила иглу. — Дедушка принадлежал к римскому обряду, брал на службы. Тайные, разумеется — нас бы задушили налогами, будь мы открытыми грекокатоликами. Папа из-за этого страшно ругался — «Чему ты её учишь? В гимназии бед не оберётся!». — А чему он учил? — Молитвам на латыни. Порядку службы — я ведь при нём читала в старой лавке… то есть, в храме. Житиям, преданию. Я из-за этого историком стать захотела — изучать соборы, ереси, диспуты… — Но стали психиатром, — Лентц впервые за всё пребывание в флигеле улыбнулся не язвительно, а тепло. — Неожиданно. — Как-то к дедушке пришёл ссыльный. Поляк, по указу русского царя высланный. Тощий, глаза горят, не говорит — шепчет с присвистом. Дедушка его принял. Через два месяца открылась чахотка. Тогда я как будто разочаровалась, что ли. Не понимала, как Бог мог своего верного и отчаянного слугу… И решила стать врачом. — Разочарование способно приблизить к покаянию, — Лентц отложил псалтирь в сторону. — Это напоминает нынешнюю Германию: чем тяжелее идёт война, тем больше становится пацифистов. — Вроде вашего шефа? Лентц вздрогнул и прикусил губу. — Он вам признался? — В чём? — В причинах своего попадания сюда, — понизил Лентц голос. — Господин доктор посол, к его несчастью, посещал пару раз, кхм, «совет нечестивых» и имел там неосторожность сказать то, о чём думал с тринадцатого года. И о чём то и дело прорывались голоса — и господина доктора профессора Вебера, и наших социал-демократов. Об этом стало известно прессе. Люксембург в шестнадцатом за такие слова дали два года тюрьмы. — Я писала по этому поводу протест, — вздохнула София. — Она даже ответ прислала — «товарищу доктору от товарища доктора». Я его, правда, не получила — швырнули сюда, как щенка в ведро… — Вот, сами всё понимаете. А господина доктора сделали господином доктором послом. В вашей Ромейе. С виду — почёт, уважение, первый еврей на подобном посту. Почти что немецкий Дизраэли. Но, если копнуть чуть глубже… — Немцы разве не знают, что Ромейя — отравленная диктатурой и обречённая сеять зло тирании земля, которой можно принести свет свободы, только лишив её жителей возможности продолжать род? — Кто вам сказал подобное? — лицо Лентца в ужасе вытянулось. — Дорогие соотечественники, — сардонически ухмыльнулась София. — Те, кому удалось уехать и обосноваться за границей. Ромейя ведь умеет отравлять. — Я заметил, — покосился Лентц на дверь «мужской» спальни, за которой звенела тишина.
Вперед
Отзывы
Отзывы

Пока нет отзывов.

Оставить отзыв
Что еще можно почитать