А Прайс всё видит

Call of Duty
Слэш
Завершён
R
А Прайс всё видит
P.S_RenRen
автор
Описание
А Прайс видел всё с самого начала: первую встречу, первую ссору, первое спасение. Как два одиночества — пламенный Соуп и безмолвный Гоуст — нашли в войне не просто братство, а хрупкую и глубокую связь, тайную вселенную для двоих. Взгляд капитана на самую опасную и невероятную привязанность, рождённую в пламени. !Сборник драбблов! Статус всегда «завершён», но обновления будут.
Примечания
Добро пожаловать в этот сборник драбблов! Хочу сразу предупредить, что все зарисовки здесь связаны одной сюжетной линией, однако я выкладываю их не в хронологическом порядке. Пока я исследую персонажей и нащупываю общую историю. Когда накопится больше материала и сюжет обретет четкие очертания, я обязательно выстрою все части в правильной последовательности. А пока предлагаю просто наслаждаться этими сценками как отдельными моментами, которые объединяет одна простая, но важная мысль: «Прайс видит все!» Надеюсь, вам будет так же интересно читать, как мне — писать! На карте моего творчества появилась новая точка. Мы с Siti-ty обустроили укрытие — телеграм-канал «Лисья нора». Там можно передохнуть, поделиться мыслями у импровизированного костра и получить свежие новости. Для нас важно мнение каждого. Ждём вас в нашей Норе. Ссылка — https://t.me/+067xvflefsVjYTUy
Поделиться
Читать онлайн Отзывы
Содержание

Под знаком омелы

      Увольнительная в Лондоне выдалась снежной и морозной. Весь город, от мощёных улиц до островерхих крыш, заботливо укутан в толстый, свежевыпавший снег, который продолжает кружиться густой пеленой, смягчая звуки и очертания. Прайс, наслаждаясь редкими, драгоценными часами полного одиночества, сидит в углу своего любимого, тихого паба «У старого дока», наблюдая сквозь массивное витражное окно за предпраздничным водоворотом.       За стеклом кипит жизнь, столь отличная от привычного ему ритма. Толпы людей с пёстрыми сумками мечутся между витринами, сверкающими золотом, серебром и огнями гирлянд. Кто-то несёт домой ёлку, оставляя за собой дорожку из осыпавшейся хвои на белом снегу. Дети в ярких пуховиках пытаются лепить снеговика на тротуаре, а их смех, приглушённый стеклом, доносится как далёкий перезвон колокольчиков. Даже воздух в пабе, обычно пропахший только пивом, деревом и жареным пирогом, сегодня сладко-пряный — сюда залетели волны аромата глинтвейна, жареных каштанов и корицы от уличного лотка.       Прайс позволяет этому праздничному хаосу омывать себя, как сторонний наблюдатель. Он ценит эту передышку, эту возможность быть просто человеком, а не капитаном. В руке он с наслаждением ощущает тяжесть кружки с тёмным, почти чёрным элем, поднёс её ко рту, чувствуя, как пенка щекочет усы…       И вдруг замер в немом неверии. Рука с кружкой зависла в воздухе, он так и не сделал ни глотка.       В огромном витринном окне, за стёклами которого кружится, словно в стеклянном шаре-снежке, предновогодняя метель, он увидел их. И весь праздничный фон, вся эта мирная суета мгновенно отступили, сфокусировавшись на двух фигурах. Знакомую, всегда собранную, как тугая пружина, осанку он узнал бы из тысячи даже в этом размытом снежном калейдоскопе.       Гоуст.       Не в тактическом снаряжении, а в простой гражданской одежде — тёмные джинсы, чёрная кожаная куртка, воротник которой поднят против ледяного ветра, гнавшего по тротуару позёмку. На лице — не его знаменитая черепная балаклава, а обычная тёмная маска. Но это он. Его скользящая, почти бесшумная походка, его манера нести себя в пространстве, как хищник, даже среди этой беззаботной, яркой толпы, выдают его безошибочно.       И рядом с ним, прижимаясь к его плечу под падающим снегом, словно ища защиты от зимней круговерти, идет женщина. Невысокая, пухлая, кажущаяся до смешного круглой и мягкой рядом с массивным, высоким Райли, в длинном бежевом плаще с капюшоном. Её рука в кожаной перчатке лежит на его согнутой в локте руке с такой естественной, непринужденной уверенностью, что у капитана на мгновение перехватило дыхание. Это явно не просто жест спутников. Это обладание. Тихое, но безоговорочное.       Что-то резко и неприятно ёкнуло у Джона под ребром, грудь сдавило давно забытым, почти первобытным страхом, заставившим его с глухим стуком поставить нетронутую кружку на стол. Соуп… Мысль пронеслась обрывочно, уродливая, как осколок стекла. Шок? Нет, слишком горячо для шока. Это… тревога. Острая, холодная, как лезвие ножа, упавшее прямо в сердце. Тревога за парня, чьё хрупкое, только что зародившееся счастье, которое Прайс уже молчаливо для себя благословил, оказалось внезапно поставлено под сомнение этим простым кадром из окна. Неужели всё это — их близость, их тихий язык, их слияние — просто игра, а у Саймона там… своя, отдельная жизнь? Предательская, ядовитая догадка свела желудок, и во рту появился горький привкус.       Он оставил на столе недопитый эль и несколько смятых купюр, стремительно вытолкнул себя на улицу, прямо под колючие, хлёсткие объятия зимы. Воздух, ещё секунду назад пахнувший корицей и глинтвейном, теперь режет лёгкие ледяной остротой. Он следует за парой, автоматически используя все свои навыки слежки, сливаясь с пестрым, весёлым потоком прохожих, но всё его внимание сузилось до двух силуэтов впереди.       И этот мир вокруг, праздничный и сияющий, начал его предательски терзать. Каждая милая сценка вонзалась в его подозрения, как заноза. Вот смеются дети, запуская в небо снежки, и их беззаботный визг кажется ему насмешкой над возможным предательством. Вот целующаяся парочка под фонарём, облепленным снегом, и их объятия напоминают ему о Джонни, который, наверное, сейчас с теплотой думает о «своём» Саймоне. Вот семья, нагруженная пакетами с подарками, мать поправляет ребёнку шапку с помпоном — и этот простой жест материнской заботы отзывается в нём едкой болью, ведь он, Прайс, чувствует себя обязанным оберегать счастье Мактавиша как раз от таких… неожиданностей.       Праздничные огни, которые он минуту назад находил умиротворяющими, теперь преломляются в кружащихся снежинках и следах на запотевших витринах, создавая слепящие, размытые ореолы. Они режут глаза, мешая следить. Из распахнутых дверей магазинов льётся приторно-весёлая рождественская музыка, смешиваясь с гулом толпы, и навязчиво лезет в голову, не давая сосредоточиться. Сладковатый запах глинтвейна и жареных каштанов с уличных лотков, кажется, висит в воздухе плотной, удушающей дымкой, вызывая лёгкую тошноту.       Он идёт, держа дистанцию, его плащ, запорошенный снегом, стал идеальным камуфляжем. Холод пробирается за воротник, цепляется за кожу ледяными пальцами, но он не чувствует его — только лихорадочный жар подозрений, разгорающийся изнутри. Его пальцы в карманах плаща сжимаются в кулаки так, что ногти впиваются в ладони. Всё внутри него кипит — едкая смесь разочарования… в ком? в Райли? в себе? — животного страха за Мактавиша, и жгучего, почти болезненного желания докопаться до истины, какой бы горькой и разрушительной она ни оказалась.       Он видит, как несуразная парочка — угловатая тень и мягкое пятно плаща — сворачивает с оживлённой улицы в арку, ведущую в Гайд-парк. За аркой буйство огней и толпы сменяется тихим, заснеженным царством. Фонари здесь светят реже, отбрасывая на аллеи длинные, путанные тени, а снег падает уже не хлопьями, а мелкой, непрерывной пылью, застилая мир движущейся пеленой.       Джон, прижавшись к грубой кирпичной кладке арки, на мгновение теряет их из виду. Сердце ёкает, ударив в рёбра адреналиновым толчком. Он рванул вперёд, его ботинки бесшумно утопли в свежем снегу, и через несколько шагов снова поймал их силуэты. Они идут по центральной аллее неторопливо, как настоящие гуляющие. Но капитан не верит этому спокойствию. Каждая тень, каждый звук — хруст ветки под снегом, далёкий смех — заставляет его напрягаться, инстинктивно искать укрытие.       Женщина что-то оживлённо рассказывает, её дыхание вырывается в морозный воздух облачком пара. Она жестикулирует свободной рукой, рисуя в снежной дымке какие-то невидимые картины. И Гоуст… Гоуст слушает. Его голова слегка наклонена в её сторону, в той манере, которая у него означает предельную концентрацию. Не та напряжённая, острая внимательность, с которой он слушает доклад на брифинге, а другая — мягче, терпеливее. Его поза не привычно закрыта или отстранённая; напротив, он кажется расслабленным, его плечи опущены, а не напряжены в вечной готовности.       Раз — они останавливаются у старой бронзовой статуи, запорошенной снегом. Женщина указывает на неё, что-то сказав, и Прайс, прячась за массивным стволом дуба, видит, как Гоуст медленно, почти незаметно кивает. Два — она, смеясь, поскальзывается на припорошенной льдом брусчатке, и его рука — быстрая, точная, как выброс клинка — мгновенно реагирует, ухватив её за локоть, чтобы стабилизировать. Он не отдергивает руку сразу, а продолжает держать её ещё секунду, пока она не обретает равновесие. Этот простой, защитный жест обжигает капитана сильнее любой открытой угрозы.       Ничего криминального. Ничего явно подозрительного. Только двое людей, гуляющих в снежном парке. Но для Прайса каждый их жест, каждый поворот головы, каждая секунда, проведенная вместе, складываются в молчаливое, неоспоримое доказательство измены.       Внутри него закипает чёрная, вязкая смола. Разочарование — в себе? в своей слепоте? страх за Джонни — острый, как ледяной осколок в горле, и жгучее, всепоглощающее желание знать. Докопаться, сорвать маску, увидеть подлинную картину, даже если она разобьёт всё вдребезги. Его пальцы в карманах плаща сжимаются так, что суставы болезненно хрустят. Он двинулся за ними снова, используя каждую скамью, каждое дерево, каждую тень как укрытие, его движения привычно отточены и беззвучны, но внутри бушует буря. Каждый их шаг по заснеженной аллее, каждый тихий смех женщины, долетающий сквозь снежную пелену, кажется ему шагом к краху того хрупкого мира, который он, сам того не осознавая до конца, уже построил в своей голове для двух самых важных людей в его жизни.       Они завершили променад у входа в уютное уличное кафе, чья стеклянная веранда, украшенная гирляндами и ветвями омелы, светится в зимних сумерках тёплым янтарным светом. Под её крышей, укрываясь от снежной круговерти, сидят редкие посетители, их смех и разговоры сливаются в приглушённый праздничный гул. Джон, прижавшись к ледяной стене соседнего здания, наблюдает, как его цель поднимается по ступенькам, отряхивая снег с плеч.       Он выбрал позицию в промерзшей, продуваемой насквозь нише за углом, где стоит прилавок торговца рождественскими венками и пуансеттиями. Запах хвои, обычно умиротворяющий, сейчас бьёт в нос резко и навязчиво. Он чувствует себя полнейшим идиотом: капитан, ветеран теневых войн, шпионит за своим лучшим оперативником, пригнувшись за ведром с ёлочными ветками. Горечь от этого осознания острее зимнего ветра.       Через запотевшее, расписанное морозными узорами стекло он видит, как они выбирают столик у окна. Женщина снимает капюшон, встряхивая светлыми волосами, улыбаясь чему-то. Райли помогает ей снять плащ с привычной, автоматической вежливостью солдата, и этот жест снова колет под ребро. Затем Саймон что-то коротко говорит, она кивает в ответ, и Джон видит, как его рука плавным, до боли знакомым движением — тем самым, каким тот достаёт клипсу или отщёлкивает предохранитель — скользнула во внутренний карман куртки и извлекла телефон.       Время для Прайса сплющилось в тонкую, звенящую струну. Инстинкт кричит ему прижаться к стене, стать невидимым, раствориться. Но через долю секунды в кармане его промокших на коленях штанов прямо у бедра грубо и настойчиво завибрировал его собственный аппарат. Звонок прозвучал настолько громким в этой ледяной тишине его укрытия, что ему показалось, его слышно на весь квартал.       Сердце не заколотилось — оно просто провалилось в ледяную бездну где-то в районе пяток, оставив в груди тошнотворную, пугающую пустоту. Механически, пальцами, почти не чувствуя холода пластика, он вытащил телефон. Экран ярко светится в зимнем полумраке, как прожектор, высвечивающий его позор.       «Райли».       Он поднёс трубку к уху. Его собственная ладонь, влажная от растаявшего снега, прилипает к корпусу.       — Слушаю, — его голос показался чужим, хриплым и неестественно громким, будто он кричит в рупор.       Голос в трубке, наоборот, спокоен, ровен и абсолютно лишён интонаций. Он мог бы докладывать о чистоте сектора.       — Иди уже сюда, капитан. Я заказал тебе кофе. Не остывать же ему.       Джог остолбенел. Он стоит в паре метров, сквозь запотевшее стекло прекрасно видит профиль лейтенанта, его руку у уха, видит, как его губы шевелятся за маской в такт этим словам. И он так же прекрасно понимает, что тот видит его. Видит его, прижавшегося к стене за рождественской зеленью, в его жалкой, детской попытке скрыться.       Всё его «мастерское» преследование, все эти увертки за деревьями и скамейками, весь этот внутренний детективный пафос — всё это рухнуло с оглушительным, унизительным треском в один миг. Было не просто глупо — было смехотворно, детски наивно полагать, что Призрак, чьи органы чувств отточены годами в засадах и контрслежке, человек, буквально ощущающий взгляд между лопаток, не раскусит эту топорную игру с самого начала. А он, Прайс, уже начал ловить себя на странной гордости, на почти поверившейся иллюзии собственной скрытности. Горечь от этого прозрения густая и чёрная, как деготь, и смешалась со жгучим, всепоглощающим стыдом.       Он медленно опустил руку с телефоном. Его пальцы, сжимающие аппарат, побелели от напряжения. Он стоит под бесшумно падающим снегом, и холодные капли, стекающие с волос по щекам, кажутся ему слезами унижения и полного поражения. Его не просто выследили. Его вычислили, позволили бежать по кругу, как мышонку в лабиринте, и теперь спокойно вызывали на ковёр. Ему предстояло выйти из тени и сесть за столик к самому неловкому в его жизни чаепитию.       Капитан делает первый шаг из-за укрытия, и ноги внезапно предательски слабеют, будто ватные. Каждый сантиметр открытого пространства между ним и верандой кажется минным полем. Ему мерещится, что каждый прохожий — женщины с пакетами, влюбленные под одним зонтом, даже ребёнок, указывающий пальцем на гирлянды — смотрит на него с немым осуждением: «Вот он, шпион. Вот он, недоверчивый дурак». Но заставляет себя двигаться, пересекая припорошенную снегом мостовую; его промокшие ботинки отчаянно шлёпают по асфальту, нарушая зимнюю тишину, и каждый звук подобен выстрелу, разоблачающему его позор.       Он поднялся по ступенькам под навес кафе, и внезапно снежная круговерть осталась снаружи, превратившись в глухой, убаюкивающий шум по крыше и стеклянным панелям. Внутри тепло, пахнет кофе и корицей, играет тихая рождественская мелодия — уютный мир, в который он врывался со своим холодом, подозрениями и промокшим плащом.       Гоуст наблюдает за его приближением. Его взгляд — острый, аналитический скальпель — медленно скользит по фигуре Прайса: от растрёпанных, запорошенных сединой волос до тяжёлых, оставляющих лужицы ботинок. Но в его глазах нет ни торжества победителя, ни даже тени насмешки. Лишь та же плоская, зеркальная внимательность, с которой он изучает карту перед штурмом или лицо нового информатора. Женщина же смотрит на новоприбывшего с лёгким, неподдельным любопытством, но без малейшего удивления, будто его появление здесь было запланированной частью программы.       Наступила пауза, густая и звенящая. Джон, пока шёл, готовился ко всему: к холодному выговору, к язвительному замечанию, к немому вопросу в глазах Райли. Но не к этому.       — Мама, познакомься, — произнёс лейтенант своим ровным, лишённым всяких эмоций голосом, каким отдавал приказы в эфир.       Слово «мама» повисло в воздухе абсурдной, непостижимой галлюцинацией. Каптан непонимающе уставился на своего подчинённого, ощущая, как почва под ногами не просто уходит, а обрушивается в какую-то чёрную, немыслимую бездну. Его мозг отчаянно буксует. Он знает. Он знает, как никто другой, что мать Саймона мертва. Эта история была частью тех немногих скупых, страшных фактов, что составляли бездонное молчание Гоуста. Это была его незаживающая рана, призрак, который он несёт в себе всегда.       — Это наш капитан. Джон Прайс, — закончил Райли, как будто представлял коллегу на светском рауте.       И тогда женщина одарила всех такой широкой, такой невероятно лучезарной и доброй улыбкой, что от неё стало теплее под самой верандой. Всё её круглое, мягкое лицо мгновенно покрылось лучистыми морщинками у глаз и губ.       — Ох, так это вы и есть тот самый капитан! — воскликнула она, и её голос, окрашенный густым, сладким шотландским акцентом, разлился по воздуху, как тёплый вересковый мёд, начав растапливать ледяной ком недоумения в груди Прайса. Она протянула к нему руку в тонкой кожаной перчатке. — Наконец-то лицом к лицу! Джонни так много о вас рассказывает. Я — Мойра. Мойра Мактавиш.       В голове у Джона что-то громко, с оглушительным треском, оборвалось. Будто ему выстрелили в упор холостым зарядом — временно оглушив и лишив всех чувств. Всё напряжение, вся та чёрная, едкая паутина подозрений, что опутывала его последний час, мгновенно испарилась. Остался лишь оглушительный вакуум, звон в ушах и полная, абсолютная, парализующая растерянность. Его губы беспомошно дрогнули, пытаясь сложиться в какую-то социально приемлемую улыбку, но получилась лишь жалкая гримаса.       Мактавиш.       Мама Джонни.       Та самая Мойра, чьи пироги он ел, чьи письма с запахом домашнего печенья Соуп зачитывал в казарме, чьё имя было для его сержанта синонимом всего самого святого — дома, тепла, безусловной любви. И он… он, капитан Джон Прайс, только что целый час преследовал эту женщину по снежному Лондону, строя в голове гнуснейшие конспирологические теории.       Идиот.       Полнейший, беспросветный, жалкий идиот.       — Миссис Мактавиш, — наконец выдавил он хрипло и неестественно громко. Холодная, мокрая ткань его плаща противно прилипла к спинке стула, на который он почти рухнул. — Приятно познакомиться. Я не… я не знал, что вы в Лондоне.       — Ах, нагрянула нежданно-негаданно, прямо перед Рождеством! — Она рассмеялась, и её смех, звонкий и искренний, наполняет пространство под навесом таким теплом, перед которым отступает вся зимняя стужа. — А мой милый мальчик, — она ласково, совершенно естественно хлопает Гоуста по рукаву, и Прайс, загипнотизированный, замечает, как плечо лейтенанта под этим прикосновением не каменеет, как обычно, а наоборот, мягко расслабляется, — просто ангел во плоти. Мой сынок и муж остались дома пересматривать какой-то дурацкий футбольный матч, а Саймон, узнав, что я соскучилась, сразу вызвался сводить меня на прогулку. Боюсь, я его совсем замучила своими воспоминаниями о том, каким сорванцом был Джонни в детстве.       Его взгляд, бесцельно блуждающий, наконец падает на стол перед ним. Там, на аккуратной керамической подставке, стоит идеальный флэт уайт — его любимый кофе, с бархатистой, глянцевой пенкой, на которой кто-то старательной рукой вывел даже не сердечко, а маленькую ёлочку. От чашки поднимается лёгкий, соблазнительный пар, несущий с собой аромат свежеобжаренных зёрен и молока. А рядом, на отдельной тарелке, лежит щедрый, аппетитный кусок медовика, густо посыпанный белой сахарной пудрой, как снегом. Сладость и кофеин — два его главных греха в короткие минуты передышки.       Этот простой, внимательный жест добил его окончательнее любой критики или упрёка. Райли не просто заказал ему кофе. Он заказал именно тот кофе. Он помнит. Он, человек, чей мозг был забит тактическими картами, частотами, баллистикой и лицами целей, сохранил в нём уголок для такой ерунды, как предпочтения капитана в кофейне. Джон сидит, мокрый, растрёпанный, с ледяной каплей, тающей у ворота, и чувствует, как стыд накрывает его с головой, новой, густой и тяжёлой волной. Он избегает смотреть в глаза ни Мойре, ни Саймону. Вся его подозрительность, вся эта ревностная, почти отцовская опека над Соупом теперь кажется ему нелепым, жалким фарсом, спектаклем для самого себя.       — Мне только в радость послушать про это, мама, — раздается рядом тихий, почти нежный голос. Капитан вздрогнул. Это голос Гоуста, но не его голос. В нём нет стальной струны, привычной для докладов. Он звучит мягко, с лёгкой, снисходительной теплотой. — Приятно знать, что Джонни, даже повзрослев, не изменяет своей шебутной натуре.       Прайс поднял глаза. Он смотрит на Саймона Райли, на этого «милого мальчика» и «ангела во плоти», как только что назвала его Мойра. На человека, способного голыми руками за минуты обездвижить эскадрон боевиков, чьё имя в тёмных уголках мира произносят шёпотом, как имя призрака, духа возмездия, не-человека. И этот самый человек сейчас с обыденным, домашним спокойствием отпивает свой чёрный кофе, всего лишь слегка приспустив маску на подбородок. Его взгляд, всегда сканирующий пространство на угрозы, сейчас мягко сфокусирован на женщине, и в нём читается не терпение, а искренняя, непритворная заинтересованность.       В этом контрасте заключается целая вселенная. Джон видит, как пальцы лейтенанта — те самые пальцы, что с нечеловеческой силой и хладнокровной точностью могли переломить шею или вскрыть замок, — сейчас бережно, почти изящно держат тонкую фарфоровую ручку чашки. Видит, как его осанка, всегда готовая к взрыву движения, сейчас расслаблена, слегка развёрнута к женщине, слушая её. Это не маска. Это не роль. Это другая грань Райли, настоящая и хрупкая, как тот фарфор, которую он доверял немногим. И Прайс с глубочайшим потрясением осознаёт, что семья Джонни, его мать, его дом — стали для Саймона таким же убежищем, таким же якорем, каким был для него сам Прайс. Или, быть может, даже большим.       И в этот миг, под мягкий перезвон рождественской мелодии и в тепле кофе, капитан наконец видит. Окончательно и бесповоротно, с той кристальной ясностью, которая приходит после долгой метели. Это всё-таки не просто связь между двумя солдатами, не просто боевое братство, скреплённое кровью, и даже не та глубокая, страстная привязанность, о которой он догадывался. Гоуст для Джонни не просто его «мой Саймон». Он стал часть семьи. Полноценной, безоговорочно принятой, признанной. Он вписан в её историю, в её повседневный круговорот пирогов, писем и воспоминаний, в её простое, безусловное тепло. Мойра Мактавиш смотрит на него не как на легендарного Призрака, а как на второго сына — того, кого можно покормить, о ком можно побеспокоиться и которого можно похлопать по рукаву, рассказывая смешные истории из детства первого. И в этой простой, человеческой реальности больше силы и истины, чем во всех его, Прайса, мрачных подозрениях, вместе взятых.       Капитан делает медленный, осознанный глоток горячего, идеального кофе, чувствуя, как тепло разливается по всему телу, оттаивая даже промёрзшие кости и согревая кончики онемевших пальцев. Он отламывает кусок влажного, ароматного медовика, и сладость, тающая на языке, кажется ему наградой за всё это пережитое нелепое недоразумение, очистительным вкусом наступающего праздника. Стыд, как последний ледок на весенней реке, отступает, смытый этой волной тепла, и на его место приходит знакомое, почти уютное чувство солдата после проваленной, но благополучно закрытой миссии. Ущерб нанесён только его самолюбию, и это — приемлемые потери.       Он смотрит на Гоуста, который невозмутимо допивает свой чёрный кофе, и невольная, широкая ухмылка расползается по его лицу под усами, уже не скрывая ни смущения, ни облегчения.       — И давно ты меня раскусил? — спрашивает Прайс. Голос его теперь звучит нормально, грубовато и ясно, в нём снова слышны отголоски той старой, привычной иронии, с которой он вёл допросы.       Райли, не отрываясь от чашки, просто поднимает на капитана свой прищуренный, бледный взгляд из-под чёлки и отвечает ровным, бесстрастным тоном, будто констатирует погоду:       — С того момента, как ты встал из-за стола в пабе, капитан. У тебя специфический звук шага. Тяжеловат на правую ногупосле того дела в Кабуле.       Джон фыркает — короткий, хриплый звук, в котором слышится и признание, и странная гордость. Признание перед очевидным: Призрак всегда был, есть и будет на шаг впереди. Но в этом нет горечи поражения, есть лишь возвращение к естественному, незыблемому порядку вещей. Остаточное напряжение окончательно растворяется, как последняя снежинка на тёплой ладони, возвращая их в привычную колею их отношений командира и оперативника, но уже на каком-то новом, более глубоком и спокойном уровне, где место подозрений заняло простое знание.       Мойра, наблюдающая за этим молчаливым диалогом взглядов и полуфраз, сияет ещё ярче. Она видит, как капитан оттаял, как тяжёлые плечи его наконец расслабились, утратив ту боевую скованность, и её доброе, круглое лицо озаряется новой, торжествующей мыслью.       — Ну вот и славно, — подытоживает она, и в её густом, певучем голосе звучат нотки безоговорочного, материнского решения, против которого не попрёшь. — Теперь вы оба будете у меня на рождественском ужине. В сочельник. Джонни будет вне себя от счастья. Уж я прослежу, чтобы стол так и ломился — индейка, пудинг, все пироги, какие только вспомню. — Она делает театральную паузу, приподнимая бровь, и её взгляд становится задумчивым, будто она мысленно перебирает список гостей и содержимое своих кладовок. Затем лицо её снова озаряется улыбкой, ещё более широкой и хитроватой, от которой глазки совсем превращаются в щёлочки. — А! И раз уж на то пошло… У вас же в отряде еще один мальчик есть, который тут, в Лондоне! Гэррик, кажется? Так пусть и он зайдёт, раз уж вы все тут собрались. Всей командой и придете. Вот тогда будет по-настоящему, по-семейному шумно и весело!       Прайс переводит взгляд с её сияющего, решительного лица на лейтенанта. Он внутренне готовится увидеть в его глазах хоть тень протеста, мгновенное возведение привычной, несокрушимой стены против такого тотального вторжения в личное пространство. Но вместо этого он видит нечто иное. В прищуренных, обычно нечитаемых глазах Саймона нет ни сопротивления, ни досады. Там — молчаливое, полное согласие. Глубокое, почти обретенное смирение перед этим тёплым, непререкаемым «приговором». И что-то ещё, что заставляет сердце капитана сжаться тихим, тёплым спазмом, — намёк на тот самый покой, который он сам почувствовал минуту назад. Гоуст лишь слегка, почти незаметно, качает головой, но это не отказ. Это скорее тихое, почти благодарное признание неизбежности — и той странной, уютной правильности происходящего.       И Джон понимает. Это не вопрос. Это не приглашение. Это факт, изданный высшей инстанцией — матерью семейства. Самый неоспоримый и самый лучший из всех возможных приказов. Он откидывается на спинку стула, чувствуя, как последние остатки холода покидают его тело, и его собственная улыбка становится мягче, без тени былой тревоги. Он уже предвкушает потрясённое, а потом обрадованное выражение лица Газа, когда тот получит это неожиданное «боевое задание».       — Что ж, миссис Мактавиш, — говорит он, и его голос звучит по-домашнему, глубоко и спокойно. — В таком случае, будем считать, мы уже в пути. Всем отрядом.       И под сводом стеклянной веранды, где гирлянды мерцают, словно пойманные в ловушку звёзды, воцарилась тишина. Но это была не та напряжённая тишина слежки, а мирная, насыщенная теплом и запахами — кофе, медового пряника, мокрой шерсти и далёкого, едва уловимого аромата хвои и мандаринов, занесённого кем-то с улицы. Снег за стеклом снова кажется не враждебной пеленой, а мягким, уютным одеялом, укутывающим город, готовящим его к празднику.       Капитан отпивает последние глотки кофе, и каждый из них был глотком возвращающегося душевного равновесия. Он наблюдает, как Мойра что-то оживлённо рассказывает Гоусту, а тот слушает, изредка кивая. Здесь, в сиянии этой тёплой лампы и материнской заботы, Райли был просто человеком. И в этом нет слабости. В этом та самая сила, которую Прайс всегда интуитивно искал для него — якорь в бушующем море.       Мысли о Джонни теперь не вызывают тревоги, а наполняются тихой радостью. Его шумный, преданный сержант обрёл не просто любовь. Он обрёл целый мир, который принял и его самого, и его молчаливую, израненную половинку. И этот мир теперь безоговорочно распахивал двери и для него, капитана, и даже для Газа. Мысль о том, чтобы провести сочельник не в пустой казарме или шумном пабе, а за перегруженным яствами столом в компании этой странной, новой семьи, казалась не просто приятной, а невероятно, глубоко правильной.       Саймон встретил его взгляд. Никаких слов не последовало. Просто короткий, едва уловимый кивок — не подчинённого командиру, а человека, разделяющего одно пространство, одну реальность. В этом кивке всё: «Всё в порядке. Я здесь. Они здесь. И ты здесь».       И этого достаточно.       Прайс выдыхает, и с этим уходит последнее напряжение долгого, странного дня. Снаружи продолжает падать снег, зажигаются фонари, и город погружается в предпраздничное волшебство. А здесь, под стеклянным колпаком веранды, уже царит своё, маленькое, но прочное чудо. Чудо понимания. Чудо дома, найденного там, где его меньше всего ожидаешь.       — Ну что, Саймон, — говорит капитан, низко и с лёгкой хрипотцой, но абсолютно мирно. — Проводишь миссис Мактавиш? А мне, пожалуй, пора. Надо кое-кого предупредить насчёт планов на сочельник.       Мойра засмеялась, её смех снова наполнил пространство теплом.       — Непременно, капитан! И передай тому мальчику, Гэррику, что пирог с фаршем будет специально для него. Я слышала, он его любит.       Джон поднялся, ощущая приятную тяжесть в конечностях после тепла и еды. Он кивнул им обоим, ещё раз встретился взглядом с Гоустом — и в этот раз улыбка под его усами была уже не ухмылкой, а чем-то мягким, почти отеческим. Затем он натянул плащ и шагнул обратно в зимний вечер.       Холодный воздух уже не режет лёгкие, а бодрит. Снег хрустит под ботинками весёлым, праздничным звуком. Огни гирлянд, развешанные повсюду, не слепят, а манят, указывая путь не к цели слежки, а просто домой. У него в кармане лежит телефон, и ему не терпится сделать тот единственный звонок, который известит Газа о самом необычном и тёплом задании в их жизни.       А где-то там, в уютном свете кафе, оставалась его странная, обретённая семья — молчаливый ангел и шумная, любящая душа, которые ждали его, Джонни и всех их на рождественский ужин. И впервые за долгое-долгое время капитан Джон Прайс шёл по заснеженному Лондону с ощущением абсолютного, бесспорного мира. С чувством, что всё — именно так, как и должно быть.       Все правильно.
Отзывы
Отзывы

Пока нет отзывов.

Оставить отзыв
Что еще можно почитать