Уроки французского переезжают в Петербург

Oxxxymiron Pyrokinesis МУККА Три дня дождя playingtheangel Алена Швец Sted.d
Слэш
В процессе
NC-17
Уроки французского переезжают в Петербург
_dead_clown
автор
Описание
Продолжения исторического фанфика "Уроки французского" про непростую любовь двух непростых людей: крепостного Андрэ, что в прошлом спасал людей на поле битвы Франции с Российской империей и его молодого барина Серафима Сидорина. Герои переезжают в Петербург и на каждом углу их поджидают новые знакомства и трудности...
Примечания
- Французский с русским всё ещё вместе. - Исторические данные - штука спорная. Тем более в подобных фанфиках, но я старалась не сильно рвать-метать атмосферу эпохи и основые её события. - Если вы не любите впроцессники, которые пишутся долго, то лучше подождите законченную работу. Обещаю, она будет, но из-за ебучей войны возможно не так скоро, как хотелось бы. - Большинство стихов будут написаны(и все эпиграфы) мною, а часть слов взяты у наших реальных музыкантов. Тут уж вкусовщина и этот пунктик стоит учесть. https://ficbook.net/readfic/11180669 - первая часть https://ibb.co/bgpRZc0 - отсебятина-коллажик💮 https://ibb.co/zVvhJDQY - картинка-вдохновение от ИИ https://ibb.co/RGyYnWm5 - картинка-вдохновение от ИИ(2)
Поделиться
Читать онлайн Отзывы
Содержание

Глава 14

Застыли стрелки в золотом футляре,

Имя отца стирается во мгле.

В холодном Петербурге, как в угаре,

Я самый грешный грешник на земле.

            

В бумаге — имя, вырванное с боем,

Печать сырая — твой свободный путь.

Теперь ты можешь быть самим собою,

А я… я как-нибудь. Я как-нибудь.

Он очнулся от холода, который казался живым существом, вгрызающимся в кости. В этой комнате больше не было ни мягкого утреннего света, ни запаха свежего кофе, ни того едва слышного стука серебряной ложечки о фарфор, который был единственным якорем его утра. Был только ледяной паркет, впивающийся в ребра, и застывшая, стягивающая кожу корка крови на ладони. Серафим открыл глаза. Потолок плыл, как мутное петербургское небо. Первой мыслью, ленивой и тягучей, было позвать Андрэ. Приказать, капризно и властно, зашторить окна. Вспомнил. Хлопок двери. Стеклянный звон. Оглушительная, мертвая тишина. Андрэ, конечно же, не было. Серафим попытался сесть, и тело отозвалось таким протестующим скрипом, словно его всю ночь ломали на дыбе. Колени, на которые он вчера рухнул в кучу битого хрусталя, пекло огнем. Правая рука, которой он опирался о пол, пульсировала тупой, изматывающей болью. Он посмотрел на ладонь: в бурой корке засохшей крови торчал острый, прозрачный зуб осколка графина. — Доигрался, сукин сын, — прохрипел он в пустоту. Голос был чужим, треснувшим, как старая пластинка. Кое-как он поднялся, шатаясь, словно вместо паркета была палуба корабля под ногами была под углом в сорок градусов. Ему нужно было смыть вчерашний бред, липкий стыд и ощущение полного краха. В ванной зеркало встретило его безжалостным ударом под дых. Оттуда на него смотрел не будущий помещик Сидорин, а призрак с лицом мученика после недели в тюремной яме: лихорадочная бледность, острые черты и безумные, серые глаза, в которых не осталось ничего, кроме отчаяния. "Ты жалок, — подумал он. — Ты выгнал единственного человека, который видел в тебе живую душу". Он выдернул осколок из ладони пинцетом. Кровь брызнула мгновенно — яркая, пугающе живая. Резкая боль до плеча отрезвила лучше любого нашатыря. Он сунул руку под холодную струю, глядя, как розовая вода уходит в слив. Вместе с ней уходила вчерашняя истерика. Оставалась только кристальная, ледяная ясность. Андрэ ушел. Без документов, без денег. Его отправят по этапу в имение, где отец выпорет его на конюшне и сгноит в поле. Он пропадет там за год, если не меньше. — Я не дам этому случиться, — сказал он отражению, и его варварские — как когда-то назвал их Андрэ — глаза на миг вспыхнули опасным огнем. Серафим бросился в спальню, к секретеру. Деньги? Где деньги? Он рванул ящик. Пусто. Ни одной купюры — всё ушло аптекарю. Только стопка исписанных листов. Вместо величавых ямбов, обещанных Глебу ещё тогда, в кабаке перед дракой с Липатовым, там красовался чудовищный, грязный бред опиумного наркомана. "…Золотой орел летит в говно… mon cher, ты просто тварь… сияние престола в опиумном дыму… ебитесь все провалитесь…", "Ваш орел — это ебаная птица-падальщик, курица-мутант с двумя головами. Одна жрет гнилой овес из корыта, другая — срет на головы дворянству, а крылья общипаны так, что она даже до ближайшего кабака не долетит. Виват, империя! Лети, пташка, неси мои долговые расписки в самое пекло — там хотя бы черти честнее твоих министров" Дальше было еще хуже. Его взгляд впился во фразу: "зашью тебя в свою кожу" и имя Андрэ среди этого бреда. Не прочитать это было невозможно. «Три сотни душ… три сотни мух… И ты один из них, mon cher… Андрэ, не уходи, я зашью тебя в свою кожу. Мы будем один человек с двумя головами, как тот уродливый орел. Я подарю тебе Петербург, если ты разрешишь мне поспать в твоем кармане. Бог — это аптекарь. Он выдает рай по рецепту. Рецепт просрочен. Я — просрочен. Прости, папенька, я теперь просто дырка от бублика в истории рода» Серафима затрясло, но теперь это был не страх. Это было горькое осознание собственной беспомощности. Под кайфом его мозг, измученный ролью "барчонка", выдал самую честную метафору: в мире, где Андрэ бесправен, Серафим мечтал буквально стать его броней. Срастись с ним, чтобы любая плеть и любая пуля впивались сначала в его дворянскую кожу, а не в худое тело француза. Это не была жажда власти — это была животная готовность стать живым щитом. А фраза про «посплю в твоем кармане»? Он зажмурился. Ему, привыкшему строить из себя циника, было почти физически больно признавать эту слабость. Глубоко внутри он мечтал стать настолько маленьким, чтобы старший, мудрый, непокорный Андрэ мог просто забрать его из этого гнилого города, спрятав в кармане. Это было признание в тотальном доверии, на которое он никогда бы не решился в трезвом уме. Эти листы были единственным доказательством его любви. Самым честным. Самым грязным. И именно поэтому он не мог позволить им существовать. Его охватило бешенство — на самого себя, на свою обнаженную уязвимость. Он ненавидел то, что его нежность выглядит как марево наркомана рядом с матерными проклятиями в адрес царя. Всё это должно быть не так… Серафим рвано сгреб все листы со стола и бросил их в холодный камин. Он чиркнул спичкой. Бумага занялась мгновенно. — Гори… всё гори… — шептал он, глядя, как корчатся строчки про «три сотни мух» и "дырку от бублика в истории рода". Он уничтожал улики против своей души. Сейчас ему нужно было быть не поэтом с разбитым сердцем, а тем самым жестким варваром, который вырвет свободу свободное имя для своего любовника зубами. Но тут память вернула новый осколок — самый острый. Мутное марево лампы. Сладковатый дым. Его собственный дикий, захлебывающийся смех. Вера в «гениальность «Олександр — плешивая гнида…» — пронеслось в голове. Серафим похолодел. Он вспомнил Глеба в дверях. Своего некогда друга, который пришел за обещанными одами, чтобы спасти Серафима от долговой ямы. Глеб вручил ему обещанные векселя Кособуцкого и добавил своих. Серафим вспомнил, как совал что-то Глебу в руки, выкрикивая: «Читай, иуда блять! Нахуй ваши стишки! Читай истину!». Листы в камине догорели, превратившись в черный пепел, но Серафим этого уже не видел. Он медленно повалился в кресло, чувствуя, как внутри всё каменеет. — Нет, нет, нет… — зашептал он, обхватывая голову руками. — Пожалуйста, только бы я не отдал ему это. Если Глеб унес эти и другие политические и интимные манифесты безумия, то у Серафима больше не было времени. Донос в Третье отделение уже мог быть в пути. Паника холодными склизкими пальцами сжала горло, но Серафим заставил себя дышать. Времени на то, чтобы дрожать в кресле, не было. Если Глеб действительно держит в руках те листы — значит, обратный отсчет уже пошел. С каждой минутой жандармы становились ближе к его двери, а Андрэ — к арестантской роте. Он вскочил. В голове всё ещё гудело, но страх выжег остатки дурмана. Деньги. Ему нужны были деньги, и не те жалкие гроши, что он привык тратить на порошок в мешочках. Ему нужна была цена жизни. Серафим подошел к секретеру, схватил тяжелую красную бархатную коробочку, спрятанную в самом дальнем углу. Рука на миг замерла. Он открыл крышку. Золотой «Брегет» тускло блеснул в сером свете петербургского дня. Часы были тяжелыми, внушительными — настоящий символ того, кем он должен был стать. Его отец, старый помещик Владимир Иванович, копил на них полгода, экономя на всем, чтобы подарить сыну "честь рода". — Носи, сын, — вспомнился глухой голос отца. — Пока они идут — наш род жив. Это не просто золото, это твоя опора. Серафим провел пальцем по гравировке на крышке: «Tempus non exspectat». Время не ждет… Сейчас эти слова звучали как злая насмешка. Его время не просто не ждало — оно летело в пропасть, увлекая за собой всё. Он посмотрел на свой портрет, что висел в золтом багете над камином. Портрет во всех его густых, темных красках висел, как Дамоклов меч над ним. Тяжелая рама словно покачивалась на невидимой нити, готовая сорваться и размозжить ему череп за каждое совершенное святотатство. Серафим Сидорин… Портрет, написанный Дарьей не так давно в этих густых, темных, маслянистых красках, теперь казался чем-то инородным. С холста на него смотрел другой человек. Тот, прежний Серафим Сидорин. У него был чистый воротничок, надменный разворот плеч и взгляд, в котором читалась уверенность хозяина жизни. Там, под слоями лака, он был надеждой рода, безупречным сыном, чье будущее было расписано на десятилетия вперед: учёба, служба, женитьба, управление имением, тихая старость. Если он продаст эти часы, он официально перестанет быть частью этого рода. Он станет той самой "дыркой от бублика", о которой писал в бреду. Он предаст отца, предаст память предков, предаст единственную вещь, которая еще делала его дворянином Сидориным в глазах общества. Но перед глазами встал Андрэ. Его тонкие пальцы, его вечно холодные руки, взгляд человека, который вынужден подчиняться барчонку с гордыней вместо серца. "Il n'y a pas d'amour, Séraphin. Il n'y a que des preuves d'amour", — сказал когда-то почти в губы Серафиму Андрэ, будто невзначай. Теперь это был не просто красивый афоризм, сказаный в час страсти. — Вот тебе, блять, и доказательство, — прошипел Серафим. — К черту род. К черту честь. В полумраке казалось, что нарисованный двойник следит за каждым его движением. Эти густые краски вдруг ожили, стали жирными, как запекшаяся кровь. Имя — Серафим Сидорин — зазвучало в его голове чужим, судейским приговором. Это имя больше не принадлежало ему. Оно принадлежало этому безупречному барину в раме. Он захлопнул крышку с сухим, окончательным щелчком. Звук означал конец его прошлой жизни. Барин не просто собирался продать часы — он собирался продать свое право на фамилию, на поместье, на будущее, которое ему заботливо уготовил отец и матушка, экономя в Рождественно на свечах и харчах для прислуги. Он сунул «Брегет» в карман жилета, даже не потрудившись пристегнуть цепочку. Цепочка больше не была нужна. В этом городе он остался один против всех, и единственное, что имело значение — это вольная, которую ему надо выкупить любой ценой для Андрэ. Серафим накинул сюртук, не глядя на пуговицы, которые застегивал через одну. Его движения стали резкими, лишенными дворянской лени. — Если я сдохну сегодня, — прошептал он, хватая шляпу, — то я хотя бы сдохну свободным человеком, который спас тебя… Он вышел из квартиры, громко хлопнув дверью. Петербург встретил его ледяным туманом и грязным снегом, но Серафим этого не замечал. Он почти бежал в сторону Сенной, к лавке ростовщика, чувствуя, как в кармане ритмично бьется тяжелое золотое сердце его рода, которое он собирался обменять на свободу для Андрэ. Время действительно не ждало. И Серафим Сидорин, кажется, впервые в жизни начал за ним успевать.

***

Лавка ростовщика пряталась в вонючем полуподвале у Сенной. Здесь пахло плесенью и чужим горем. Серафим стоял перед дверью, сжимая в кармане «Брегет». Его сердце колотилось так, что казалось — оно сейчас проломит ребра. Он, потомственный помещик, стоял здесь, как последний пропойца, условно готовясь заложить обручальное кольцо жены. — Одумайся! — кричал в голове голос отца. — Это честь рода! Пока они идут — мы живы! — К черту род! — повторил ещё раз про себя Серафим и толкнул дверь. Колокольчик звякнул мерзко. Внутри было темно. За конторкой сидел старик с лицом, похожим на сморщенный гриб. Он сразу считал всё: и дорогой сюртук, и лихорадочный блеск глаз, и ту самую дрожь в руках. — Что принесли, Ваше Благородие? — в голосе старика была неприкрытая издевка. Серафим положил часы на сукно. Золото сияло в этой дыре оскорбительно ярко. Старик вставил в глаз лупу. — О-о… Штучная работа. «Брегет». Репетир… — Он поднял глаза на Серафима. — Вы ведь Сидорин? Тот самый, что задолжал Кособуцкому и Викторову? Серафим вздрогнул. — Откуда… — Ваши долги — это притча во языцех, — буднично отозвался ростовщик. — Утром ко мне заходили люди Кособуцкого. Спрашивали о вас. Ордер на арест за долги будет к вечеру. Опись имущества уже готовят. Мир пошатнулся. Если его арестуют — опишут всё. Включая "имущество" по имени Андрэ. — Сто пятьдесят рублей, — вынес приговор старик. — Вы с ума сошли?! — Серафим сорвался на крик, вырываясь из мыслей о долгах. — Тысяча! Отец отдал тысячу! Тысяча. Та самая сумма, которую он когда-то отдал за Андрэ. Круг замкнулся. Золото за человека. — Сто шестьдесят. Больше не дам. Я беру риск — завтра эти часы могут стать собственностью ваших кредиторов. — Мне нужно триста! — Серафим вцепился в прилавок. Примерно двести на взятку писарю, чтобы вольную сделали мгновенно, без запроса к отцу. И сто — Андрэ на побег во Францию. — Триста! Или я ухожу! Ростовщик лающе рассмеялся. — Куда? В яму? Серафим смотрел на часы. Тик-так. Тик-так. Каждая секунда — гвоздь в гроб Андрэ. — Двести пятьдесят, — прошептал он, глядя на старика взглядом сумасшедшего. — Без права выкупа. Совсем. Полная продажа. У меня… мне нужно уехать. Сейчас. Старик прищурился. Он видел, что парень готов на всё. — Двести сорок. И это только потому, что я люблю смотреть, как рушится жизнь таких, как вы. Серафим почувствовал, как слабеют ноги. Двести сорок. Двести — взятка. Сорок — Андрэ в дорогу. До последней копейки. Себе — ничего. Пусть так. — Согласен. Деньги. Быстро! Старик начал отсчитывать грязные бумажки. Серафим сгреб их, не глядя. Часы швырнули в ящик стола к медному хламу. "Брегет" жалобно звякнул, прощаясь с хозяином. — Квитанцию выписывать? — Нет, — бросил Серафим, вылетая в туман. — У меня больше нет имени. Он бежал в сторону канцелярии, не чувствуя боли в ноге, петляя, шугаясь от каждого прохожего. В кармане шуршала цена свободы того единственного человека, которого он так и не научился любить правильно, но за которого готов был гнить в любой яме. — Прости, папенька, — шептал он, и безумная улыбка кривила его лицо. — Но время действительно не ждет.
Отзывы
Отзывы

Пока нет отзывов.

Оставить отзыв
Что еще можно почитать