Пэйринг и персонажи
Описание
Джинкс безнадежно хочет Силко.
Примечания
По заявкам с кинк-феста:
АКФ-2-691: Джинкс подросток и ее штормит. Ей невыносимо думать о Силко, но и не думать она тоже не может. Силко старый, страшный, бесящий, иногда ограничивающий и вообще стремный нудила. Но эти мысли проходят стоит ему прикоснуться к ее волосам и начать что-то рассказывать.
АКФ-2-692:Джинкс, которая восхищается Силко, фантазирует о своем приемном отце крайне подробно, с перенесением в секс все той же нужды в отцовской фигуре, дэдди-кинк, но не вербализованный
Часть 1
07 декабря 2025, 01:22
Джинкс мажет губы, густо и ярко. Скользит по ним языком, причмокивает — звук влажный, громкий — наверное, пошлый — она говорит себе: отчетливо пошлый — она говорит себе: отчетливо взрослый.
Джинкс втирает в щеки тональник, сыплет сверху пудрой. Джинкс чернит ресницы вязкой тушью — глаза с непривычки слезятся, но она смаргивает резь, топит покрасневшие веки в блестящих тенях.
Джинкс заплетает волосы в косу — кто-то когда-то говорил ей, что волосы нельзя отращивать, что за длинные волосы могут схватить, что в драках это — смертный приговор, что в Зауне это — смертный приговор. Но эти слова в прошлом, эти слова для слабаков, эти слова для детей. Она уже не ребенок.
Джинкс смотрит на себя в зеркале и повторяет: она уже не ребенок. Джинкс затягивает тело в черную кожу, обнажающую больше, чем прячущую. Джинкс проводит рукой по груди, набухающей невыносимо медленно, оглаживает костлявые бедра, убеждая себя, что они чуть-чуть округлились по сравнению с прошлым месяцем.
Говорит себе: тормоз.
Говорит себе: я взрослая.
Говорит себе: доска, плоскодонка, малявка.
Говорит себе: заткнись-заткнись-заткнись.
Улыбается. Отражение улыбается в ответ.
Щурится, посылает воздушный поцелуй, посылает томный взгляд из-под темных век.
Это — взросление. Это — новая она. Это — Джинкс.
Выйди на улицы Зауна — получишь подтверждение. Получишь свист, получишь липкие взгляды вслед, получишь с десяток предложений, одно другого грязнее. В них — закутаться, как в кокон. В них — броня, и щит, и награда, и тошнота, и вонь гнилых подворотен. В них — омерзение в обертке из сладкого триумфа и сладкий триумф в обертке из омерзения. Я взрослая. Я женщина. Меня хотят.
На мгновение — передергивает. На мгновение — хочется помыться. На мгновение — хочется содрать с себя кожу.
Джинкс смотрит в зеркало и видит нескладного подростка, разукрашенного, как клоун, как ребенок, укравший мамину косметичку, как проститутка, первый раз пошедшая торговать собой, чтобы не сдохнуть с голода. У нее торчат ребра и все равно слишком круглые щеки. У нее бледные палки вместо рук и ног, и если она смоет всю эту краску, обрежет волосы и натянет одну из рубашек Силко, то запросто сойдет за одного из крыс-мальчишек. Из зеркала смотрит ребенок, который хочет спрятаться от чужих взглядов под кроватью. Из зеркала смотрит девочка без имени.
Джинкс кричит, коротко, но громко. Зеркало брызжет стеклянной крошкой под каблуком, вскипает трещинами, режет ее отражение на мелкие кусочки. За музыкой — не слышно. За музыкой — она Джинкс, и у нее все отлично.
Силко в своем кабинете, читает какую-то бумагу. Как обычно — холодный и собранный, как обычно — одет с иголочки, запрятан за всеми этими слоями ткани, как лук — за кружевами коричневой скорлупы. Где-то там — вечерний Заун, его темное царство. Где-то там — он бог и король. Но здесь у него усталые покрасневшие глаза и усталые складки у рта. Устало расстегнутая пуговица рубашки и устало спадающая на лоб прядка волос.
Джинкс знает, как его развеселить.
(Джинкс ничего не знает.)
Джинкс знает, как развеселить себя.
Она проходит комнату широким пружинистым шагом, топя подошвы в ворсе ковра. Садится на край тяжелого дубового стола и закидывает ногу на ногу. У нее длинные ноги. У нее длинные ноги и короткие шорты. У нее длинные ноги и слишком остро торчат коленки, и ссадину на одной надо было замазать, но — ЗАТКНИСЬ.
Силко поднимает глаза, но только на секунду. У него сухое и строгое лицо — у него всегда такое лицо — у него лицо человека, который слишком много работает и слишком мало ест, хотя ест он нормально, хоть кто-то в Зауне ест нормально. Джинкс отчаянно завидует его скулам. Силко не нужно морить себя голодом из-за того, что щеки никак не западают, Силко не надо смотреться в зеркало и бояться, что он все еще слишком похож на ребенка. Силко, наверное, боится другого — Силко, наверное, боится быть стариком, потому что иногда досадливо перебирает шевелюру перед зеркалом и морщится, когда находит нитки седины, и еще иногда вращает суставами и смотрит на них так, будто они — его злейшие враги. Или? Или, может, Силко не боится ничего. Чего ему бояться? Чего ему бояться?
— Привет, — говорит Джинкс. И улыбается — широко, позабыв об отрепетированных соблазнительных улыбках.
— Я какой-то шум слышал, — говорит Силко, не отрываясь от бумаги.
— Я зеркало разбила, — говорит Джинкс — гордо, потому что время стыда прошло, потому что если что-то ломаешь — пусть это хотя бы будет весело.
Силко, наконец, поднимает голову и обводит Джинкс взглядом с ног до головы, но не так, как отбросы на улицах, — не жадно, не жгуче, не похабно. Он проходит взглядом по каждому открытому участку кожи с холодной методичностью доктора, ищущего опасные для жизни повреждения. Останавливается на сбитой коленке. Невесомо дотрагивается до корявой коросты.
— Промывала?
Джинкс показывает ему язык. Толкается коленкой в его ладонь, но Силко уже отводит руку. На лице — прежнее ничего.
— Я иду спать, — говорит он равнодушно.
Сердце разочарованно ухает. Джинкс улыбается сквозь него. Перебрасывает ноги с одной на другую. Потягивается, заведя руки за голову, будто сама — только проснулась и, надув губы, мурлычет:
— Уже? Время же детское.
На часах — девять, но, скорее всего, Силко не спал прошлую ночь. Силко — сова, бдящая над вечно бодрствующим Зауном. Силко — сова, ловящая зазевавшихся грызунов острыми когтями и проглатывающая их на ужин. Силко — сова, только никогда не таращится круглыми глазами на Джинкс, никогда не раскидывает свои пернатые крылья над ней.
— Уже, — подтверждает он.
Встает. Во всех его движениях — бездумная плавность, во всех его движениях — небрежная уверенность. Он не выглядит жалким, даже когда трет припухшие веки, даже когда со вздохом зарывается пальцами в зализанные волосы и портит свою "посмотрите-какой-я-серьезный-дядька" прическу.
Джинкс тоже подскакивает. Подходит на шаг ближе, прогибается в спине так, что между ее грудью и его — хорошо если сантиметр. Приторно пропевает:
— Можно мне с тобой?
Больше сахара в голос, больше кривизны в изгиб губ, больше бесенят в глаза. Тогда — она дурачится, тогда — можно закатить глаза и скорчить рожицу "о-нет-опять", когда Силко глянет свысока и выдохнет:
— Сколько раз мы это уже обсуждали?
Джинкс выпячивает нижнюю губу:
— Но мне не спится одной!
Силко непреклонен, как каменная стена:
— Можешь пойти к Севике.
Джинкс картинно изображает, как ее рвет на ковер. Силко не ведет и бровью. Джинкс выпрямляется, описывает глазами полный круг и фырчит:
— Шут-ка. Я иду гулять. Время-то детское.
В лице Силко наконец-то что-то меняется — линия рта начинает кислить.
— Ночью, и в таком виде?
Джинкс невинно хлопает глазами:
— В каком виде?
— В таком виде, — Силко не ведется, Силко сегодня скучный, Силко теперь всегда скучный, когда Джинкс пытается с ним поиграть. Раньше он таким не был. Раньше он пускал ее в свою кровать, и гладил по голове, и брал на колени, чтобы почитать ей вслух какой-нибудь из своих глупых отчетов о поставках. Теперь он другой. Может быть, он знает — может быть, он все-все о ней знает — может быть, она сама-сама-сама-сама во всем виновата, и Джинкс бросает в жар от этой мысли, Джинкс хочется подхватить со стола тяжелое пресс-папье и размозжить себе череп, Джинкс хочется стиснуть Силко в объятиях и захлебнуться лихорадочным шепотом: прости прости это неправда это шутка я неправда я понарошку ты же все равно меня любишь?
Дура. Она мысленно хлещет себе по щеке. Заткнись-заткнись-заткнись.
Джинкс улыбается Силко — теперь правильно, теперь по-взрослому. Говорит себе: давай. Говорит себе: он просто тоже с тобой играет. Он ведь человек. Он ведь мужчина. Он ведь ее любит? Он должен любить ее — он должен любить ее любой — он должен любить ее и такой тоже.
Еще один шаг вперед, и Джинкс встает носками на носки начищенных туфель Силко. Тот морщится — и чего кривляется? она весит сорок кило, он и теперь может поднять ее как пушинку. И замирает, когда Джинкс обвивает руки вокруг его шеи. По-другому не заставить его наклониться, он все еще слишком для нее высокий. Только так выходит потянуться губами к его уху и выдохнуть щекочущим шепотом:
— Может, хочешь, чтобы я спустила с кого-нибудь шкуру и оделась в нее?
Джинкс крепко держит кольцо рук. Прижимается к Силко, и грудью, и бедрами. Дышит ему в щеку, горячо и влажно.
Силко отводит голову назад, и Джинкс леденеет. На его лице недоуменное отторжение, но не от ее слов — он и сам с кого угодно голыми руками шкуру спустит, если нужда придет, если решит, что это — дисциплина, это — порядок, это — власть. В груди склизко.
Силко кладет руки ей на плечи и отодвигает — не грубо, не резко, но непреклонно. В груди пусто.
Джинкс сама соскакивает с его ног и разводит руками:
— Вот и я так думаю, — ее голос — голос ребенка в теле женщины, а не женщины в теле ребенка. Ее голос — опять соскальзывает, но она улыбается так, что щеки трещат, и машет Силко рукой: — Пока-пока.
И танцующей походкой вылетает за порог.
Она пробегает несколько коридоров, несколько лестниц, но замерев, наконец, у стены, дышит так, будто пробежала весь Заун насквозь. Смотрит на потрескавшуюся побелку на стене. Смотрит на трещины, смотрит на трещины в зеркале, смотрит на себя, смотрит на нее.
Беззвучно кричит и прикладывается лбом о стену.
Перед глазами — искры, перед глазами — боль, и так легче, так легче, она хлещет себя ладонью по щеке, и еще раз, и еще раз. Дура, дура, дура. Тупорылая идиотка. Что она сейчас сказала? Что она сейчас сделала? Что сейчас сказал Силко? Дура, дура. Нет, это не она, не с ней, не с Джинкс, это с другой, это она опять все испортила.
Джинкс быстро выдыхает через рот, три раза. Захлебывается глубоким вдохом, прыгает с ноги на ногу, дергает себя за косу. Успокойся, уймись, психованная ты дурында. Ничего и не было. Ничего и не было.
Со всех ног она бежит в заунскую ночь.
Возвращается под утро — с блаженно пустой головой, с блаженно грязной кожей, облепленной взглядами и словами, с блаженной тошнотой и блаженной победой: зеркало врет, зеркало не врет, все с ней нормально, она нормальная, это Силко ненормальный, если ему что-то не нравится, это Силко ненормальный.
Когда она проходит мимо двери в его спальню, та отзывается шорохом ткани. Сердце подпрыгивает. Джинкс ловит губами убегающую мысль: может, он не спит, может, он ждет ее. Ха. Ха-ха.
Она бежит в свою комнату и, не переодевшись, даже не разувшись, падает на кровать, лицом в подушку. Ей смешно, так что она смеется. Ей смешно, так что она плачет.
Года четыре назад все было проще. Года четыре назад все было так же: она мучительно боялась, что проснется в пустой комнате, в пустом доме, и окажется, что никакого Силко не было, что пока она спала, он растворился, как дым, как туман, как смог из угольных шахт. Джинкс боялась, что она его придумала, потому что это слишком хорошо, а хорошо не бывает, не у нее, не с ней, она не заслужила. Джинкс знала, что сегодня, или завтра, или послезавтра она все испортит, и Силко никогда больше ее не полюбит, никогда даже не притворится, что ее любит.
Тогда все было так же, но проще. Тогда она просыпалась в слезах и криках, и он был рядом, он гладил ее по голове, прижимал к себе, и был таким теплым, все было таким теплым, что кошмары таяли, как льдинка на ладошке. Она была сложной, она была невыносимой, она подскакивала по несколько раз за ночь и писалась в постель, как трехлетка. Она ненавидела себя, она все еще ненавидела себя, она всегда ненавидела себя, и все равно — Силко не исчезал, Силко каждый раз оказывался рядом, Силко таскал ее в ванную на руках и доставал из навесного шкафчика чистую одежду, прежде чем закрыть дверь. И не уходил даже тогда, а ждал в темном коридоре, ждал, чтобы проводить ее обратно в спальню и чтобы по пути на нее не напала ни одна ночная тень. Терпел. Терпел ее дурацкие капризы, отвечал на ее дурацкие вопросы, и даже когда был занят — когда он не был занят? — разрешал ей сидеть на полу, обхватив его ногу, или ерзать у него на коленях, пока он пачкал чернилами бумаги, которые ей пачкать чернилами почему-то было нельзя.
Все должно было стать проще. Она выросла. Она больше не надоедливая маленькая плакса, не бесполезная обуза, не глупый ребенок, который ничего не понимает и всего боится. Все должно было стать проще, а стало — сложнее.
Не было никакого толчка, никакой катастрофы, никакого переломного момента. Просто в какой-то момент мир обрел чуть больше смысла. В какой-то момент Джинкс начала понимать, что значат словечки, раньше ассоциировавшиеся только с бранью и за которые кто-то большой когда-то хлопал кого-то поменьше по губам. В какой-то момент вульгарщина в разговорах, непристойные жесты и предложения, вся грязь пабов и переулков стали частью и ее мира тоже, стали относиться и к ней. Потому что так было проще, чем вечно от всего этого бегать, потому что так было проще, чем вечно быть ребенком. Она не ребенок — с какой стати ей быть ребенком? Ребенком была другая, ребенком была слабачка, ребенком была девочка в заколоченном гробу, изредка еще поскребывающаяся с другой стороны, но похороненная, уже похороненная.
Она ненавидела бояться, поэтому запретила себе бояться. Она ненавидела бояться, поэтому нырнула в эту грязь с головой, набрала полную грудь ядовитого заунского воздуха, пропиталась отравленными парами, и жестами, и позами, и словами. Она же не дура. Она же видит. Здесь — сила, здесь — агрессия, здесь — власть. Здесь — никакого страха. Здесь — она взрослая. Здесь — Силко никогда не бросит ее, потому что она теперь другая, потому что она теперь сильная.
Никакого перелома, просто одним вечером она спустилась к ужину с криво размалеванным лицом и в обрезанной до ребер футболке, а Силко только посмотрел и ничего не сказал. Никакого перелома, просто однажды она поймала себя на том, что прилипла глазами к его худым жилистым запястьям, к его тонким, с вычерченными костяшками пальцам. Просто однажды поняла, что он больше не кажется ей страшно старым, страшно взрослым, страшно другим. Силко был Силко, и она любила его — что в этом странного? Какой следующий шаг, если не этот? Силко был Силко, и Силко был ее, и она хотела быть с ним, в одном она совсем не поменялась, ей всегда хотелось быть с ним. Лезть к нему на колени, и спать, закинув на него руки и ноги, и виснуть у него на шее, потому что он ее, он ее, никогда она его не отпустит, никогда он не исчезнет — она его не придумала, он ее.
Это было просто, когда она была непростой. А потом все почему-то стало по-другому. Без перелома — просто прожорливый монстр, всегда живший в ее груди, которому всегда было мало, который всегда требовал: еще, еще, еще, мне нужно еще, люби-люби-люби меня, — теперь хотел еще чего-то, теперь прошибал ее тело жаром, когда она смотрела на Силко слишком долго, стягивал грудь, сворачивался тяжестью внизу живота и горячо давил между ног. Конечно, это должен был быть Силко — кто еще? Конечно, это должен был быть Силко — с ним это было бы не грязно, с ним это было бы просто, с ним это было бы как будто не в Зауне, как будто бы не отравлено. С Силко было бы не страшно. С Силко ее бы не тошнило, как тошнило всякий раз, когда она прокатывала в голове мысль обернуться на очередной свист, улыбнуться на очередную сальность, шагнуть в очередные загребущие лапищи. Она запретила себе бояться, но здесь ее не хватало — хотя подумаешь, большое ли дело — подумаешь, это же весело — все это делают, значит это весело — все говорят, что им весело, значит, это весело — все это делают, значит это нормально — все на этом помешаны, значит это важно. Но ее не хватало, ее тошнило, и иногда — ей снова снились кошмары, только теперь там никто не умирал, теперь там ничего не взрывалось, теперь там не было огня, а только чужие руки, зажимающие ей рот, стискивающие ее грудь, раздвигающие ей ноги.
Проснувшись, ей хотелось задушить себя подушкой. Проснувшись, ее тошнило вдвойне, потому что жар никуда не уходил, потому что когда отступал ледяной ужас, только этот жар и оставался, и ей приходилось снова закрывать глаза, и заставлять себя забыть, и представлять, что это Силко, и тереться о скатанное в жгут одеяло. Это почему-то казалось не таким грязным, как лезть в себя пальцами. Тошнота отступала — и возвращалась, стоило схлынуть моменту слепящего блаженства. Снова налипала грязь, снова наваливалось отвращение, снова ломало горло и колола мысль: а если бы Силко знал?
Дура.
А почему он не должен знать?
Дрянь.
Что в этом плохого? Что в этом неправильного? Это должен быть он, это может быть только он, Джинкс его любила, и он должен был любить ее, он должен. был. любить. ее.
Все должно было стать проще, но Силко стал сложнее. Все должно было стать проще, но Силко стал еще более сухим, еще более холодным, еще более усталым. Силко стал: ты слишком взрослая, чтобы спать со мной в одной постели. Силко стал: Джинкс, я занят. Силко стал: не целуй меня в губы — я случайно — это была щека — я случайно — конечно я случайно — конечно я не случайно — конечно не случайно — конечно не случайно — прости.
Дрянь.
Когда Силко открывает дверь посреди ночи, волосы у него растрепаны, а лицо такое заспанное, какое может быть только у человека, улегшегося в кровать впервые за трое суток. Он набросил на себя покрывало и теперь ниже шеи похож на приведение — только ключицы торчат. Он усталый, он раздраженный, он, кажется, уже жалеет, что открыл дверь, но все равно спрашивает:
— Что?
Джинкс молча протискивается мимо него, но Силко перехватывает ее за плечи. Покрывало съезжает, открывая костлявую грудь и впалый живот. Джинкс говорит себе не таращиться. Джинкс вскидывает голову и жалобно тянет:
— Я не могу спать одна, мне приснился кошмар!
У нее размазана тушь, и это совершенно точно не вода из умывальника, и она совершенно точно не наглая врушка, и Силко совершенно точно не послал бы ее куда подальше, если бы знал. Джинкс умеет кукситься. Джинкс умеет дрожать, и всхлипывать, и притворяться ребенком, даже если она больше не ребенок. И это все не ложь — разве это ложь? — это ведь могло быть, это ведь могло быть в любую другую ночь.
Силко борется с собой. Силко самый хитрый, самый умный человек в Зауне, Силко видит людей насквозь, знает всю их подноготную, чует ложь, как акула — кровь. Но не с Джинкс. С Джинкс Силко вздыхает и отодвигается.
— Только сегодня. Слышишь? Джинкс?
Джинкс уже в его постели. Джинкс хорошо впервые за много месяцев: здесь тепло и пахнет Силко, и все как раньше, и все просто, и Силко тащится к шкафу, чтобы найти свою старую футболку. Обычно он спит без нее, но надевает, когда с ним Джинкс. Футболка потрепанная, растянутая и безразмерная, Силко тонет в ней, как в черном балахоне. Она ему почти до колен, и выглядит так, будто никак не может быть его. Джинкс не знает, почему он просто не купит себе нормальную пижаму. Каждый раз, когда Силко в этой футболке проходит мимо зеркала и бросает взгляд на свое отражение, на лице у него мелькает или отвращение, или злое веселье.
Силко забирается в постель. У них одно одеяло на двоих, но он умудряется подмять его как-то так, чтобы даже их руки под ним не соприкасались. У Джинкс от этого желудок переворачивается, но она ничего не говорит — просто таращится в темный потолок, как полминуты назад — таращилась на горный хребет позвонков, пока Силко натягивал на себя эту старую тряпку.
Все должно быть просто. Все должно быть просто, но во рту горчит, и почему-то сложно дышать.
— Спокойной ночи, — говорит Силко. — Я разбужу тебя, если будешь кричать.
Горло перехватывает, и Джинкс только чудом выдавливает усмешку:
— Это я тебя разбужу, если буду кричать, — она поворачивает голову и видит его затылок. — Но я не буду. Я уже не ребенок.
Силко ничего не отвечает, и Джинкс жутко хочется его пнуть. Джинкс таращится в его затылок, на разметавшиеся по подушке черные волосы, на колья шейных позвонков, и губы колет. Она хочет наклониться, хочет поцеловать его в шею, обхватить губами один из костянных выступов, надавить языком, впиться зубами, втянуть в себя, оставить метку, оставить огромный багровый засос, чтобы все знали, что Силко ее, чтобы Силко знал, что он ее, чтобы Силко знал...
Она резко выдыхает. Сердце колотится. Дыхание Силко щекочет тишину. Он еще не спит, но Джинкс боится пошевелиться, хотя зачем она вообще здесь, если не для этого? Она же не в потолок пришла попялиться, у нее в голове ведь все было складно, все было просто, все было легко.
В груди тепло ноет, дыхание рвется с губ горячими клубами отравленного дыма. Все должно быть просто. Все должно быть легко. Она взрослая, и это просто. Она взрослая, и нет ничего естественнее. Выдрать одеяло из-под бока Силко, пододвинуться ближе, прижаться к его спине и залезть руками под футболку, пересчитывая пальцами ребра, скользя ими по сплетению шрамов и мышц. Силко худой, но не слабый, в нем полно опасной жилистой силы, он как свернувшаяся змея, в любой момент готовая к броску. У него яд на клыках и ядовитое шипение в глотке, но не для Джинкс — Джинкс может его поцеловать, и он улыбнется ей в губы своими тонкими губами, зароется рукой ей в волосы, обхватит за талию, притянет к себе. Она оседлает его бедра, запутается пальцами в угольных волосах, прилипнет к нему, как вторая кожа, и расстает в его руках, как таяли ночные кошмары. И все будет просто. И все будет хорошо. И он будет ее любить.
Давай. Ну давай.
Дура. Слабачка.
Джинкс неуверенно поднимает руку. Несколько секунд — и та безвольно падает на одеяло. Джинкс не может заставить себя даже прикоснуться к его плечу. Это должно быть просто. Это всегда было так просто. Ладонь дерет неслучившимся прикосновением.
Джинкс таращится в потолок и часто-часто моргает. Хочется разрыдаться, но ей все равно жарко, грудь все равно ломит, и безнадежно хочется перевернуться на живот и вмяться бедрами в матрац, избавиться от этого больного жара, избавиться от яда, избавиться от себя. Джинкс снова поднимает руку, и снова в лицо плещет холодный страх. Она все испортит, она опять все испортит. Она все сломает, она опять все сломает, она ведь ломает все, к чему прикасается. Даже Силко. Она сломает его, сломает себя, сломает их, она уже все сломала, но теперь доломает то, что осталось. Все должно быть просто, но ей хочется расшибить голову об изголовье кровати. Все должно быть просто, но она себя ненавидит, и Силко ненавидит, и весь этот мир ненавидит — ну почему? никогда? не может быть просто?
Она снова опускает руку и сжимает зубы так, что ломит челюсти. Дура. Дура. Идиотка. Какая же ты...
Силко вдруг переворачивается, и Джинкс замирает, встретившись с ним взглядом. Сердце подлетает в горлу, забивает его пульсирующим комом. Ребра трещат от вспенившейся смеси надежды и стыда, страха и отчаянного желания. Силко смотрит на нее — и ничего не говорит.
Несколько раз у него дергаются губы, но тишина тянется, тянется так долго, что Джинкс не выдерживает первой. Вопрос обдирает горло, режет молчание ржавым лезвием, пускает кровь всем непроизнесенным словам.
— Ты меня любишь?
Силко молчит. Отсчет тишины начинается заново. Джинкс ждет, не отрывает взгляда от его губ, не дышит, совсем не дышит. Ждет и боится, и с каждой секундой — боится больше, чем ждет.
"Нет" — сломает весь мир.
"Не так" — сломает их.
Силко, наверное, это знает — Силко все знает — конечно, Силко все знает — какая же она дура.
Наконец, он медленно выдыхает. Тянется рукой к ее лицу и осторожно накрывает щеку. Наклоняется. Коротко целует в лоб. А потом, снова отодвинувшись, тихо говорит:
— Спи.
Что еще можно почитать
Пока нет отзывов.