Пэйринг и персонажи
Метки
Описание
Помощь не пришла, канонада не раздавалась на улицах Берлина. Штирлиц понял, что остался один — наедине с машиной смерти Рейха.
Таймлайн "Приказано выжить", но Рейх одержал победу во второй мировой войне. Штирлиц борется за свою жизнь в гестапо. Можно читать отдельно от второй работы.
Примечания
Jedem das Saine —
Тгк автора, где все выходит в первую очередь — t.me/cherkotnya
Латентность
27 ноября 2025, 01:29
— Вернулся?
— Нет. Я — твоя галлюцинация, порожденная гневом и скорбью…
— И трехдневным поносом. — Вилли фыркнул, отрываясь от телевизора.
Ойген, зевнув, свалился на диван рядом и откинул голову назад, прикрыл глаза, тяжело выдыхая. У него были очень длинные темные ресницы, сейчас мелко дрожащие от напряжения за день, такие хрупкие — не чета тяжелому сильному человеку. Глаза открылись, и ресницы оказались вверху. Такие нравятся женщинам больше всего — делают взгляд теплым и чувственным, доверительным…
— Кофе есть?
— Будет, наши сваришь.
— Я весь день работал. — Уставший, расслабленно хриплый голос. — А ты проперживал штаны на этом самом диване…
— Это называется работой с точки, а ты, мерзкая задница, меня не ценишь…
Вилли, разумеется, все равно поднялся с дивана и пошел к раковине, около которой с утра сушилась разобранная на части гейзерная кофеварка, которую они по-простому звали кофейником. Налил воды внутрь, насыпал в воронку с ситом крупно молотого кофе. Процесс был медленным и медитативным, как и все здесь, когда не было работы, от этого клонило в сон. Он ужасно завидовал Ойгену, который сегодня выходил наружу, и был чертовски рад, что завтра будет его очередь. Целый день в квартире, не имея права выйти хоть на пять минут, чтобы не оставить Штирлица одного… Да ведь в комнате он все равно один. Да и что с ним станется? Закреплен, диван не сломает и не сдвинет, руки скованы — его одного можно оставлять хоть на неделю, потом только дерьмо убирать придется. Но приказ остается приказом, и с ним ничего не поделаешь, а деньги ему платят не за то, чтобы он сбегал от своих обязанностей.
— Ты его кормил сегодня?
Вилли на секунду замер, только вспомнив, о чем же еще утром забыл. А ведь чувствовал, что важное!...
— Нет.
— Кретин. Иди положи ему что-нибудь пожрать.
— Сам ты идиот. — Так же лениво, поджигая спичкой газ под кофейником. — Я занят.
— Я послежу за кофе. Иди.
— Откуда, с дивана? Глаза на жопе?
Ойген только коротко выругался, тяжело и уставше поднимаясь с дивана, и подошел к плите, оперся на нее.
— Вот. Иди.
Спорить больше было не о чем, да и отказываться причин не было — они ругались без особого смысла, совершенно по-дружески пререкались, на самом деле зная, что кому лучше делать — поэтому Вилли только вздохнул и слегка пнул под чужое колено, скорее для того, чтобы оставить за собой последнее слово. Ойген только хмыкнул.
— Мальчонка. — Потрепав по голове.
— Мы ровесники. — Открывая холодильник и оглядывая содержимое. Не густо.
Он остановился на яблоке, банке холодной тушенки, заранее открытой и с загнутыми пассатижами краями, чтобы нельзя было порезаться, и одной моркови. Нормально. Слишком уж лень сейчас придумывать что-то, обойдется этим…
— Ты морковку эту хоть помой, если чистить не собираешься. Его же тошнило недавно.
Вилли смущенно кашлянул. Да, не подумал об этом. Подумав, для надежности почистил.
У Штирлица в гостиной было точно так же, как когда он заходил в прошлый раз. Неожиданно это вызвало улыбку: в комнате человек, а она выглядит нежилой, потому что он теперь — часть мебели здесь, он — не тот, кто действует, а тот, кем действуют и на кого действуют… Штирлиц сидел на диванчике, явно поднявшись на звук шагов — отлежал щеку, теперь красную и с отпечатком ткани на ней — поднял на Вилли уставший, но любопытный взгляд.
Он знает, насколько этому человеку хочется сейчас поговорить с ним. Знает, насколько тот сейчас жаждет общения, взаимодействия, контакта с чем-то, кроме своих собственных мыслей. Он встречал уже много таких. Разных людей ломает разное, но одно неизменно: человек всегда жаждет человека. Никто в этом мире не хочет быть в одиночестве. И огромное количество тех, кто проходил через Вилли, в конце концов между тишиной камеры и чем-угодно-еще пытались выбрать то самое что угодно, пусть им было и больно, и страшно. Но главное — не в одиночестве…
— Не блевать. — Он поставил жратву около дивана, так, чтобы Штирлиц сумел дотянуться. — В сортир надо?
— Да.
Вилли кивнул, снимая нужные ключи со связки на поясе. Проводить туда, потом — обратно, ничего сложного, рутина и скука…
— Тебе здесь не скучно? — Штирлиц спросил это, уже садясь обратно на тахту и протягивая ногу на ее обычное место, чтобы на ней снова оказался застегнут браслет. Спросил как бы равнодушно, как бы ни о чем. Но Вилли почувствовал в голосе н а м е к , о котором сам Штирлиц, может быть, и не догадывался. Намек на надежду. Вдруг с ним поговорят? Вдруг скажут “да, скучно” — и сядут рядом? Подарят диалог, прикосновение, дыхание рядом — все, что бывает так ценно людям в одиночных камерах.
Вилли застегнул браслет на чужой ноге и задумчиво взял Штирлица за волосы. Тот не попытался вырваться, только вдохнул самую малость резче нужного, опираясь на руки, чтобы не упасть от наклона вперед, и смотрел в глаза снизу вверх. Равнодушие, холод, анализ. А ниже — страх. Ниже — неуверенность, надежда, вопрос. Там же голод и жажда, и боль, и ночные кошмары с бессонницей. Вилли плохо читает людей, но спустя десятилетия работы с ними понял, что бывает во всех с некоторыми исключениями. Он не умеет читать людей, нет. Но он их разочаровывающе хорошо знает.
У Штирлица под покрасневшим глазом черная точка ожога. От этого он кажется почему-то интимно беззащитным — от этой единственной точки. Наверное, потому что только она в нем выдает слом, говорит, что ничего сейчас не в порядке и ни на что не плевать.
— Открой рот. — Равнодушно, показывая, что думает о своем.
— Для чего?
Крепкая пощечина. Вопросы здесь задает не Штирлиц. Руку жжет, Вилли трет ее об рубашку. Но Штирлицу сейчас нужен ответ, иначе действительно не откроет.
— Нужно проверить зубы.
Штирлиц вздыхает и открывает рот. Интересно, о чем он подумал — начерта зубы-то проверять? Вилли не знает, но главное — то, что сработало.
Он наклоняется ниже и плюет в чужой рот.
Штирлиц закашливается, тут же стараясь отдернуться в сторону, отстраниться — безуспешно, конечно, Вилли крепко держит его за волосы, до сих пор нигде так и не сбритые, отросшие до несуразного.
Наверное, от безысходности и непонимания, что в такой ситуации делать, Штирлиц сплевывает — на него, прямо на воротник и галстук… Ну какая же сволочь. Почему-то в голове возникает комичная сценка: Вилли сейчас плюнет в него в ответ, а Штирлиц ответит тем же, и они будут стоять, как две альпаки, и обмениваться плевками… Глупо. Глупо и абсурдно. Поэтому Вилли вздыхает и вместо того, чтобы снова плюнуть, с силой и резко бьет в чужой живот. Равнодушно, с немым удовлетворением наблюдает за тем, как Штирлиц охает, сгибаясь пополам, и бьет снова — коленом об нос. Технически, это не слишком сильно нарушит приказ группенфюрера, да и необходимо по своей сути: несоблюдение субординации должно быть наказуемо…
Вилли молчит, улыбаясь, как-то заторможенно и для самого себя странно глядя на Штирлица, находящегося по сути в его руках. Снова дергает за чужие волосы, заставляя сесть прямо. Молчит. И снова дает пощечину — резко, сильно. Ему нравится видеть отпечаток ладони на чужом лице, нравится, как Штирлиц не издает ни звука, когда его голову безвольно откидывает в сторону. Нет, Гиммлер бы так не смог. Для этого нужна та смелость и та честь, которой у Гиммлера никогда не было, что бы не заявляли пропагандистские каналы.
Занося кружку воды Штирлицу и возвращаясь после этого на кухню, Вилли думает об этой пропаганде. Ей нельзя обмануть того, кто уже почти семь лет работает в гестапо. Сначала ты, конечно, работаешь с жидами и коммунистами, тебе не с чем сравнивать. Ты видишь гражданских, взаимодействуешь с ними, добиваешься от них той правды и лжи, которую они соглашаются выдать тебе. Женщины, дети, мужчины — на данном этапе это не важно.
Но, если тебе начинают доверять, когда тебе начинают давать по-настоящему серьезные дела — те, которые не выходят за стены учреждений — ты начинаешь многое понимать. Ты постепенно осознаешь, что такого понятия, как “враг”, не существует. Не бывает вражеских и дружественных государств, не существует такого явления, как внешний или внутренний враг. Потому что каждый человек в какой-то момент становится для тебя в равной степени другом и врагом. И то, что отличает их с этого момента — то, являются они частью твоей работы или нет. Вилли прошел через отвратительно большое количество совершенно одинаковых сценариев. Вот — человек, которого ты знаешь. Может быть, ты с ним вместе был в академии СС, может быть видел в коридорах на принц Альбрехт штрассе, или он подвозил тебя, или ты его. Он был твоим начальником, подчиненным, коллегой, соперником, руководителем, товарищем, конкурентом. А потом папаша Мюллер зовет тебя в свой просторный кабинет и заводит уже знакомую вам обоим шарманку о том, что враг был обнаружен внутри системы, и нуждается бла-бла-бла… Или даже не заводит — через пару лет. Просто кивает, отмахиваясь от приветствия, сдвигает очки для чтения на кончик носа и через стол толкает в твою сторону толстую папку в кожаном переплете. “Ознакомься. Нижний этаж, четырнадцатая камера. Найди тех, кто с ним справится, задействуй тех, кого захочешь, его семья в твоем распоряжении, восемнадцатая камера. Не больше двух человек, четырнадцать дней крайний срок, вопросы вот.” — и протягивает небольшой листок в линейку, на которым небрежным почерком пара десятков фраз.
И ты киваешь, салютуешь, говоришь, что обязательно будет сделано. И идешь на нижний этаж.
А там твой начальник, водитель, подчиненный, коллега, соперник, руководитель, товарищ, конкурент. Там тот, о ком ты никогда в своей жизни не думал в сочетании с камерой. И теперь ты этого начальника, водителя, подчиненного, коллегу, соперника, руководителя, товарища, конкурента должен уничтожить, выжав информацию и превратив человека в послушную скотину за четырнадцать дней, как крайний срок.
А ведь он твой начальник, водитель, подчиненный-
В целом, можно не продолжать.
И с этим приходит за несколько лет одна простая профдеформация. Ты перестаешь видеть в людях вокруг себя… Людей. Первый взгляд — какой тип наручников потребуется при задержании, будет ли сопротивление. Вторая мысль — сколько продержится, на что придется давить и куда нужно будет бить. Третье движение — рукопожатие, улыбка. Напоминание самому себе о том, что это пока что не твоя работа. Это — начальник-водитель-подчи…
И ты живешь в этом вакууме, и иногда тебе даже начинает казаться, что люди вокруг — не живые куски мяса, у которых волей случая есть свои идеи и мысли. Иногда. А потом ты снова заходишь в камеру четырнадцать, семнадцать, сорок, пятьсот шесть. А там твой начальник-водитель-подчи-
Там — твоя работа, и за N дней тебе нужно с N персоной сделать N вещей и получить N информации. И уже не важно, что сказала об этом человеке пропаганда.
Геббельс. Пришел, увидел, разломал. Крикливый, наверняка юркий, но этого о себе не знает, осторожнее с ломкими костями, принудительный труд, делать упор на хромоту и слабость, попытается манипулировать и внушать. Быстро сломается от побоев, станет звать мамочку Гитлера.
Гиммлер. Посильнее, может пробовать оказать сопротивление, легко задавить авторитетом и властью, строит невозмутимость и кудахчет, если тыкнуть под ребра пальцами, разбить очки — как же хочется разбить очки — паникер, слабые попытки интриги, можно быстро продавить, сочетая голод с конвейерными допросами. Станет звать мамочку Гитлера.
Гейдрих. Сильный, может оказать реальное сопротивление, понадобится дополнительная помощь. Сломать этот жидовский паяльник наконец. Уравновешенный, хитрый, будет давить в ответ, умеет угрожать и быть главным в комнате. Дыба, вставить что-нибудь в задницу — просто так, потому что хочется, не ради работы — электрический ток, утопление, побои, пытать жену и детей. Мамочку звать не станет. Возможно, сумеет выбраться через высшие инстанции.
Геринг. Визгливая свинья, педик, наручники могут быть малы для запястий, распиздить в мясо и не слушать доводов. На самом деле может достаточно долго сопротивляться. Голод априори, стоячие камеры, физическая активность, напряжение, дыба. Побои могут быть неэффективными из-за жировой подушки. Кажется, это называется амортизацией. Хитрый, злобный, соврет и выберется. Может быть, даже не станет звать мамочку. А может и станет.
— Вильгельм!
Он вздрогнул, когда на плечо положили руку.
Оказывается, он уже сколько-то точно сидел за столом на кухне, а над плечом теперь нависал подошедший сзади Ойген.
— Хандришь? Что он тебе успел за эти полторы минуты сделать?
Нет, Ойген не поймет того, о чем только что думал Вилли… Вернее, не так. Конечно, поймет, и более того, Вилли не знает никого, кто понял бы лучше, на самом деле осознал каждую из этих мыслей. Только Ойген не поймет, о чем здесь думать.
Поймет, конечно. Он лучше любого другого знает, о чем здесь думать. Но свои мысли лучше каждому из них держать при себе, и не вдаваться вслух в философские размышления на тему разнообразия реакций на пытки среди окружения Гитлера.
— Что есть абсолютная власть, дружище?
— Ты пьян?
— Трезв, как стеклышко.
Ойген хмыкнул, разворачиваясь к посудному шкафу и вытягивая из него бутылку коньяка и два стакана.
— Исправим. На трезвую голову таких разговоров не ведут. А что… — Он поставил бутылку на стол и смазанно провел ладонью по плечу Вилли перед тем, как поставить стаканы. — Думаем о власти или менее глобально?
— Думаем о Штирлице. — Вилли открыл бутылку и разлил коньяк по стаканам. Оглянулся в поисках закуси, Ойген понял с полувзгляда. Пододвинул с дальнего края стола миску с солеными орехами, которые Вилли вчера купил на них двоих. — Мы имеет над ним абсолютную власть… Понимаешь, не могу себе этого представить: возможность делать что угодно. Совершенно!
— Ну, предположим, не совершенно… Предположим, только частично. Но да. — Ойген пригубил коньяк, поцокал языком, оценивая вкус. — Ну и дерьмовая субстанция. А Штирлиц… Да, дружище, ты не обязан действовать по протоколу. Только что понял?
— Понимаю я это уже седьмой год. Только понять не могу — в совершенном виде. Ты представь себе: что угодно… — Вилли глотнул коньяка. Жгло, как водкой, вкуса почти не было.
— Никогда не мог и не собираюсь. Мне незачем выходить за рамки протокола с этим парнем, вот и бог с ним.
— Да. — Вилли кивнул. Потянулся, чтобы взять бутылку, случайно столкнулись руками — горячими, мозолистыми. Уступил Ойгену, щедро подлившему себе. — Но ты представь: ведь совершенно ничего не мешает…
Ойген вздохнул, подливая ему тоже.
— Проверить хочешь — так и скажи. У тебя, дружище, обычная ситуация: когда вдруг для себя заново понимаешь, кто ты такой и на что имеешь право. Можешь вызвать шлюху и отыметь ее пистолетом. Или пойти в наши подвалы завтра и сломать пальцы семилетнему мальчику. А можешь прочитать ему сказку на ночь или сплясать народный танец. Да, абсолютная власть такая и есть — строго ограниченная, ясное дело…
— И тем не менее.
— Именно, и тем не менее.
Вилли посмотрел на бутылку. Посмотрел на Ойгена. В голове появилась идея, он хмыкнул.
— Слушай, а давай я Штирлица сюда приведу. Тебе нормально будет?
Ойген дернул в ответ уголком губы, похлопал по плечу тяжелой ладонью.
— Валяй, брат. Нужно же таким, как мы, иногда ставить естественнонаучные опыты.
— И развлекаться.
— О, разумеется развлекаться!
Нет, этот Штирлиц — он все-таки приятный человек, что ни говори. Умный, воспитанный, даже вежливый в определенной мере. Он не задал вопросов, когда Вилли пришел за ним, не задал, когда привел на кухню и сказал сесть за стол. Он просто сделал это, молча и без паники. Такие редко попадаются.
Ойген зевнул.
— Кофе, чай, меня?
— В какой момент у тебя появились силы? Ты что-то говорил о своей усталости, мне показалось?
— Твоим кофе нужно принудительно поить заключенных, тогда точно все расскажут. А я от садомазохизма не страдаю.
— Правильно, ты им наслаждаешься.
Вилли хмыкнул, наблюдая за тем, как Ойген поднимается с дивана. Всем телом дернулся вбок, с силой замахнулся…
Шлепок вышел громкий, хороший.
— Ах ты сучок!
Вилли с хохотом увернулся от чужого подзатыльника. Старая, как мир, но неизменно оправдывающая риск весельем игра: дай другу по заднице, пока он отвернулся. Никогда не подводила — кроме тех разов, когда попадало ему.
Вот интересное чувство: Штирлиц в этой комнате, а они оба ведут себя так, словно его здесь нет. Это очень приятно, конечно: пленник понимает, что его ни во что не ставят, что на него плевать ровно достаточно для того, чтобы при нем дать коллеге по заду. Та самая абсолютная власть. Конечно, полностью его игнорировать не выйдет: так или иначе проскользнешь взглядом, оглянешься — и легенда разрушится. Поэтому вместо этого можно относиться к нему, как к неодушевленному предмету.
Так что, раскинув руки на спинке дивана, Вилли свободно оглядывает чужое тело. Хорошее, прочное, достаточно удобное для любого времяпрепровождения. Стол небольшой, так что он без труда протягивает руку через него, чтобы потрепать чужой сосок. Зачем? А это смешно — именно потому что с сексом для него самого никак не связано. Потому что отвращение, появляющееся на лице человека, когда крутишь ему сосок, уморительно: ты с ним что-то делаешь, и стыдно и мерзко при этом тоже ему. Бинго, получается.
А Штирлиц взял и отстранился.
— Нет, спасибо. — Вежливый отказ.
На секунду Вилли онемел от такой наглости. А потом расхохотался: хорошо, Штирлиц тоже знает, что по протоколу действовать не обязан! Креативно, хорошо!
— Что у вас там?
— Ничего, тебе кажется.
— Ваш товарищ пытается меня облапать. Моя гордость оскорблена. — Штирлиц тоже улыбнулся.
А Ойген рассмеялся, отвернувшись от кофейника, и расслабленно, широко облокотился на стол для разделки.
— Да, он такой — этот товарищ. Конченный гомосек. А, Вилли?
Тот показал американский средний палец.
— Нахуй пошел.
— Еще и вражеские жесты использует. Преступник!
— Просто рассадник зла, я так посмотрю. — Штирлиц расслабленно улыбается, откинувшись на спинку стула. — Помню, в году сорок втором я был во Франции, там был подобный молодой человек. Очень смешной, конечно, попытался навязаться мне в одном баре…
— За своего принял?
Штирлиц хмыкает.
— Ну точно! А я, ясное дело, без формы был, выходной, расслабиться решил… Ну, я подыграл, конечно. Благополучно довез его на такси до дома, где мы с товарищами квартировались, выдал им с рук на руки и уехал пить дальше. Уж не знаю, что с ним было… — На его губах на секунду мелькает жесткая, удовлетворенная ухмылка. — Но на утро его там уже не было, а парни были сонные-сонные.
Вилли с Ойгеном вместе смеются на прошлой шуткой, Ойген проверяет кофе и выключает газ под ним.
— Я считаю, за это стоит выпить — кофе, к сожалению.
— Зачем кофе? — Штирлиц удивляется. — У вас стоит неплохой коньяк…
— За тем, что нам обоим еще до утра бумаги разгребать, принцесса. — Наливая кофе, Ойген мимолетно проводит ладонью по голому плечу Штирлица. У Вилли мурашки от одного взгляда на это, а Штирлиц ничего, как будто даже не замечает.
Только вздыхает.
— Наивное предложение, признаюсь, но не могу помочь с ними? Хуже всего, не поверите, без работы.
— Хорошая попытка, господин шпион.
— Но ужасно дерзкая. — Штирлиц дует на свою чашечку кофе и делает маленький глоток. — Прекрасно.
Вилли пробует свой.
— Дерьмовое. Горькое до тошноты, ты как это сделать сумел?
— Хоть не твоя кислятина полупрозрачная. — Ленивый комментарий в ответ. Ойген заходит за спину Штирлица и начинает невозмутимо массировать его плечи.
Вилли смотрит с восхищением. Вот такое ему в голову бы точно не пришло.
— А мне промассируешь? У меня как раз чего-то простата зудит.
— Подставляй зад, я к твоим услугам.
Штирлиц расслабленно щурится.
— Я теперь понимаю, почему зовете меня принцессой.
— Почему же?
— Ну как. Массаж плеч, чашечка кофе. Чувствую себя королевской особой, разве нет?
Вилли мягко поглаживает его ногу под столом кончиком тапка. Пусть гадает, на что это был намек.
— Ну да, да. — Ойген хмыкает, теперь массируя одно плечо обеими руками. — А, я извиняюсь…
Плечо под ладонями сдвигается вбок. Раздается глухой щелчок. Штирлиц сгибается, хватаясь за него, тяжело охает, Ойген поднимает за волосы.
— А вот так с этими особами делают?
— Иногда. — С усилием, с трудом. — При смене власти…
— А-га. — Ойген хмыкает, хлопая его по вывихнутому плечу, и расслабленно падает на диван. — Вот так оно и бывает.
— Да. Необычный подход… И что мне сказать Мюллеру, когда он спросит, что это за синяк?
— А как думаешь? — Вилли хмыкает, забирая инициативу у Ойгена. — Давай ты сам решишь, принцесса, а потом узнаем, что из этого выйдет. А?
— Ваше увольнение. — Штирлиц ворчит, трогая плечо пальцами, оценивая ущерб. Как пить дать, попробует вправить. — Вот, что будет.
Знает же, что не примут близко к сердцу, наверняка знает, поэтому и позволяет себе такое. Это даже не угроза от него, просто небольшое недовольство.
Вилли смеется, салютуя Ойгену чашечкой.
— Ну, за наше увольнение.
Они чокаются здешним тонким фарфором и выпивают терпкого, вяжущего во рту кофе. Штирлиц, кажется, отчаивается вправить плечо одной рукой и, уже даже не морщась от боли, незаметно салютует чашечкой вместе с ними, и потом отпивает. Вилли задорно подмигивает. Штирлиц едва заметно кивает в ответ. Интересно, что он вычитал в этом жесте, с чем согласился?
Штирлиц не понимает их поведения, но Вилли не понимает его. К сожалению, при всем своем опыте, он так и не научился читать людей… Раздражение мимоходом хлопает его по плечу шершавым коровьим языком. Штирлиц вот людей отлично читает. Гад. И мог бы хорошо послужить… Друзьями бы они, конечно, никогда не стали, но к сожалению Штирлиц действительно выглядит, как человек, которому можешь довериться. У него глаза отца. Какого? Вилли не знает. Но точно отца. К таким глазам хочется обратиться, их хочется любить, им хочется доверить себя.
Вилли ненавидит глаза отцов и матерей, потому что они — самые опасные. У папаши Мюллера глаза матери — и всем понятно, куда эти глаза приводят доверившихся им. Когда Вилли был в немецком посольстве в Париже на одной из встреч, там встретил интересного человека с глазами защитника. Не матери и не отца — лучшего друга, у которого попросишь помощи спрятаться и сбежать. Глаза верного товарища, на взрослом зрелом лице — молодого авантюриста, один в один из романтичных книг об истинной мужской дружбе.
Они поговорили немного, прекрасно провели вместе время — на следующее утро, когда тот вынимал форму из шкафа, оказалось, что это штандартенфюрер Ланда, которого прозвали во Франции охотником на евреев. Более четырехсот пойманных людей, более пятидесяти успешно закрытых дел. Еще несколько дней Вилли трясся за свою шкуру — ч т о этот человек узнал о нем с подтверждениями и гарантиями — потом, слава богу, уехал из Франции и больше там не появлялся.
Вилли за свою жизнь научился тому, что забывать тебя об опасности заставляют те, кому это выгодно. Как у рыб-удильщиков с красивыми огоньками на удочках.
Штирлиц был опасным человеком. Может быть, одним из самых опасных, которого Вилли знал.
Именно поэтому он улыбнулся Штирлицу перед тем, как подойти и вывихнуть второе плечо.
Штирлиц застонал от боли.
— На пол.
И повиновался сказанному, вставая — задумываясь — и опускаясь на колени на чистый ламинат рядом со своим стулом.
— К дивану.
Штирлиц смеривает Вилли тяжелым взглядом, но встает на ноги, и…
— Не подниматься.
С вывихнутыми плечами он может либо ползти на четвереньках, страдая от боли, либо на коленях, медленно и мучая коленные чашечки. Конечно, он выбирает колени.
— Это мерзко. — Констатирует, как факт. Ойген смеется, Вилли игнорирует. Все молчат, пока Штирлиц садится на колени около дивана. Наблюдают. Его хозяйство забавно трясется при ходьбе — мерзко и этой мерзостью приятно. Потому что Штирлиц и сам наверняка понимает, как глупо выглядит, и ему ужасно странно и глупо вести себя вот так.
— На четвереньки.
Штирлиц смеривает его тяжелым взглядом, не двигаясь с места. Боится.
Это вообще распространённый и забавный миф о том, что есть люди, которым не страшна боль. Это вздор. Умные люди боятся боли, глупые люди боятся боли. Взрослые, старики и дети боятся боли. Любой шаолиньский монах боится боли… Наверное. Вилли слышал, что были буддисты, которые впадали в какое-то странное состояние и молились без остановки, пока не умирали от голода. Может быть, в этом состоянии человек не боится, да. А может быть и нет.
Боль знакома каждому. Это самое простое, что есть в живом существе. Если вылить каплю алкоголя рядом с амебой, она поползет в другую сторону, а если оторвать насекомому лапку, оно попытается бежать быстрее. Все животные чувствуют боль. И все боятся.
Хотя, в случае более простых существ это может быть иначе. Есть ли для них “страх”, как эмоция? Или серия безусловных рефлексов? А чем является сознание-
— Чем является сознание, если не серией идущих друг за другом рефлексов?
Ойген шмыгнул носом. Взял со стола салфетку, промокнул под ним. Заболевает, что ли?
— Смотря что брать за определение сознания и рефлекса. Серия реакций на раздражитель?
— Рефлекс?
— Да.
— А сознание?
Штирлиц кашлянул.
— Способность к осознанию себя. Самообнаружение в процессе мышления, если следовать Декарту.
— Пиздеж! — Вилли поднял палец. В этой теме он разбирался не так плохо, чтобы не заметить ошибки. — Ты говоришь о мышлении, принцесса. “Мыслю, значит существую”, вся эта херня с тем, что человек, способный сомневаться в своем существовании, априори существует, потому что способен сомневаться — это все либо про это самое существование, либо про мышление. Сознания там нет.
На долю секунды Штирлиц замер, высоко подняв брови и удивленно глядя на Вилли. Быстро пришел в себя, но это обескураженное мгновение согрело душу: пусть знает, что Гестапо тоже не лыком шито. Да, далеко от интеллигенции, но только по роду деятельности. “Тупые костоломы”... Удобный стереотип, но иногда надоедает.
— А что есть сознание, если не способность к мышлению? — Все-таки нашелся с ответом.
— Сознание как способность? — Ойген хмыкнул. — Ну ты дал маху, конечно. Сова и глобус…
Вилли гоготнул.
— Штирлиц и швабра…
Ойген громко рассмеялся, Штирлиц, кажется, побледнел. Лицо у него разом стало таким сосредоточенным, как у собирающегося по-большому кота — боится. Все умеют бояться… Но, кажется, Вилли уже думал об этом.
— Сознание… — Ойген цыкнул языком. — Нет, это не про мышление…
Вилли сам задумался о том, чем это может быть.
— А словарь тут есть? — Оглянулся вокруг. — Ойген, сходишь в красную гостиную за словарем?
Тот только вздохнул.
— Ага. Размечтался. — Но все-таки пошел.
А Вилли остался наедине со Штирлицем. Посмотрел на него, все еще сидящего на коленях у дивана. Улыбнулся двум уже красным плечам неправильной формы.
— А ты — на четвереньки. Давай.
Штирлиц только вздохнул.
— А над тем, что такое фашизм, ты никогда не задумывался?
Вилли глубоко, уставше выдохнул.
Нога дернулась по привычке — ударить бы сейчас, с размаху и в живот, чтобы в три погибели согнулся — но вспомнился запрет Папаши. Никаких травм, никаких повреждений. Вывихи еще можно будет списать на то, что это по сути даже не повреждение и не травма — вставил на место, и все как было — а вот такой удар будет чреват последствиями. Уж очень не хочется объяснять господину группенфюреру, почему такой важный пленник ссытся кровью.
— Если ты сейчас продолжишь говорить, — Вилли предупредил сладким голосом. — Я вывихну тебе еще и коленную чашечку. А потом заткну рот, и ты все равно будешь делать так, как я скажу. Так, может быть, пропустим пару лишних ступеней, принцесса? Может быть, ты сразу будешь хорошей девочкой?
Он не видел, но чувствовал, с каким трудом Штирлиц заставил себя не вздрогнуть. Вместо этого сглотнул — кадык дернулся вверх и сразу вниз. Сжать бы шею крепко-крепко, почувствовать, как эта косточка врезается в руку, ощутить пальцами биение сердца в громадных сонных артериях — тяжелое урчание крови, с трудом проходящей через сжатый сосуд… Вилли сдержал себя. И вместо этого молча наблюдал за тем, как осторожно, несмело Штирлиц ставит руки на пол — одну, потом вторую — и медленно, безумно медленно пытается перевести на них вес. Первая попытка. Вторая.
— Мне самому тебя поставить? — Он положил руку мужчине на спину. Чуть нажал.
Штирлиц охнул от боли, и Вилли отпустил. Сейчас попробует снова и скажет, что не может, и тогда все продолжится…
— Способность мыслить, рассуждать и определять свое отношение к действительности! — Неожиданно голос от двери. — А ты, принцесса, прав оказался! Сознание все-таки способность!
— Вот сука. — Вилли хмыкает. — Сюжетные повороты нашей жизни, достойные летописей…
Пока они говорили, Штирлиц снова замер. Терпение кончилось. Вилли вздохнул.
— Ойген, подержи его за ноги. Из него хуевая табуретка для ног выходит…
Ойген гоготнул и, сунув книгу подмышку, опустился на колени, прижимая ногами, всем своим весом, чужие голени. Вилли схватил за руки, дернул вперед — какой хороший звук издал Штирлиц, как же хорошо от этого — и устойчиво поставил на пол.
Штирлиц в с х л и п н у л, бугры вывихов на плечах болезненно ушли вверх. Локти подломились. Он опал на пол — безвольно и расхлябанно. И снова издал неопределенный звук — что-то между всхлипом, стоном и задавленным криком — пытаясь отползти в сторону. Интересно, он станет молить о пощаде?
Вилли дал ему пощечину — почти не попал, скользнул по уху — дал вторую, терпкую и звонкую, и попробовал снова. Поднял за подмышки, выпрямил чужие руки, поставил… Штирлиц удержался. Напряженной позой, белой от боли шеей, сжатыми ягодицами и сведенными лопатками, он все же удержался. Не пошатываясь и не издавая ни звука, кажется, даже не дыша.
— Все! — Ойген поднялся, выставил вперед руки. — Не трожь теперь, навернется!
Да, правда навернется. Вилли осторожно приподнял чужую голову за подбородок, буквально двумя пальцами — если бы Штирлиц решил бороться, победил бы.
На чужих глазах были влажные чистые слезы.
Вилли сглотнул.
Вид красивого мужчины с сединой в волосах и со слезами боли на глазах делал с ним страшные вещи.
Он погладил чужую щеку большим пальцем, осторожно, мягко. Кожа была покрытая длинной щетиной, неприятная наощупь. Нужно будет сбрить. А Штирлиц все же нашел в себе силы дернуть головой, очень медленно, почти что просто отводя ее в сторону. Но Вилли был не против. Он отпустил чужой подбородок, позволив голове снова опасть. Медленно обошел Штирлица по кругу. Каждая мышца напряжена, небольшие ягодицы плотно сжаты, ребра, уже слегка заметные под кожей, ходят ходуном от дыхания. Он осторожно провел пальцем по чужой выгнутой спине. Красиво. Как картина красиво.
Ойген тем временем открыл холодильник.
— Жрать будешь?
— Да.
— Что?
— Что есть, то и буду.
— Собачий корм в банке.
— Нахуй пошел.
Штирлица они больше не трогали. Он через семь минут ровно свалился без сознания сам — тогда вдвоем вправили оба плеча. Штирлиц очнулся от боли, утробно застонал, давя крик. Вилли принес ему из гостиной недоеденное яблоко и банку, еще наполовину полную холодной тушенкой. Посмотрев на неподвижно лежащего и глядящего в пустоту перед собой мужчину, даже кинул тушенку на сковороду. Более того, нарезал морковь из холодильника и смешал мясо с ней — чтобы разбавить жир, от этого, бывает, меньше рвет. Кружку с водой тоже поставил на пол рядом.
Пусть полежит пока — почему нет. На кухне, под их присмотром, обнаженный и не шевелящийся, со скованными запястьями, угрозой он сейчас не являлся.
Они выпили еще по стакану дерьмового коньяка, поели и разошлись по своим комнатам работать. Безвольно идущего за ним шатающегося Штирлица Ойген отвел сначала в туалет, а потом в гостиную, запер наручник на лодыжке. Еду тоже принес туда.
Кажется, так сойдет.
Что еще можно почитать
Пока нет отзывов.