Верлибры

Отель Хазбин
Гет
В процессе
NC-21
Верлибры
блюз.
автор
Пэйринг и персонажи
Описание
Аластору очень не нравится доверять кому-то свои секреты. Впрочем, ему в целом не нравится доверять. Однако страшная тайна, способная разрушить то, к чему он так долго шел, все же по воле случая открылась одному существу. И Аластор никогда не поверит, что из этого знания она не станет извлекать выгоду. В конце концов Ад есть Ад. И здесь все чернее ночи.
Примечания
ВНИМАНИЕ! ФИК В ОБОЗРИМОМ БУДУЩЕМ СТАНЕТ ОРИДЖИНАЛОМ. подробнее в тг-канале. обложка была обновлена заранее, чтобы привлечь внимание тех, кто пропустил новости. теперь вы можете видеть новую внешность героя, которого, к слову, теперь зовут Ба́рнабас. подписывайтесь на тг-канал, чтобы следить за обновлениями. там я уже показала второстепенных героев и рассказала о них. арты: https://vk.com/album-203399313_286896750 тг с доп. инфой - https://t.me/+HY6rKNUqtgBlNjIy подписывайтесь только если заинтересованы, пожалуйста. важно: фик я придумала в 19 году, когда информации о сериале вообще не было, как и самого сериала - только пилот, так что выдумано здесь абсолютно все. произошли изменения, Верлибры больше не в фандоме. на данный момент работа находится на стадии активной редактуры: я возвращаю текст к тому виду, в котором он изначально и должен был быть, но в 19 году что-то пошло не так по ряду причин. одна из них весьма банальна: текст, который вы сейчас видите - детище юной меня. но в этом и его ценность. постепенно работа меняется (пока в черновиках). когда все будет готово, информация появится на сайте. Верлибры все так же можно читать. если вам откликается тема одиночества в толпе - вам понравится.
Поделиться
Читать онлайн Отзывы
Содержание Вперед

8. Шизофренический схизис

The Amazing Devil — Farewell Wanderlust

      Этим можно было убить ее. Этим можно было убить себя.       Дребезжащая сталь, концентрированная энергия. Произведение искусства. Оружие массового поражения.       Это — тайная коронация. Это — заведомая победа. Всевластие, которого жаждали многие, или лишь контроль над одной маленькой жизнью?       Аластор чувствовал себя отвратительно. Аластор шел за Ней.       Подумать только… когда-то его таким же кинжалом истязал Люцифер. Шрамы, спрятанные под одеждой, напоминали о слабости и конечности любого пути. О том, что у всего есть предел и о том, что Аластор не единственный, а очередной. Расходный материал в закономерной борьбе, такой кратковременной и смехотворной. Люцифер точно знал, над чем смеяться.       Бурлящая ненависть затапливала нутро, и не поддаться ей было нельзя. Нельзя, потому что для Аластора ненависть и являла собой ту страшную, разрушительную движущую силу. Купающийся во всеобщем обожании, он умел вычленить среди любой беспросветной святости самое мерзостное и порочное по отношению к себе. Его не любили. Впрочем, он и не заслужил. Его вожделели, из-за него сходили с ума, хотели быть с ним, хотели быть им, но не любили. Другой вопрос: волновало ли его это? Нет.       Привлекательный, обворожительный, человек, подчинивший себе судьбу, но ею же и убитый. Гордый, погрязший в иллюзии о свободе и об освобождении и страшный в своем одиночестве, непонятый, но понявший других.       Каково это — с детства бояться мужчин, но притом самому являться мужчиной? Расти в отсутствии идеала, но стать идолом для бездумной толпы и не мочь контролировать запущенный механизм? Каково это — совершить столько ошибок, что при одной только мысли об искуплении испытывать неподдающееся описанию страдание? Каково это — даже после смерти так и не узнать, кто ты на самом деле такой?       Можно сколько угодно задаваться вопросом «зачем», сколько угодно искать ответы в себе, можно сдаваться или, наоборот, бороться до конца. Можно все. Но миру плевать, и нельзя игнорировать естественное течение жизни. Не выйдет. Возможно, стоило серьезно обдумать самоубийство?..       Аластор действовал инстинктивно. Сперва все остальные, и только потом — он. Пусть главный враг останется напоследок. Идти с ним бок о бок мучительно, но без него как без души. Хотя почему «как»? Разве можно было пустить все на самотек? Позволить эмоциям завладеть собой целиком и полностью; разве можно было так запустить свой ментальный сад?       Ноющее сердце стучало глухо. Пальцами сдавливать рубашку, стараться дышать, стараться не чувствовать — вот он, удел того, кто солгал сам себе и решил вдруг, что стал кем-то значимым в глазах этого мира. Остальных тоже удалось убедить в собственном величии. Потрясающий обман последнего столетия! Но тайное всегда становится явным.       Прислонившись к стене, едва устоял на ногах. Страх, очерняющий здравость, сковывал движения. Аластор остро чувствовал, что происходило что-то неправильное, что он в очередной раз совершал ошибку, но продолжал сжимать рукоять кинжала, исписанную рунами, стараясь унять беспокойство, и улыбался, улыбался, улыбался, потому что выбора не было. Потому что выхода не было.       А снова становиться человеком не хотелось. Ой как не хотелось возвращаться к истокам, начинать восхождение заново. Ведь, пока падаешь, успеваешь задаться вопросом (читай: прострелить себе голову), плевав на Мир, который плевал на тебя: а стоит ли оно того? Стоит ли эта цель, недостижимая, непостижимая, в конце концов, каждого дня проклятой жизни? Каждого дня. Ни в один из дней Аластор не был счастлив. А счастья… счастья хотели все. Даже когда понятия не имели, что оно из себя должно представлять.       Удивительно: демоническая сила не рвалась наружу. Наоборот, она словно исчезла, оставила дрожащие руки, и те похолодели в ее отсутствии. И Аластору хотелось кричать, потому что он чувствовал себя таким ничтожным и слабым, каким был давным-давно. Он ненавидел это. Ненавидел себя прошлого. Ненавидел все свое окружение, бесчестность, и фальшь, и отвратительный мир, в котором от Мира было только название. И он ненавидел то, что продолжал вспоминать прошлое, что не отпустил. Хотел чего-то, все ждал, ждал этого иллюзорного счастья, называя его иными словами — целью или стремлением. Как тогда, при жизни, ошибочно полагал, что свершения помогут свободно дышать, но в Мире не было места такому, как он, Мир принимал лишь тех, кто мог жить в тотальной духовной нищете от начала и до конца. А Аластор так устал от нищеты во всех ее проявлениях, что так и не смог ощутить изобилия, даже разбогатев.       Сколько жизней ни спаси, скольким ни пожертвуй и сколько ни люби, ничего не почувствуешь «сверх», если родился другим. Изгой, слишком ранимый, переживающий каждый день с великим трудом, человек без кожи… Не злой, но затравленный. До сих пор. Тот, кого целовали на ночь разбитыми губами. Тот, кто ненавидел собственное начало. Тот, кто проклял и тело, и душу. Докопавшийся до самых глубин и трактовавший неверно всю свою глубину. Не щадящий себя. Презирающий. И презренный. Не наученный проявлять к себе сострадание.       Оставалось сдерживать бурю внутри и, обхватив плечи, молчать, воровато оглядываясь по сторонам, дабы никто не увидел его такого: больного, заходящегося от рвущихся наружу эмоций и отчаянно нуждающегося в помощи.       И в чем же заключалась его накопленная за долгие годы мощь? Все рассыпалось, стоило только разово дать слабину. Так что же, выходит, он не имел права на мгновение честности с самим собой? Получается, не имел, раз привело это к таким кошмарным последствиям. Ведь признание, что когда-то он жил на Земле, стало проклятьем. Аластор сам себя проклял. Отрицал хрупкость, запретил себе быть уязвимым. Всю жизнь отчаянно боролся за место под солнцем, падал, но делал вид, будто так и задумано. Не спросил ведь, зачем подниматься. Просто поднимался, и все. И ради чего?!       Это тупик, это конец, это самое страшное, к чему только можно прийти. Разрушение. Когда не знаешь мерного угасания, когда время останавливается и впереди ждет только вечность. Вечность с этим. И ведь, внутри ничего не останется, если лишишься боли. И Аластор не хотел возноситься, Аластор не хотел отдавать себя во служение чему бы то ни было, не хотел покоя при жизни, и в смерти; в смерти искал он лишь наказания, как и во всем остальном… Как можно примириться с собой, когда все давным-давно развалилось… Как можно без оговорок хотеть примириться с собой?       Он не заслуживал этого. Вечное адское пламя собственных мучений — вот она, истина, вот она, суть. И вновь он пришел к мысли о прощении. И вновь он столкнулся с самым глубинным страхом.       Отвернулся, зашипел ядовито, будто бы кто-то смотрел, и впился ногтями в шрам на запястье. Ведь стыдно бояться. Стыдно перед собой. Не после всего. Только не после всего! Любые муки конечны. Но этот вопрос… убивший стольких людей вопрос… твой злой шепот в пустоту, когда знаешь ответ, но не отвечаешь, зачем-то растягивая неудовольствие существования. Снова: ра-ди-че-го? Зыбкое пространство уже устало тебя жевать. Оно устало, устало куда больше, чем ты можешь себе представить. Оно устало куда сильнее, чем ты.       О, голос, счастливый голос, наивный, наполненный и звучный. Этот голос с годами все тише, и радости в нем все меньше, и вот, остается одна пустота. Готовый продукт, достойный пространства и отведенного времени. Смешное грустное существо. Существо без права на жалость к себе. Тот самый изгой. Просто родился не там. Не у тех. Просто родился. Ну, понимаете? Родился и сдох. Все-таки сдох. Наконец не нашел мотивации встать. Все так, как должно быть?       И хочется крикнуть: «Не так!», потому что жизнь сложнее, чем кажется. И хочется крикнуть: «Не так!», потому что каждый не рожденный, а вымученный ребенок хочет познать нечто большее, чем то, что ему полагается. Кто это все решает? Кто решает, что тебе полагается? Ангелы? Будь они прокляты. Небеса? Так пусть падает небо вместе с за́мком искусственной справедливости, о которой написано в древних книгах руками того, кто никогда не ходил по Земле. Хочется крикнуть: «Не так!» Потому что никто ведь, на самом-то деле, не знает, как нужно. Божества тоже злые. И их белокрылые слуги — грешники. Так что же тогда такое — этот ваш прекрасный Мир, о котором радостно вещают все медиа, что же тогда такое — этот ваш милый дом, в который хочется возвращаться?       Если нет ничего, так зачем же тогда стараться? Если некого любить, не за кем следовать, не во что верить? Или, что хуже: некому любить тебя, некому следовать за тобой, некому верить тебе. Каждому хочется быть другим, но это напоминает, скорее, бессмысленные попытки выбраться из западни. Томиться в неведении и от безделья сходить с ума — вот удел смертных с их моралью и принципами, которые они сомнительно совершенствуют из года в год, и удел демонов, ведь демоны… демоны те же люди. Только больше не умирают от насильственных действий. Вот вакханалия и торжествует. Жажда крови и войны. Жажда. Тотальное безумие среди тех, в ком перестали нуждаться. Зато честно. А, впрочем, кого-то хоть раз спасла эта искренность? От ментального Ада, разумеется, а не от какого-нибудь тяжкого, но смешного грешка.       Контролируй себя. Будь хорошим. Прилежным. Располагающим. И это поможет прожить жизнь в изобилии фальши. Как ни посмотри на весь этот концерт, как к звукам музыки ни прислушайся, все равно, если уже увидел, не вернешься к иллюзии о красоте. Звуки Мира — это война. И не только среди людей. И это даже не плохо, наверное. Если ты, скажем, ангел, который эту войну придумал.       А если ты мальчик, прячущийся под шапками взрывов, не знающий слова боль, но знающий боль, тебе плохо.       И раз всем наплевать, быть может, лучше вообще и не жить.       Люди назвали страдание неправильным, но если благость настолько недосягаема, то, быть может, страдание — это и есть смысл всего? Движущая сила, преисполнившись которой, ты либо стремишься куда-то, погибая от вечного поиска, либо ложишься и просто так умираешь? Смерть можно назвать лучшим исходом, пока не знаешь, что это — очередное начало. Есть ли тогда Конец? Не небытие, не пристанище, а полное уничтожение энергий? Хотя бы в качестве последнего желания для того, кто ни в одном из пристанищ для души своей, уже не может душу эту терпеть. Если есть хоть один человек, которого душа ласкает и греет, то это… прекрасно? Пожалуй, что так. Прекрасно и удивительно. Но Аластор не встречал такой улыбки, которая могла бы его убедить. Воистину счастливой улыбки не найти на всем свете. Ведь пощады, пощады Мира, не заслужило ни одно живое существо. Ведь все самое худшее следует по пятам за идущим, и если страдание — движущая сила, то оно же иллюзорно и помогает убежать от себя, найти успокоение в отвлечении. Время идет, и человек, подчинившийся времени, привлекает к себе все больше и больше боли. Но как можно не подчиниться времени, если оно — это главный покровитель всей жизни? Жизнь дорога тем, кто не знает ее пределов. Тем, кто верит в ее конечность. Но точка — лишь выдумка, ведь никто так и не смог укротить бесконечность.       Все попытки тщетны. Стремления — немощны. Устройство мироздания — непостижимо. И нет ни единой гарантии, что, если таки устройство это постигнуть, ты не разочаруешься и не захочешь Конца сильнее. А вдруг Конца, действительно, вообще нет?       Может, Конца и нет, зато есть ненависть. Что-то же должно быть. Чем-то же мы дышим. Что вы знаете о ненависти? Ненавидите ли вы кого-нибудь настолько сильно, что не можете себя контролировать? Страх рождает ненависть. Пожалуй, стоит переиначить: кого вы боитесь? Нетрудно догадаться, что Аластор боялся отца. Не немощного человека из прошлого, нет. Скорее, образ, без срока давности, который, казалось бы, всего лишь призрак, но власть потерял слишком поздно, чтобы быть так просто забытым. Вечное в страдании. Счастье свое, мимолетное или затяжное, так четко помнить не будешь. Счастье… Что это вообще такое? И почему его все хотят?       Аластор перестал себя понимать. Не знал, чего желать и к чему стремиться. Все естество, казалось, противилось существованию. Непонятая суть. Неуслышанная. Но, если начать прислушиваться, тебя рано или поздно начнут просить. С самим собой это работает точно так же.       О чем разговаривать, если все давно было забыто? Потоплено в море, на такой глубине, куда добраться нельзя. Только вот, в один прекрасный день, гуляя по берегу, ты увидишь вершину всего, что захоронил. Волна размоет границы дозволенного, напитается ядом, а потом тебя же и атакует. Маленький островок здравости, в котором нашел ты свою опору, не смог спасти от реальной опасности.       Забавно. В чем же тогда спасение?       Ради чего это все? Ради чего молчание, смирение, ложь, если самоистязание приводит к такому же вопросу, что и бурлящие страсти? Жизнь, какой бы она ни была, ведет к краху. Не к праху. Увы.       Все бессмысленно. Ладно. И к истокам не вернуться, ведь все отравлено, затравленно и обожжено, и верные мысли выкурены да убиты на охоте за самим же собой, и будущее туманно. Возможно, то самое прощение — это некий святой источник, испив из которого, ты вспоминаешь истинное значение первородности? Перестаешь искать и наконец достойно завершаешь свой цикл. Мертвая плоть способна взрастить куда больше, чем живая. И взрастить куда грамотнее.       Аластор обещал себе не сдаваться при жизни. Потом это стало привычкой. Отмахнулся от сильной руки, хотя, правильнее будет сказать, увернулся, и кинулся прочь, надеясь, что хотя бы какой-нибудь период жизни будет достойным. Все не так! Сколько раз повторять, сколько раз вдалбливать в эту пустую голову, сколько же чертовых раз: не убежать от себя, и от страха, и от ненависти. Так отвечай же! Немедленно отвечай! Вопрос ты знаешь. А ответ? Неужели костяшки, разбитые в кровь? О нет, из этой коробки не выбраться. Недаром она черепная.       Хватит сжиматься в углу, хватит гордо вскидывать подбородок, хватит взглядом испепелять свой же огонь. В коробке темно, но зато там есть зеркало. Как интересно… Зеркало есть, а смотреться в него некому. Разве ты не должен быть в себе? А, впрочем, так даже лучше. Ведь тьма прекрасна. В ней нет ни веры, ни отчаяния, ничего. Ты знаешь и сам. Или ты позволил ей себя съесть? А как же отражение в зеркале? Кого ты там видишь? Кого? Ее? Гибель свою? Или спасение? Решай и решайся. Попробуй. Ты ничего не теряешь. Нечего терять уже. Да и… сколько можно терять? Мы даже себя потеряли. О чем вообще речь.       Съели его витражные двери отеля, высота потолков. Отвлекла внимание чужая борьба. Потерялся он среди пустующих коридоров, незащищенный, как никогда, и самого себя позабывший. Того себя, который еще мог говорить. В вечном притворстве ответов не отыскать, и пора уже делать шаг в настоящее. В настоящем этом, конечно же, снова ответов не будет. Зато будет зеркало, в котором следует разглядеть что-то помимо тьмы. Тьма может быть разово выпита. Либо ты, либо тебя. Либо ты злой, либо мертвый. Третьего не дано. Хотя, нет. Вообще-то, дано. В Аду ведь все мертвые и злые. Что же… Тогда пришло время придумать миллиард поминальных тостов.       Чудовище еще не схвачено за грудки. Чудовище наказано недостаточно. Чудовище отрубило себе пальцы, кисть, всю левую руку, попросило недруга отрубить правую, и ноги, и голову, но в итоге так и не ощутило облегчения от отсутствия тела, которое было грешно. Вот место для таких же, как он. Все, как положено. Но Чудовище не такое уж страшное. И в этом, пожалуй, вся соль. Каково это — быть не страшным в Мире без мира? Остается только хитрить, да на жестокость не скупиться. В подлости завязнуть, чтобы через влиятельность обрести силу.       В этом Мире без мира не у кого просить помощи. Не с кем делиться печалью. Да и не нужно. Вот неконтролируемые помехи возле висков, захватившие пространство и исказившие его, вот тень, злая тень, хотя, непонятно, кто тут злее, вот когти, царапающие стены, взгляд в никуда. Фигура, искривленная от отчаяния. Жалкое зрелище. Как падать в самой жестокой толпе, разбивать голову и медленно умирать. Всем плевать. Потому что никого нет.       Прощался. Прощался с самим собой. Аластор знал, что это прощание. Аластор знал, каково это — превращаться в кого-то другого. И теперь, сломленный и уставший, он просто глядел на руки свои, хрипло дыша, и не знал, как быть. Не знал. Убаюкивающее приятное одиночество, беспристрастный, но затуманенный взгляд. Не улыбка — лицевой спазм. Боль в сердце, которое должно не биться, а гнить. Сильная-сильная боль. Такая боль, от которой орут и плачут. Но Аластор не орал и не плакал. Все как всегда.       Пока двоилось в глазах, пока картинка скручивалась в спираль, как и черная душа, прикоснувшись к которой, никогда не отмоешься, пока душили эмоции, пока внутри счет шел до тридцати трех, время, казалось, замерло. Но это было иллюзией. Жестоким обманом. Чтобы помнил: нужно прятаться. А пока не прячешься, пока сидишь на виду — лучше всего притворяться. Встрепенулся и встал. Собрался идти в укромное место. Лишь бы подальше от этого Мира без мира.       Шаг, еще один, и еще. Помехи и тихий, клокочущий смех. Демон не падет второй раз. И не падет под гнетом своей прошлой, забытой жизни. Но прилива силы или жестокости не случилось. В слабости Аластор едва ли не умирал, хотя ясно чувствовал мощь. Все еще не рвущуюся наружу, а замершую в венах, холодную. Бесполезную. В данном случае — точно.       Ничто не спасет. Никто не спасет. Сами себя спасать не научены. И можно ли было продолжать верить в призрачное счастье, бесформенное и неосязаемое, после всего, что довелось пережить и еще доведется, особенно если ты — человек, в жизни которого полностью отсутствовали мгновения, способные дать хоть что-то, помимо страданий?       Заставлять себя идти дальше Аластор умел. Правда, так плохо и гадко, как теперь, ему не было еще никогда. Спутанные мысли, не дающие покоя, постепенно затихли, сменяясь дурманящей пустотой. Тишина могла бы помочь прийти в себя. Возможно. Или мытье посуды. Или сдержанный счет… Глупость. Все глупость. Истина одна. И сокрыта она в ответе, которого не найти. Вечная загадка бытия. Даже если не озадачился поиском, все равно ищешь.       И истинный Ад, будем честны, вовсе не клетка для демонов, непокорных и неспособных меняться. Он Ад носил с собой всегда. Говорят, если поцеловать его, можно сойти с ума, а не вознестись. Как еще не взорвалась его голова? Помогите ему, добродетели. Ах, да. Вас же не существует.       Так он смеется — горько и ядовито. Болезненная ярость, всепоглощающая и нерушимая. Какой там покой, когда все вокруг превращается в пепел…       А кто в Аду не горит, тот жизни не знает. Аластор только в это, пожалуй, и верил. -       Я тебя уничтожу.       Выпотрошу тебя.       Сделаю с тобой страшное.       Я тебя ненавижу.       Кто это? Кто здесь? Кто говорит? Почему так страшно? Так мерзко? Вздерните его кто-нибудь. Не говорящего. Слушающего.       Не-ко-му.       Ну ничего. Можем и сами, правда?       Сначала ты помоешь руки как следует (ты знаешь, как следует, ну же, все уже это знают), потом наденешь новую обувь из лучшего магазина, засучишь рукава, залезешь на стол, и тебя уже не спасет ни одно доброе слово, ни одна нежная рука. Знаешь, кто властвует? Властвует тот, кого помнят. А ты помнишь. Ты Меня помнишь.       Услышьте его… Но никто не слышит. Нет такого человека на свете, который бы действительно захотел это слышать. Все. Вообще все. Каждое слово немого.       Разрушенный дом и его обитатель. Никто не пришел и не спас. Случившееся было странным, но ярким сном. А истина осталась в вине. Не зря его вина красного цвета.       Побег от реальности обернется непоправимой катастрофой: не стоит думать, что удастся скрываться от себя вечно. Возможно, это и к лучшему. Аластор знал, что его ждет. Нельзя оттягивать дальше. Причина — последнее, о чем он вообще хотел думать. Пока боль в сердце не утихла, стоило насладиться ею сполна. Если это и есть адское пламя, то Аластор наконец осознал в полной мере, что значит гореть. Все прошлое резко померкло, накал страстей достиг апогея. О таком не говорят за чашкой чая, потому что не остается сил. О таком скулят, лежа на полу, у чьих-нибудь ног. Если повезет — этими ногами не наступят тебе на лицо, не ударят по ребрам. Если повезет. Но ему не везет. Растоптать его — словно бы сама цель всего сущего. Грязное предательство бытия, и им же посланный ангел, нападающий со спины. Аластор хотел подготовиться к следующему удару, но, кажется, ему хватило и первого… -

Radiohead — Paranoid Android

      Смех, радость, восторженный крик! Безумная, захватывающая погоня! Настоящее приключение, становление героя, которого все примут и полюбят после того, как он разберется с опасным преступником, терроризирующим город! Этого преступника, жестокого и опасного человека, которого прозвали Штормом, никто не поймал за целые десять лет, но он, шериф Аластор, едва повышенный в звании, сразу же вышел на его след! Это ли не счастье?! Горожане будут в порядке, и та красавица, которую Шторм похитил, всенепременно отблагодарит своего спасителя нежным поцелуем в щеку и согласием на замужество, и все добрые люди придут на самое масштабное торжество за всю историю Нового Орлеана!       Ну, а пока, шериф Аластор, сосредоточенно сдвинув брови, выглянул из-за угла и довольно улыбнулся, теребя воображаемый ус и докуривая воображаемую сигару… Нет, не так. Никакой сигары там не было, иначе Шторм сразу бы его вычислил! Поэтому Аластор тотчас исправился: обтянул воображаемое пальто и проверил, на месте ли кривенький бумажный значок. Беглец решил, что смог скрыться, ан нет! Такой справедливый и честный человек, как Аластор, самоотверженно бросился за ним безо всякого оружия не для того, чтобы так легко сдаться! Даже ценой собственной жизни он сумеет спасти этот город (и тогда красавица, которую Шторм похитил, будет рыдать на могиле спасителя). Но нет. Шериф Аластор не станет думать о плохом!       Поправив вечно сползающую громадную фуражку, он выскочил из-за угла с боевым кличем, а Шторм сразу же подорвался с места, сжав в зубах палку, и помчался прочь, смешно скользя по только что вымытому полу.       — Стой, подлец! — Аластор, недавно выучивший новое слово, рванул за собакой, сам едва ли не падая, но не обращая на это никакого внимания. Кастрюля-фуражка слетела с головы. — Я поймаю тебя, подлец! Так и знай!       Он бежал, не разбирая дороги, отодвигая на ходу стулья. И пес едва не врезался во все подряд, в порыве игры и азарта ловко обходя препятствия.       Сегодня смело можно было шуметь и радоваться жизни, ведь отец уехал в город с ночевкой, а Берзэ не собиралась останавливать разошедшихся сына и его четвероногого друга, со снисходительной улыбкой наблюдая за их догонялками. Нечасто доводилось видеть Аластора настолько счастливым это был первый раз, поэтому такое зрелище ее несомненно радовало.       Мальчишка, загнав Шторма в угол, навалился на него всем телом, крепко обнимая, и победно крикнул: «Попался!», после чего, отобрав трофей в виде той самой погрызенной палки, рванул на улицу, уворачиваясь от вьющейся рядом собаки, так и норовящей вернуть потерянное. Пес начал прыгать, пытаться повалить, и, как только они скатились с крыльца в неутомимой борьбе, Аластор бросил палку и аж осел, хватая ртом воздух, стараясь как можно быстрее перевести дух, дабы продолжить игру. Нельзя было тратить ни минуты на отдых.       Как только пес вернулся обратно, шериф Аластор вновь погнал его в дом, ведь бегать там было куда интереснее, чем на улице: Шторм не мог уйти далеко, а значит, шансы поймать его увеличивалось.       Шторм появился у них год назад, ведь такой большой дом, по мнению Гарри, обязана была охранять агрессивная голодная собака, похожая на волка. Плешивые бока, колоссальная обида в глазах… Пес сидел в конуре, рыча на всех подряд и в особенности на главу семейства, однако Аластор растопил сердце этого мощного зверя хорошим к нему отношением. Берзэ помогла вылечить Шторма, тем самым тоже заслужив его доверие. Всего лишь немного любви. Шторму, к слову, повезло иметь острые зубы, а потому Гарри его не трогал. Просто игнорировал: выполняет охранную функцию — и ладно.       Шторму полагалось полведра каши ежедневно. Аластор стеснялся признаться в том, что подворовывал у него (немного, друга же жалко), но когда увидел, как мать специально варит большее количество каши, чтобы тоже поесть, выдохнул. Они не обсуждали это друг с другом. Просто делали. И, конечно же, молчали. Благо Гарри совсем не следил за количеством крупы в мешке для пса и покупал новый, когда Берзэ просила. Так жить стало проще. А сейчас Аластор был не голоден, поэтому думал о беготне, да ни о чем больше.       И вот, вцепившись в палку, Аластор тянул ее на себя, пес — на себя. Шторм, конечно же, оказался сильнее шестилетнего мальчика, так что Аластор, поскользнувшись, свалился, но, быстро вскочив на ноги, побежал вновь его догонять.       Впереди была лестница, совсем скользкая: пока Шторм мчался наверх, едва ли не падал. Аластор не отставал. Возможное падение его вовсе не волновало. Держась за перила, он, оказавшись наверху, едва не схватил собаку за круп, но зверь оказался слишком проворным. Минув длинный пустынный коридор, Аластор чуть не врезался в стену, однако сумел притормозить вовремя.       Нельзя было упустить злодея Шторма! Еще три круга по дому! Минутная передышка, а затем опять — погоня, погоня, погоня! Так весело, так свободно и хорошо! И вот, несясь по тому же длинному коридору и позабыв обо всем на свете, Аластор бросился на пса, собираясь проскользить по полу для ускорения, но не рассчитал (что уж, он даже и не пытался), и… на всей скорости влетел в стеклянный шкаф с отцовской посудой. В новенький шкаф, купленный месяц назад, специально, чтоб каждое блюдце было хорошо видно…       Шкаф не упал. Нет. Хуже: накренился назад, а затем встал ровно, но посуда съехала к стеклу.       Мгновение тянулось настолько долго, что Аластор, казалось, успел сосчитать до тридцати трех ровно тридцать три раза. Отпрянул к стене, встал напротив, затаив дыхание. И потом… Потом вся посуда, вся чертова посуда из самого дорогого на свете фарфора, те расписные тарелки, те чашки с фигурными ручками, и павлины, и колибри, и лебеди, и даже любимое блюдечко с красной каемкой — все с грохотом рухнуло.       Такого парализующего, неконтролируемого ужаса Аластор не знал до этого ни-ког-да. Его ноги вмиг ослабели, и он осел, пытаясь вдохнуть, но не получалось, а потому перед глазами потемнело. Казалось, душа покидает тело, ведь Аластор больше не чувствовал себя человеком, больше не чувствовал себя внутри собственного тела. Все разрушилось, будто бы мир взорвался, а он… он остался. Настолько потерянный, что забыл, как дышать, ходить, видеть. Черные точки запрыгали перед глазами, голова заболела. Зажав уши, пытаясь заглушить страшный звон, Аластор уже не понимал, где он, кто он, зачем. И единственными мыслями, повторяющимися снова и снова, были:       «Папа меня убьет. Папа меня убьет. Папа меня убьет. Папа меня убьет. Папа меня убьет. Папа меня убьет. Папа меня убьет. Папа меня убьет. Папа меня убьет. Папа меня убьет. Папа меня убьет. Убьет. Убьет. Убьет. Убьет. Убьет. Возьмет вилку и убьет. Папа убьет. Придет домой и убьет. Убьет. Точно убьет. Папа меня убьет. Это случится. Это точно случится. Папа меня убьет. Так и будет. Я знаю. Папа придет домой и меня убьет. Папа меня убьет. Убьет. Убьет. Точно убьет. Ударит за каждую тарелку и заставит посчитать удары. Я умру. Умру. Я умру. Папа меня убьет. Папа меня убьет. Папа меня убьет. Не пощадит. Не простит. Папа меня убьет. Папа меня убьет. А значит, некому будет кормить собаку и жалеть маму. Папа меня убьет. Я не хочу умирать. Я боюсь. Страшно. Страшно. Я не хочу. Помогите. Помогите. Помогите. Помогите. Помогите. Помогите. Помогите. Помогите. Помогите. Помогите. Кто-нибудь. Помогите. КтонибудьпомогитеспаситемамамамаМАМАПРИДИспасимамамамочкаМАМОЧКАпожалуйстапридипомогиспасипомогиЯНЕСПЕЦИАЛЬНОянехотелЧЕСТНОЧЕСТНОЧЕСТНОпожалуйстапростименяМАМАхотябытыпрошуПРОШУУМОЛЯЮмамаМАМАспасимамазащитиянехочуумиратьУМОЛЯЮмамамамаМАМА........»       И мама пришла. Впилась ледяными пальцами в его лицо, выдернув из приступа паники и возвращая в реальность, и звонко ударила по щеке, вынуждая поднять налитые кровью глаза и посмотреть наконец на нее.       — Мой милый, все хорошо! — ее нежный голос был ангельским, не иначе. Берзэ, сильная и родная, нависла над ним, закрывая от всего мира. Она солгала. В очередной раз. Ведь жизнь такова, что нет в ней места, где можно спрятаться от всего. Жизнь такова, что нет в ней справедливости и спасения. Только удача. Отвернувшаяся спиной, конечно же, и стремительно уходящая — догоняй или нет — не поймаешь. — Не переживай, посуда бьется на счастье. У нас все будет прекрасно. Не плачь, пожалуйста, мой сыночек. Мы скажем папе, что это я сделала. Бояться тебе вовсе нечего.       Вот что она сказала тогда. ***       — Мама! Мама! — Аластор ворвался в комнату, бледный, как смерть, и замер у двери, трясущимися руками обхватив себя за плечи. — Как ты?!       Берзэ лежала, укрытая простыней, уставшая и помятая, но при виде сына сразу же встрепенулась и поднялась на локтях, вымученно улыбаясь. Рядом с ней, к слову, находился кое-какой мужчина, но в тот миг для Аластора его просто не существовало.       — Милый, все хорошо. Почему ты так встревожен? — голос матери был привычно ласковым, даже приторным в этой неуместной попытке успокоить.       — Он не разрешал зайти три дня! Три дня, мама! Почему так?! — сдержать нахлынувший гнев не получилось: Аластор почти заорал.       — Прекрати истерику, — строгий голос чужака должен был привести в чувства, но ребенок даже не посмотрел в его сторону. — Твоя мать нездорова, ты только тревожишь ее.       Эти нравоучения… Он действительно думал, что сможет помочь? Усмирить? Он не здесь, не здесь, не здесь.       «Уходи».       — Мама! — наплевав на приличия, мальчишка сорвался, а Берзэ махнула третьему лишнему слабой рукой, мол, пусть покричит, ничего. — У тебя не ходит нога?! Совсем, да?!       — С чего ты это взял? — Берзэ изобразила удивление, расслабленно падая на подушку. На губах ее заиграла снисходительная улыбка, которая разозлила Аластора только сильнее. Как она смела улыбаться, когда все шло наперекосяк? Как она смела быть такой отвратительно беззаботной?! — Я лишь подвернула ногу, упав с лестницы. Ничего такого. Скоро пройдет.       Аластор задохнулся от всевозможных разрушительных чувств, заметался туда-сюда, цепляясь онемевшими ледяными пальцами за изножье кровати.       — Тогда почему она вся в бинтах?!       — Врач посоветовал, — ледяное умиротворение Берзэ вкупе с этой благоговейной, здоровой улыбкой, были ненормальными, но привычными. Ведь мать вела себя так всегда. Аластор ей больше не верил. Однако каждый раз, стоило ей только сказать, что все хорошо, он начинал сомневаться: мама ведь не может ошибаться, да?       — К нам не приходил врач, — хрипло сказал Аластор, опуская руки. На глаза навернулись слезы.       — Ну конечно же, приходил. Ты проспал его.       Пощечина. Не отрезвляющая на сей раз.       — Почему ты тогда не выходишь из комнаты и просто лежишь?       — У меня жар, приболела немного, — это звучало даже беспечно.       Удар розгами. С профилактической целью.       — Тогда почему отец не пускал к тебе? — Аластор наклонил голову, посмотрел исподлобья. Челка прилипла к потному лбу и неприятно лезла в глаза. Указательным и большим пальцами он вцепился в свою ладонь, из последних сил стараясь быть хорошим мальчиком, который молчит и терпит, молчит и терпит, молчит и терпит.       — Чтобы ты не заразился, конечно.       Нож под ребро. Молчать и терпеть — это смысл жизни.       Тот, кто говорит, будет вздернут своими руками. Попомни мои слова. Ты доболтаешься рано или поздно, и даже не важно, покарают тебя или нет, потому что ты сам себе наказание. Можно было бы просто радоваться каждому дню, как делали это глупые люди, бездумно благодарить за все даденое: за корку хлеба или удар в живот. Но ты выбрал совсем иной путь, ты ходишь по лезвию. Ты оступишься, точно оступишься, и тебя пополам разрубит. Но… Вот так новость: это будет осознанным действием. Правда, сейчас, господин суицидник, вам еще жить и жить…       — ТЫ ИЗДЕВАЕШЬСЯ?!       В шпур вставляется патрон с опилками, пропитанными нитроглицерином.       Ба-бах.       Гремит взрыв.       Это нельзя было предотвратить. Мамин выблядок еще и не такое выкинуть сможет.       — Ты думаешь, я сумасшедший?! Думаешь, я больной?! Хочешь — отправь меня в лечебницу, мне все равно, тебе ясно?! — Аластор больше ничего не видел и не слышал. Глаза застелила красная пелена, однако он просто пялился на Берзэ, не зная, что делать. Хотелось вцепиться ей в плечи и хорошенько встряхнуть, но Аластор боялся навредить, ведь было видно, что матери очень плохо, несмотря на ее отговорки. — Твоя грязная ложь мне уже надоела!       Мужчина, молчавший до этого, вдруг подскочил и выкрикнул показательно строго:       — Молодой человек, что это за поведение?!       Тяжелая ладонь его хлопнула по стене.       Аластор повернулся. Почти жуткое зрелище — темные глаза, с отнюдь не детской непередаваемой злобой, такие дикие, такие безумные; обезличенный взгляд утонувшего в недобром порыве маленького ребенка. Все, чего он хотел — это защитить мать. Спасти ее от жестокого мира. Однако, увы, ничто не работает так просто. И когда Аластор ощутил ненависть к ней, граничащую с нежностью, то осознал в полной мере, что есть отчаяние и безысходность. Это была безобидная ненависть, взращенная на томящейся многолетней обиде. Минутная. Но ее было достаточно для того, чтобы причинить боль.       — Тебя не спрашивали, — тихо проговорил Аластор, внутри себя умирая от страха. Ему казалось, что человек этот вот-вот и вспылит, и в ответ на такую дерзость ударит. Но он не двигался. В конце концов, Берзэ всегда говорила, что ему можно верить. До этого он ни разу не трогал Аластора. Но Аластор боялся мужчин, и этот исключением не был.       Ты посмотришь в зеркало лет через десять и поймаешь себя на мысли, что теперь ты не мальчик, не юноша, а мужчина, и это отвратительно, гадко, грязно, ты рожден для насилия, ты чудовище, неспособное уберечь самое дорогое, ты тварь, осквернившая мир собственным появлением, ты тварь, осквернившая изнутри собственную мать, ты знаешь, что я прав, ты уже это знаешь.       — Не смей разговаривать со мной в таком тоне, — заходившие желваки на его лице были знаком. Знаком, что еще немного, и он сорвется. Такие всегда срываются, даже если ты молчишь слишком долго. А отвечать — привилегия людей с ружьями. У Аластора не было ружья. И, к слову, Аластор уже неосознанно не считал себя человеком. — Немедленно извинись.       — Нет, — Аластор, едва шевеля губами, сумел усмехнуться, только вот вышло жалко и очень грустно. Он представлял, что эффектно бросает последний вызов, но на деле вышел лишь детский лепет.       — Извинись перед матерью. Мне твои извинения не сдались, — чужак осуждающе нахмурился, почему-то сложил руки на груди и облокотился о стену. Он, казалось, вовсе не готовился к нападению. Гарри выжидал напряженно, и в ледяном спокойствии его всегда чувствовалась угроза, но этот… этот будто мог быть нормальным. Ты знаешь, что такое нормально? Да ладно тебе. Нет, правда, даже не начинай.       Аластор кинул испуганный взгляд на мать. Она лежала молча, кусала губы.       — Я говорил, что твои попытки его сберечь не доведут до добра, — мужчина обратился к Берзэ удивительно сострадательно, и Аластору вдруг стало так непередаваемо стыдно, что тотчас захотелось провалиться сквозь землю. Это разозлило еще сильнее. Почему ему стыдно, а ей — нет? Это несправедливо. Ведь не может быть так, что один маленький мальчик виноват сразу во всем. Не может так быть. Ну не может!       — Гуидо, прошу, оставь нас ненадолго, — голос Берзэ, как всегда, звучал мягко. Гуидо сразу вышел, кивнув с покорностью и пониманием.       Аластор думал, что Берзэ всегда и на все было плевать. Она могла сколько угодно орать от боли, но, если встречалась взглядом с сыном, делала вид, что смеется. Только полная дура могла подумать, что это убережет его психику.       «Тебе не больно, сынок».       «Мне тоже не больно».       «Это просто царапина, глупый. Много крови? Ну, так бывает. Это нормально, когда идет кровь».       «Что? У меня вся подушка красная? Я просто ела очень неаккуратно».       — Ты правда считаешь, что я не помню, как он бил молотком твою ногу?       Вот ведь незадача… У нее кончились патроны. А сынок, раздобыв оружие, подобрал его без раздумий и дрожащими руками навел дуло на ту, что расстреливала его всю жизнь.       — Не ври. Не сейчас.       Мама, ты…       Я помню, как синюшную кожу порвал осколок кости и как кровь густыми струями стекала на намытый мной пол. Знаешь, это такое зрелище, которое не забывается никогда. Меня тошнит, если я тебя вспоминаю, честное слово, потому что твое лицо — это синоним мучению. Ты всегда мучилась, но не проще ли было перерезать себе глотку? Ты не боялась боли, даже не делай вид, что это не так. Ради чего ты жила? Ради того, чтобы на моих глазах тебя убивали? Что я должен был чувствовать, о чем думать? Думать, что мне мерещится и я болен? Сперва у тебя получалось заставить меня верить в мою дефективность. Но разве это не жестоко? Обманывать ребенка как обманывать старика — поверят в любую ложь, какой бы она ни была нелепой. Возможно, я до сих пор тебе верю, мама. Возможно, все это — моя агония? Возможно, с детства я находился в лечебнице с галлюцинациями и выхода нет? Не мог ведь весь мир вокруг меня разом сойти с ума? Не могло ведь все быть настолько ограниченным и мерзким?       Не знаю, как у чьей, но у моей мамы за юбкой не было домика, в котором прячутся от всех бед. Этой юбкой она прикрывала меня, а не защищала. Прикрывала свою самую большую ошибку, чтобы ее не размазали по стене. Любить то, что ты создал — это нормально. Даже если оно уродливо, как ты сам. Даже если оно испортило всю твою жизнь. Но можно же было перерезать мне глотку, чтобы спастись? Можно же было что-то придумать? Не ехать с Ним. Не любить его. Не подчиняться. Не трахаться…       — Ты больше не веришь мне?       Была ли она святой? Определенно, была. Ведь речи святых так сладки, так манки, но кроме того, чтобы праведно мучиться и красиво говорить, святые эти не могут совсем ничего. Вот и Берзэ оказалась святая лишь для того, чтобы поминать ее добрым словом, вопреки желанию проклинать, и искать ее лик на иконах. Отвратительная в своей красоте.       Ее судьба — обожать не тех. Ублюдков. Обожать и взращивать. Примерная, но нелюбимая жена дьявола. Дьявол любит гордых и статных, а не валяющихся в грязи. Мимо унижающихся он проходит, их пиная ногами. Такой он, дьявол с маленькой буквы.       — Ты больше меня не любишь? — Аластор все еще бездумно обожал ее в ответ. Бездумно верил в каждое слово, и, если бы она постаралась, подольше поубеждала его в собственной правоте, он бы поверил. Кому еще было верить тогда? Нужно же было верить.       — Ну что же ты говоришь такое, люблю, конечно, — Берзэ вновь поднялась на локтях, посмотрела невесело. — Иди сюда скорее, я тебя обниму. Только нужно, чтобы ты поставил подушку.       Мама, ты дура. Зачем же я помню тебя так ярко?       — Отвечай.       Берзэ вздрогнула, взглянув в его блестящие глаза. Не было в этих глазах слез, нет. Они блестели почти угрожающе. И мать проглотила язык. Знала ведь: заслужила.       — Отвечай.       — Аластор, послушай, это для твоего же блага. Ты уже взрослый мальчик, ты должен меня понять.       Но Аластор не был взрослым. И он не хотел ничего понимать.       Он хотел кричать, бить кулаками стену, валяться по полу в приступе неистовой ярости. Что еще мог делать ребенок? Что он должен был делать?       — Он бил тебя молотком?       Берзэ закусила губу. Ее ложь раскрылась бы рано или поздно, но она, видимо, не придумала, что скажет, когда это случится. Как оправдаться человеку во всей своей жизни? Да и, стоит ли?       Глядя в лицо своему ребенку — да. Стоит.       — Он бил тебя молотком?       В Ее глазах слезы стояли.       — Он бил тебя молотком?       Ей было страшно.       — Он бил тебя молотком?       Так не хотелось признавать ошибки.       — Он. Бил. Тебя. Молотком?!       — Да! — вдруг взревела Берзэ, обреченно рухнув на постель и закрывая лицо руками. — Да, черт возьми, бил! Да, ты все видел! Это ты хотел услышать?! Если сам знаешь, зачем это все?! Решил закатить истерику?! Ну так давай! Скажи, какая я у тебя плохая! Ты ведь так думаешь, да?!       — Да, я так думаю! — Аластор хотел сделать ей больно. Впервые. Чтобы она поняла, насколько больно ему. Но мысль о том, что ей гораздо больнее, заставила ни с того ни с сего разрыдаться.       Схватив со стола вазу, Аластор замахнулся и с силой бросил ее на пол. Она сразу же разлетелась на мелкие осколки.       — Я тебя ненавижу, ясно?!       Из-за двери послышался взволнованный голос:       — У вас все в порядке? Может, мне войти?       — Нет-нет, мы разберемся сами, — Берзэ отчего-то вдруг улыбнулась, растирая по щекам слезы. На мгновение показалось, будто она не была напугана. Но это ничего не меняло.       Мать не смотрела на Аластора, и тот растерянно отступил назад, не зная, куда себя деть. Столько всего скопилось внутри… Аластора никто не учил, как вести себя в таких случаях. А кого-то учат вообще?       Быть может, она ждала, пока Аластор вырастет да снесет башку ублюдку-Готрою? Пожалуй, что так. В конце концов, святые не марают руки. Они только плачут и улыбаются. Всю грязную работу за них, в честь их, выполняют адепты.       Люди, которые больше всего боятся, что ты бросишь их, в конечном счете бросают тебя первыми. Когда тебе нужна помощь, они растворяются, забывая о своих клятвах, будто ничего не было. Потому что это все напускное, и единственный, кто в действительности может обещать хоть что-нибудь, это ты сам. Только вот ты нарушаешь клятву за клятвой даже себе самому. Все одинаковы. Ты предаешь, предают тебя. Такова жизнь. Ничего ты с этим не сделаешь.       Люди часто жалеют о том, что сделали или сказали. «Не обижай любимых, не причиняй им боль, будь хорошим, чтобы, если умрешь, тебя поминали лишь добрым словом, а если умрут они, тебе не было стыдно».       Иногда любимых нужно обидеть. Обидеть, чтобы они поняли, насколько сильно обидно тебе. Та неприятная правда, которую обычно замалчивают, чтобы не ранить нежные чувства, должна ли оставаться внутри и медленно отравлять? Обида — это ли не очаг болезни? Это ли не рана, которую нужно прижечь? Вот ты говоришь свою правду, но… в итоге кому же она нужна? Кому? Если эта правда ничего не изменит, она лишь разобьет чье-то сердце.       Аластор не жалел о том, что в тот день разбил сердце ей.       Берзэ была из тех, кого постоянно нужно держать в узде. И речь здесь не про чертово домашнее насилие, нет, конечно же нет. Просто, чтобы заставить ее что-то сделать, нужно было просить, умолять, кричать. Аластора приучили держать язык за зубами, поэтому, по сути, мать лишилась мотивации вообще. О чем говорить, если она предпочла жрать землю вместо того, чтобы искать выход? О чем говорить, если весь ее смысл — это поддержание жизни ребенка? А поддержание жизни — это не про счастье и не про нормальность. Это про «украсть моему мальчику немного крупы, чтобы не умер от голода, сказать ему, что все в порядке, чтобы не рассказал соседям, потому что иначе будет еще хуже, чем есть». Да-да, она предпочла не просить, а красть.       Иногда Аластору казалось, что ее все устраивало. Или она сошла с ума от такой жизни и не нашла ничего лучше, кроме как получать удовольствие? И если бы ее не встряхнули, она и не попыталась бы хоть что-нибудь изменить?       «Никто не имеет права бить тебя». Но они все равно почему-то бьют. Весь мир — это шайка убийц и первертов, которым тебя отдали на растерзание.       Но самое страшное заключалось в том, что Берзэ верила в лучшее будущее. Искренне верила. Оттого верил и Аластор: что ему еще оставалось? Но лучшего будущего не будет, если изначально вся жизнь — это кромешный ад. Лучшее будущее для ментально больного — это пожизненная реабилитация. А надежда на то, что в одно прекрасное утро ты проснешься и все сделается патологически нормальным, как и должно быть у всех в мире — это лишь вспомогательный, но бессмысленный инструмент. Когда выхода нет, все, что тебе остается — надеяться и верить. Как тот, кому вспороли горло, в последний миг смотрит на мир и думает: а вдруг сейчас случится чу…       …до       дома,       до истинного дома,       тебе,       как до луны,       далеко.       Смотри на нее, на луну. Какая она красивая, как ярко сияет в ночи. Лелей надежду на то, что когда-нибудь сможешь ее забрать. Вот она, вся суть надежды. Чаще всего самые заветные мечты не сбываются. И не нужно, не нужно было учить ребенка тому, что это не так. Веру в зубную фею перерастают все. Ведь, когда тебе сорок и нет ни гроша, ты можешь лишь патетично усмехаться в интеллектуальном диалоге и говорить что-то вроде: «Как жаль, что зубная фея больше никогда не придет». Но с верой в лучшее будущее это так не работает. Ты до конца, до самого конца, веришь в счастье, в чудо, в любовь, какой бы дерьмовой ни была твоя жизнь. Лучше уж продолжать верить в зубную фею.       — Я тебя ненавижу! — Аластор хотел, чтобы мать посмотрела ему в глаза и все поняла. Все, что он тогда хотел крикнуть еще, но не знал, какие слова подобрать, ведь понятия не имел, как назвать свои чувства. Берзэ, конечно же, понимала его, даже отвернув голову к стенке. — Ненавижу тебя! Ненавижу всех, кто врет! Вы все врете! И все заставляете меня врать! Мне надоело! Мне все надоело! — схватив несколько книг со стола, Аластор бросил их в закрытое окно, но то не разбилось — действие было исключительно истерическим, а не нацеленным на результат. — Ты даже сейчас не можешь сказать все, как есть! Почему все так?! — его сорванный голос, горькие слезы, красное лицо. Она явно не этого хотела в итоге. — Объясни мне! Объясни, почему?! Почему все так?! Я не понимаю! Я не понимаю! — опрокинул все стулья, схватил подсвечник, замахнулся и бросил его прямо в дверь, за которой стоял и подслушивал этот Гуидо. С грохотом уронил расписную тумбу.       А Берзэ даже не повернулась. Аластор не видел сквозь слезы ее слез, но со временем догадался, что она неспроста тогда зажимала руками рот. Чьи слезы были горше в тот день? Это загадка на целую жизнь.       Она была из тех людей, кому проще приспособиться, нежели что-нибудь изменить. И снова, плохая идея — учить этому ребенка. Терпи, молчи, жди. Жди, пока все само не изменится. В конце концов, папочка не вечный. Он тоже умрет когда-то.       А вот когда он умрет, начнется настоящая жизнь. Будет не сын, а настоящая гордость — идеальный, будто из сказки. Станет сильным, честным, искренним и никого не обидит. Она не думала, как это должно случиться. По щелчку пальцев? Вероятно, учить любить не нужно, ведь это что-то естественное. Она была из тех людей, кто не умел разрушительно ненавидеть. Возможно, ей хорошо отшибло мозги, когда ее били о стену лбом.       — Почему ты никогда не говорила, что тебе больно?! Я же знаю, что было больно! Мне было больно! А ты обманывала меня, будто это не так! Но я же не ненормальный! — Аластор ударил раскрытой ладонью столешницу и зашипел, схватившись за запястье: — Мне больно! И это правда. Ты сама говорила, что когда больно, тогда плохо! Что тебя нельзя бить, если я тебя люблю! Тогда почему он бьет тебя?! Почему он бьет меня?! Он нас не любит?! Почему мы тогда не уйдем?! — Аластор задыхался от собственного безумия. Нормальные дети устраивают истерику, когда узнают, что зубной феи не существует, а не от понимания, что с их головой все в порядке. Но если бы Берзэ настояла на своей правоте, если бы только она подала голос, он бы поверил. Даже в тот миг.       В настоящем Аластор плавился, потому что так жаль было того ребенка, так жаль… Не себя. Нет. Больше не себя. Лишь тот эфемерный образ, оставшийся так далеко, но вдруг всплывший перед глазами — значит, все еще важный.       Хватит стучаться в закрытую дверь. Есть безысходность. Ничего не изменится, как бы ты ни настраивался на позитивный лад.       — Хватит плакать! Возьми себя в руки! — Аластор пнул ножку стола. — Так ты мне всегда говорила! А как не плакать, когда он ударил меня лопатой в бок?! Как не плакать, когда выгнал на снег босиком?! Или когда он оставил меня оттирать кровь! Или когда он бил ТЕБЯ! Или когда к тебе не пускал! Я знаю, что вода в ведре была кровавая, а не просто грязная! Я знаю, что это была твоя кровь! Я знаю все! Ты меня не обманешь! Ты даже не пыталась убежать! Ты гадкая, я не хочу тебя видеть! Я соберу вещи и сам убегу отсюда! Я вас всех ненавижу!       Забившись в дальний угол, Аластор скрючился, закрыв голову руками, и зарыдал. Были в этом и пронзительный крик о помощи в никуда, и колоссальная обида. Все, кроме той-самой-ненависти. Ведь маму очень хотелось спасти. Вырвать из лап чудовища и отвести в большой светлый дом, о котором они мечтали, в дом на луне, так далеко от этой проклятой земли, чтобы с нее их вовсе не было видно. Чтобы все-все забыли о том, что есть два таких человека. Чтобы можно было вечно выращивать сад, играть с собакой, нормально питаться и, наконец, просто жить. Аластор бы все сделал для этого.       Его жалобный плач затихал, а внутри оставалась лишь пустота. Разочарование во всем на свете — это слишком высокая плата за шесть лет жизни. Он не сделал еще ничего злого этому миру. Мир начал первый. Пожалуй, в тот день и завязалась самая масштабная драка.       — Хватит молчать, — только тихий скулеж заставил Берзэ выйти из оцепенения. Только тихий скулеж. Она наверняка собиралась сказать: «Все наладится, вот посмотришь. Все-наладится-вот-посмотришь. Всеналадитсявотпосмотришь. Верь мне, у нас ведь особая связь, ни у кого в мире больше нет такой связи, как у нас с тобой, солнышко».       ЕСЛИ ЛЮБОВЬ ТАКАЯ, ЛУЧШЕ Я ЛЮБИТЬ НИКОГДА НЕ БУДУ, ВЕДЬ ТЕМ САМЫМ Я СПАСУ ЧЕЛОВЕЧЕСТВО.       — Ты всегда только молчишь и радуешься, — Аластор поднял взгляд. Белки его глаз были полностью красными. Маленький обиженный демоненок, избитый своим нареченным ангелом. — Может быть, я не хотел появляться здесь. У вас. У тебя.       Берзэ посмотрела на него так, что кровь в жилах застыла и сердце замерло. Это лицо… Она вдруг из палача превратилась в жертву, в загнанное животное, которое не было виновно в собственной глупости. Аластор бы и не винил ее, если бы она жила сама по себе. С кем идти бок о бок — личное дело каждого. Но… Когда ты решаешь плодиться, ты просто обязан поумерить свой эгоизм.       Если бы Аластор встретил ее теперь, то говорил бы с ней совсем иначе. Более искусно, более жестоко, так, чтобы она поняла, кого вырастила. Так, чтобы посмотрела в эти глаза и от бессилия закричала, падая на колени, так, чтобы ощутила весь масштаб катастрофы. Полный распад личности, безнадега, то, что нельзя простить, то, над чем бессмысленно сокрушаться. Это ее вина. Все, что случилось и продолжает происходить. И она обязана сокрушаться, как ответственная за эту не-жизнь.       А впрочем… был ли действительно виноватый? Этот жестокий мир кого-то щадит, а кого-то нет. Ее вот, тоже не пощадили. В первую очередь — ее. Если бы Аластор мог… Если бы только мог… Он бы… уберег ее. Но он не был книжным героем, владеющим разрушительной силой, что вырывалась в моменты каких-либо потрясений. И тогда даже не думал о том, чтобы схватиться за нож. Не думал отнести пьяную тушу отца да скормить свиньям. Конечно же, нет.       В конце концов Аластор бы просто обнял ее. Обнял так крепко, чтобы Берзэ ощутила себя в безопасности. Хотя бы один-единственный раз.       И наказать ее хочется, и спасти.       Как хорошо, что им никогда не встретиться больше.       — Есть ли такое место, в котором меня никто не тронет? — голос его дрожащий, еле слышный, и сам маленький человек (пока еще человек в самом глубоком смысле этого слова!), такой трогательный в своей не-ви-нов-нос-ти помнишь, помнишь, когда-то ты был невиновен!. — Ты бы пошла со мной в это место?       Мама.       Что она ответила? Аластор все силился вспомнить, но даже лицо Берзэ стерлось из памяти, ведь ребенок тогда глядел на мир сквозь пелену невыплаканных слез.       А потом все пошло своим чередом:       — Столько семей живут хуже нас. Вот у тех чудаков с необычной фамилией, например, сын убил молодую соседку! Его родители, между прочим, даже не ссорились. Но ты-то у нас с папой хороший. Ну, посмотри на себя: импозантный молодой человек! Вот подрастешь, и от поклонниц отбоя не будет. А ну-ка иди сюда, иди, я тебя все-таки обниму! Я ведь очень тебя люблю! Во-о-от так!       Вот она, твоя бесконечно несчастная, неспасенная и не спасшая. Провалившаяся во всем. Осознающая это.       Позволяя Берзэ обнимать себя, Аластор безучастно смотрел в потолок. После истерики у него не осталось ни на что сил и жизненный урок был усвоен накрепко: молчать, всегда молчать, ведь все, что ты скажешь или даже прокричишь, ничего не изменит. Примечание к уроку (ознакомиться лет через десять): хочешь что-то менять — меняй сам, не полагаясь ни на кого.       — Ты у меня уже совсем взрослый, — тонкими пальцами мать убаюкивающе гладила лицо Аластора и рассматривала его профиль со всей нежностью, на какую только была способна. — Настоящий джентльмен.       — Я разбил вазу, — стыдливо и удрученно пробормотал Аластор, сердясь на себя.       — О, пустяки, — Берзэ ему улыбнулась. — Посуда бьется на счастье, ты уже знаешь. Когда подрастешь, научишься держать себя в руках.       — Да? — это было так странно слышать, ведь остальные взрослые себя в руках не держали.       — Ну конечно, что за вопросы?       — Почему папа не держит себя в руках?       Берзэ не имела понятия. Вообще, Аластор спрашивал слишком много, невольно делая ей все больнее. Впрочем, всем рано или поздно приходится отвечать за свои необдуманные поступки. Особенно, если эти необдуманные поступки — дети.       — Он много пьет! — звонкий смех звучал настолько неубедительно, что хотелось в той же манере рассмеяться в ответ, дабы пустота разговора, построенного на лжи, не была настолько звенящей. — Ты ведь не будешь пить, а значит, и никого не обидишь.       — Но он ведь всегда был злым, даже когда не пил, — Аластор взглянул на мать недоверчиво, но ее глубокий взгляд тогда показался умиротворенным. На деле же он был уставшим: Берзэ не знала, как в очередной раз обмануть, отсрочить дальнейшие разбирательства.       — Такой уж он человек. Вхожий в высшее общество, а у них там свои дела. Да и на работе полно забот, — говорить о Гарри Готрое было неловко обоим: они ненавидели его молча, читая чувства друг друга по взглядам и мимике, а теперь… теперь Берзэ старалась преподнести все так, будто «папочка просто устал, он вспыльчив, ничего не поделать».       Вновь: ни-че-го-не-по-де-лать.       Сардонический смех: зараза распространилась внутри благодаря всего паре фраз и тысяче тысяч ударов.       Ну, что же. Остается жить дальше. Аластор и жил. Ничего не поделать.       — Значит, высшее общество — это плохо?       — Не плохо, нет. Наоборот. Просто это такая ответственность… Нужно вечно держать лицо, вечно улыбаться, даже если не хочется, притворяться, что все здорово…       — Но… мы тоже так делаем…       Берзэ запуталась, точно муха в паутине. Ее привычная жизнь оказалась никчемной и жалкой. Все, что она строила, получилось непригодным, кривым. Рухнуло, стоило только включить осознанность. Просто жить, когда ребенок не умеет разговаривать и не задает вопросов. Меняешь ему пеленки, кормишь, качаешь. Механические действия, привычка, не более. Заботу о детях обычно так себе и представляют. А потом, когда дети становятся старше, никто не знает, что с ними делать. Дети видят насквозь, дети обязательно спросят, почему все так и никак иначе. Все, что ты хотел спрятать, найдут твои дети. Создатель, оказавшийся на распятье, только и может кричать, обвиняя весь белый свет в собственных грехах. На самом деле же это — такая мольба о пощаде, ведь каждый знает о себе правду, только не признается.       — Считай, это репетиция взрослой жизни! — воодушевленно воскликнула мать.       «Веселая же у меня будет жизнь!»       — Ты ведь тоже займешься сигаретным бизнесом. Я чувствую, это твое. А значит, будешь богатым юношей. Тебя ждет светская жизнь! — Берзэ говорила увлеченно, но и с тоской. Кому-кому, а ей уж точно хотелось дорогих платьев и украшений. Хотелось самой быть украшением своему мужу, гордостью. Мечта оказалась далекой и близкой. Впрочем, один раз Гарри вывез ее в город на какое-то собрание, которое она просидела вместе с женами важных людей в подвальной комнатке под актовым залом. Берзэ чувствовала себя такой нужной, такой состоявшейся… Для нее счастье заключалось именно в этом.       Аластор, однако же, позднее возненавидел богему.       — Это, наверное, хорошо…       — Это твое предназначение! — размечтавшаяся, мать широко улыбнулась, прижимая мальчишку к себе сильнее. — Так и представляю тебя в дорогом, красивом костюме, такого высокого, сильного… В компании интересной девушки!       — Девушки? Зачем она мне? — спросил Аластор сконфуженно, смущенно нахмурившись, будто его фантазии из игры в шерифа легко прочли. Это Берзэ умилило.       — Всем нужна пара. Уверена, ты найдешь себе замечательную супругу. Главное, чтобы она не была падка на деньги…       — Почему?       — В отношениях главное — это любовь! Тогда партнерство в радость! — приятно жить одной только верой в зубную фею. Нет, не так: доживать. Зная, что ничего не изменится, продолжать верить. Да. Это — кошмар наяву. Но не ее кошмар.       Кошмар ее сына.       — Я не хочу, как у вас… — робко прошептал Аластор. — Я не хочу ее бить…       — О, солнышко, мой хороший, — Берзэ было легко растрогать. Она принялась целовать сухими губами висок своего солнышка. — Я же говорю, ты — настоящий мужчина, — «настоящий мужчина» эфемерный и сказочный. «Настоящий мужчина». Звучало как приговор. Впрочем, приговором и было. — Ты будешь любить ее больше жизни! Боготворить! Она станет твоей музой, вдохновит тебя на свершения. Но нужно выбирать тщательно, чтобы девушка была разумной, симпатичной, но в меру, не болтала лишнего. Чтобы ты для нее был авторитетом, защитником. Важно, чтобы она могла доверить тебе всякий секрет и не боялась, но трепетно уважала, как самого важного человека в своей жизни. Жена ведь всегда за мужем, — Берзэ наверняка могла бы быть «идеальной женщиной»: покладистой, домашней и безвольной. Куколкой для взрослого мальчика. В фарфоровой голове — звенящая пустота. — Смотри, чтобы одевалась не вычурно, чтобы вела себя скромно. Чтобы взгляд не был лисьим! Хитрые женщины — страшные женщины, их нужно сторониться. Не разменивайся на мимолетные связи. Нужно искать свою любовь и ее добиваться. И тоже быть верным. Пусть другие мужчины и говорят, что нужно менять женщин и одной не ограничиваться, ты их не слушай. Можешь подыграть им, солгать, но со своей спутницей всегда будь честен!       Берзэ заболталась. Аластор смотрел на ее мечтательное выражение лица и пытался запомнить каждое слово. Вообще, он мало что понимал и старался не думать о взрослой жизни, а о женитьбе — тем более, но видя, насколько для матери все это важно, мечтал ее осчастливить во что бы то ни стало. Хочет, чтобы стал бизнесменом? Хорошо. Хочет, чтобы нашел себе покладистую жену? Без проблем, наверное. Жен ведь не так трудно искать, да?       Больное безумие обессиленной, растоптанной женщины.       Аластор не хотел помнить это, его тошнило от подобных речей, унижающих достоинство человека. Молчаливые не живут долго. Как и громкие. Нужно во всем хитрить. Самому иметь лисий взгляд. Ты либо понимаешь, как работает мир, либо нет.       Все в ту пору казалось ужасным сном. «Ты проснешься уже совсем скоро. Мы тут все верим в зубную фею».       Ты в коме, выродок.       Мальчик уснул в объятиях матери, вместо колыбельной слушая наставления, и видел он странные сны. Впрочем, реальность — хуже любого сна. Те, кто в Аду горят, согласятся.       Гуидо, тихо вошедший в комнату, грустно посмотрел Берзэ в глаза. А она прошептала:       — Он уснул. Отнеси его в комнату и езжай домой.       Ждали Аластора и люксовые вещи, и великие свершения, и огромная слава, деньги, деньги, деньги и всеобщее обожание.       Ждало Аластора все, что угодно.       Все.       Да только вот счастье не ждало. ***       Думай о том, как бы не впустить чудовище в свою жизнь. Потому что если оно ощутит себя дома, от него уже не отвяжешься. Чудовища, они такие, они готовы на все, лишь бы только не оставаться без пищи.       Пока отец звал своего лучшего друга, Аластор прятался за кустами, играя с куклой и осколками блюдца, не боясь порезать пальцы и, в общем-то, больше вообще ничего не боясь. Этот орал как припадочный: «Сэм! Сэ-э-эм!», переворачивал свиные корыта, будто человек мог в них прятаться, лез на деревья, вглядывался вдаль и не затыкался. Мерзкое существо, ублюдочная тварь, отравляющая воздух своим зловонным дыханием и живущая непозволительно счастливо. Неприлично богатый, он пил, общался с дружком, который только и делал, что подговаривал его на очередную порцию бреда из серии пожизненной голодовки, и психовал, как не психует никто другой — позорно, уродливо, гадко.       Один вид Гарри Готроя вызывал отвращение. Он запустил себя за последние несколько лет и выглядел грязным, засаленным и противным. Иногда он хотел обнять Аластора, и тот замирал, задерживая дыхание, лишь бы только не вдыхать запах пота, сигарет и алкоголя, лишь бы только не чувствовать этих нарочито нежных прикосновений. О, оно даже было способно на нежность!       Аластор научился ненавидеть в полной мере. По-детски надрывно, но ненависть была первородной, разъедающей душу и медленно его убивающей. Деструктивные эмоции, с которыми ты понятия не имеешь, что делать… эмоции, которые ты не можешь даже объяснить в силу возраста.       Вцепиться в осколок до дрожи в руках… Без крови, но так, чтобы стало больно. Это помогало. Аластор начинал ненавидеть чуть меньше.       Если Берзэ ненавидела его так же, то совершенно неудивительно, что она влюбилась в первого встречного и прыгнула к нему в койку в первый же день знакомства. Их тайному роману с Гуидо Бруно было чуть больше двух лет. Аластор понятия не имел, кто Гуидо такой, но этот темпераментный итальянец постоянно приезжал, писал письма, дарил подарки. Терпеть его было трудно, но, безусловно, не труднее отца. Общение с Бруно утомляло, потому что он не знал меры и просто не затыкался, всеми силами стараясь понравиться ребенку любимой женщины, однако он оказался не агрессивен и обещал лучшую жизнь. Обещал забрать их обоих и увезти далеко-далеко, наверное, в другую страну. Зубная фея прилетит когда-нибудь. Главное — верить. Эта зубная фея, в общем-то, никому зубы не выбивала, так что верить в нее оказалось даже приятно.       Аластор всегда держал язык за зубами. Помогал Берзэ закапывать подаренные любовником дорогие вещи, распиханные по сундукам, на окраине леса, или до тошноты объедался деликатесами, которые не должен был увидеть Гарри. Они мастерски заметали следы. И даже не сходили с ума. Жили. Аластору казалось, что это — высшая степень нормальности. Особенно — когда смотрел на мать, цветущую, словно влюбившуюся впервые. Ну, конечно, она была влюблена, ведь сама говорила, что голыми рядом могут спать лишь при какой-то духовной связи.       Странных она себе выбирала мужчин. Один — сумасшедший (иначе тут и не скажешь), другой — чертов антисемит.       Когда Гарри работал, Гуидо забирал Берзэ с сыном в город, отвозил во французский квартал, который она невероятно любила, и, пока любовники занимались неизвестными для ребенка делами в гостиничной комнате, Аластор оставался в компании приемных дочек кухарки. Среди них была девочка Хава, и каждый раз, когда Гуидо заставал Аластора за игрой с ней, он сурово сдвигал брови и звал молодого человека на «серьезный разговор». Закуривал толстенную сигару, принадлежащую, к слову, не кому иному, как марке «Готройс Сигаретт», сидя на грязных ступеньках у входа в гостиницу, и начинал тихо, ведь понимал, что здесь после таких откровений ему перестанут быть рады:       — Когда ты говоришь с этим отродьем, оно напитывает тебя скверной. Ты погляди на себя — уже копируешь ее стойку, а стоит эта ведьма как дикарка, не способная ужиться с человеком. Кухарка неплохо готовит на первый взгляд, но в ее пище яд, ведь ее руки отравлены, она касалась этой бестии! Кухарка думает, что выхаживает щенка, но, клянусь, это существо в обличье девицы — самая настоящая хищница, волколак. Такие никогда не покажут клыков и когтей, чтобы все верили в их невиновность. Те, кто не могут рассмотреть душу в чужих глазах, поведутся на эту ложь, но я всех вижу насквозь. У них души нет! Запомни это раз и навсегда. Смотри на нее со стороны, запоминай, как она говорит и как смотрит, но не прикасайся, иначе может случится страшное. Ты славный мальчик, так зачем же подвергать себя опасности? Будь готов к тому, что ведьма может напасть. Наброситься на тебя внезапно, когда не ждешь. Ты должен защищаться, бороться за жизнь до последнего! Запомни: таких и убить не грешно. Это страшные, страшные существа, изменяющие свой облик так, как им только заблагорассудится! Чудовища, монстры, звери, служители дьявола!       — Но это же просто девочка… — Аластор поднимал на него ничего не понимающий взгляд, но все равно в итоге приходилось нехотя соглашаться.       Хава, естественно, ничего плохого не делала. Попытки провести Аластора, рожденного от чудовища и знающего все повадки ему подобных, не увенчались успехом. Однако Гуидо нравилось, когда ему активно кивали. Он раздувался, будто индюк, чинно закидывал ногу на ногу и гладил усы.       Идиот.       Впрочем, Аластору рассказали, что Гуидо в свое время наслушался историй о «кровавом навете на евреев» и о Нижнем Ист-Сайде.       — Так… ты полицейский?       — Не приведи Господь. Знаешь, я кто-то вроде начинающего волшебника, со всеми найду общий язык. Когда подрастешь — расскажу. Как раз пройдет несколько лет и я, так сказать, поднимусь по карьерной лестнице. Вот тогда заживем. Я смогу абсолютно все.       Больше ничего дельного узнать не удалось. Гуидо ловко уклонялся от вопросов о своем роде деятельности. Берзэ тоже молчала. Однако факт оставался фактом: Бруно был баснословно богат. Позднее Аластору пригодится старая дружба с Гуидо, но это уже совсем другая история.       Говорил итальянец красиво, пылко, иногда срываясь на крики и мечась по комнате, придумывая всякие небылицы. Верить ему было невозможно, особенно после рассказов про волколаков-евреев. Аластор относился к этому странному чужаку с какой-то удивительной снисходительностью, ведь тот так упивался собственным сомнительным жизненным опытом, что это было даже забавно (разумеется, если говорить о сравнениях и безоговорочной уверенности в своей правоте, а не о радикальных идеях и намерении взрастить на них чужого ребенка). Берзэ, к слову, и здесь предпочитала отмалчиваться, дабы не отвратить от себя «завидного жениха», и просто смиренно кивала, очаровательно улыбаясь.       Аластор помнил, как молилась мать: «Господи, пусть у Гарри случится инфаркт, пусть его насмерть затопчут кони! Каждый человек даден нам неспроста, как урок, но, клянусь, я уже устала учиться терпеть! Не могу продолжать быть смиренной, Господи, я замучилась, я просто не выношу… И убить ведь его не смогу. Разве пристало думать так хорошему человеку? Что же хочешь ты мне сказать? Все никак не пойму. Помоги же, накажи его, разве это не в твоих силах?»       Аластор в приступах ненависти волосы рвал на себе: бог не поможет, потому что тоже мужчина, а значит они, получается, все заодно.       Мальчик поймет, конечно, поймет, что мир устроен сложнее, что тварями мерзкими без души могут быть как мужчины, так и женщины, что нет зверя страшнее, чем человек, но это будет потом, потом.       Пока — его реальность. Грязная, мерзкая и жестокая.

✝✝✝ (Crosses) — Bitches Brew

      Твой день будет прекрасным, если ты проснулся под дикие крики твари, которая просто не считает нужным молчать. Ну, что там опять? Перетрудился, таская дрова? Бедняжка. Спинку немножко тянет. Это ведь так больно, так больно, никак нельзя потерпеть, нужно верещать на весь огромный дом так, будто оторвало руку, будто наступил конец света. Смешно. Аластор старался укрыться с головой, закрыть уши до боли в висках. Ах, если бы это хоть раз помогло. В вакууме, сквозь стук крови, отчетливо были слышны брань и проклятия. Голос как нож, который вот-вот и метнут: без пяти минут жертву трясет так, что она может что-нибудь себе повредить, как во время лихорадки. Это не-вы-но-си-мо, и так каждый день, каждый день что-нибудь ему да не так. И ВСЕМ ВСЕ РАВНО. Аластор не верил даже Гуидо, потому что не только одна Берзэ так любила врать. Все они в глаза улыбались и кормили завтраками, которыми нихрена не наешься. Аластор так устал, так устал от боли и голода, от непередаваемого страха, от разрушающей ненависти…       Некого было просить о пощаде. Может быть, он просто не заслужил ее? Может быть, в прошлой жизни он так согрешил, что должен вечно гореть в аду?       Когда человек маленький, все жалеют его, бедного и несчастного, но стоит ему только вырасти, как все начинают его проклинать. Это проклятья из будущего отчего-то сработали в прошлом?       Аластор не хотел быть плохим, не хотел никого расстраивать. Вот бы хоть кто-нибудь так же сильно не хотел расстроить его.       Аластор, в безумном приступе схватившись за сердце, без конца повторяет: ты хуже меня, ты-хуже-меня, тыхужеменя! И не хочется быть ему абсолютным злом, нет, не хочется. Впрочем, абсолютному черному злу никогда не бывает настолько морально больно.       «Сэ-э-эм! Сэм! Мать твою, где ты?!»       Иногда Аластору казалось, что Гарри никогда не дозовется этого своего Сэма. Он мог часами искать его, а потом вдруг вспомнить, что тот предупредил об отъезде. И дальше — как ни в чем не бывало.       Он убьет тебя, если ты не ответишь вовремя, он убьет тебя, если ты ответишь как-то не так, он убьет тебя, если ты встретишь его без улыбки.       Я сожру твою здравость, просыпайся, мой золотой, просыпайся. Выгляни в окно, посмотри, как сильно изменился твой мир за эту беспокойную ночь. Ты думал, что сквозь сон слышал все-все, но это не так, и там, за окном, тебя поджидают волки. Волки будут поджидать тебя всюду. Ты будешь думать, что это собака, что это девочка, но нет, все они желают твоей смерти. Я знаю это, потому что я — предводитель стаи. Запомни раз и навсегда: меня нужно слушать, мне нельзя соврать, меня нужно боготворить. Я здесь навсегда, я тот, кто сможет убить тебя голосом, как голосом ты сводил с ума своих почитателей. Я тот, кто будет иметь власть над тобой, и тот, кто никогда не отступит. Я — давно обратившийся зверь, и я не страшусь показаться тебе на глаза. Одному лишь тебе. Ты должен знать истинную природу зла, видеть истинное величие. Взгляни на меня. Стоя на коленях, многого не добьешься. Но ты поднялся, поднялся и что-то сделал. Только вот… Передо мной ты всегда будешь стоять на коленях, потому что я провел операцию на твоих суставах, я превратил тебя в инвалида, отныне ты можешь только ползти, ползти, ползти, и вовсе не к свету, ты такое ничтожество, которому в пору вылизывать пол языком, такая ты тварь… Лучше бы ты не рождался, клянусь, ЛУЧШЕ БЫ ТЫ ЗАДОХНУЛСЯ В ЕЕ УТРОБЕ, лучше бы демоны раздавили ее живот, пока ты был в нем. Ты никогда не умел ничего делать правильно, ты предал свою семью, ТЫ ПРЕДАЛ ОТЦА СВОЕГО, ты совершил страшное преступление против своего папы, папа любил тебя, папа старался не думать о том, что ты можешь стать его смертью…       — Аластор, просыпайся! — Берзэ тряхнула его за плечо, и тот резко сел, беспокойно оглядываясь по сторонам. В доме было тихо. За окном — красиво и солнечно. Пели летние птички. Посмотрев на мать, Аластор вдруг оторопел, потому что она улыбалась лучезарно и счастливо… Он готов был поклясться, что никогда, никогда раньше не видел такой улыбки. Берзэ в предвкушении взяла сына за руку и заговорщицки прошептала: — Мы уезжаем.       Аластор сдвинул брови, спросонок не понимая, о чем идет речь.       — В город? — шепнул он, откашливаясь. — Мы едем в город?       — В город, но, — Берзэ поцеловала его маленькую ладонь, и глаза ее заслезились от едва сдерживаемого восторга, — мы уезжаем навсегда, вместе с Гуидо!       Аластор застыл, глядя на свое одеяло, и в очередной раз забыл, как дышать. Если это было шуткой, то, определенно, плохой. Нельзя так шутить. Это античеловечно. Такую шутку он бы не пережил.       — Гуидо наконец закончил свои дела, и мы отправляемся в новый дом. Он такой огромный, я его видела! Шикарный дом, светлый, красивый, с садом! У нас будут соседи! Там много детей! У тебя наконец появятся друзья, представляешь?! — по ее щекам покатились слезы. Слезы неуемной радости, такой, которую хочется видеть на лицах своих любимых, такой, которая способна немного подлатать душевные раны.       Аластор встрепенулся. Посмотрел ей в глаза внимательно и, не найдя подвоха, резко вскочил с кровати.       — Он уехал?! — дыхание сбилось, сердце застучало так громко, что стало больно.       — На целую неделю! — Берзэ сама подскочила и запрыгала на месте, словно дитя, что было ей так несвойственно… — Мы выезжаем сегодня вечером! Собирайся! Можешь взять все, что захочешь! Сейчас эта проклятая ферма в нашем распоряжении!       — Хорошо! — Аластор заразился состоянием матери и тоже повеселел, заходил туда-сюда, не зная, за что хвататься. — Почему так резко?       — Потому что потом Он будет сидеть здесь безвылазно два месяца. А у Гуидо работа, ему нужно быть в городе как можно скорее. Мы сопроводим его! Он нас хочет представить своей семье! У него большая семья! Все приехали, чтобы познакомиться с нами! — Берзэ открыла сундук, вытаскивая оттуда старую одежду. Критически осматривая каждое платье, снесенное в комнату сына за ненадобностью, она брезгливо морщилась и бросала их на пол.       — Он не рассказывал, — Аластор вытащил из шкафа костюм и принялся одеваться, едва справляясь с этим из-за трясущихся рук.       — Их человек двадцать, не знаю точно, — Берзэ вытащила со дна сундука роскошное жемчужное ожерелье. Надела его, улыбнулась, захлопнула сундук и поспешила к ребенку. — Ну-ну, что ты творишь? Штаны наизнанку надел. Давай не будем торопиться и соберемся с умом, — потрепав мальчишку по волосам, она выпрямилась и забавно сдвинула брови, изображая серьезность, намереваясь развеселить Аластора, но вдруг действительно посерьезнела. — Деньги.       — А?       — Деньги! Нужно найти их и все забрать! — мать сразу же вышла из комнаты.       — Зачем? — Аластор, быстро переодев штаны, рванул за ней, на ходу застегивая рубашку (конечно же, неправильно). — У Гуидо же есть деньги…       Берзэ вдруг резко остановилась так, что сын едва ли не врезался ей в спину, и повернулась к нему, становясь на колени.       — Нам нужны свои деньги. Секретные. На черный день, — шепнула она ему на ухо и принялась расстегивать его рубашку. — Говорила же, чтобы не торопился, — не корила, наоборот — лелеяла, обожала.       — Ладно… — Аластор мало что понимал, но его распирало от радости, и хотелось мчаться скорее отсюда прочь, чтобы не видеть замытых от крови стен, чтобы не мыть посуду, чтобы играть, во что хочется, чтобы есть, когда хочется. Чтобы жить. Нормально жить. Иметь друзей ведь наверняка хорошо. Хорошо, когда есть, с кем поболтать, хорошо, когда можно шуметь, веселиться. Аластор слабо представлял себе это все, но был готов пробовать что угодно, особенно рядом с Берзэ, которая, как раз, этих изменений жаждала правильно. Не отчаянно, как сын. Она к этому действительно долго шла. Хотя, он тоже ждал долго. Два года, если считать с пяти лет. Или всю жизнь? — Мы снова соврем?       — Нет, нет, просто не скажем, — мать поднялась и потащила мальчишку вниз. Там Гуидо пил чай, закусывая черствой выпечкой.       Он улыбнулся, махнув Аластору рукой:       — Будущий мистер Бруно!       Тошнотворно.       Противоестественно.       Аластор не Бруно. Ни в коем случае. Ни в коем случае. Нет.       Но ребенок скромно улыбнулся ему, отошел от матери и юркнул в соседнюю комнату, лишь бы избежать разговора. Он хотел собраться как можно быстрее и покинуть это отвратительное место. Удивительно: только появился осязаемый шанс на спасение, как сразу стало физически плохо здесь находиться. До этого было проще. Действительно проще. Потому что беспросветное безумие казалось если не нормой, то точно чем-то обыденным.       Пока мать суетилась в кухне, Аластор вылез через окно и пошел к своему тайнику. Обогнув сарай и зайдя за стог сена, выкопал шкатулку с осколками любимого блюдца, аккуратно сложил их в плотный мешочек и засеменил к дому, но остановился у будки Шторма. Аластор не мог его здесь оставить. Гарри извел бы несчастного пса.       Оступившись, Аластор опрокинул собачью поилку. Ботинки сразу промокли, но это не было проблемой.       — Мама! — крикнул мальчишка, подбегая к окну. Берзэ отодвинула занавеску и жестом позвала его внутрь. Она не любила эту его привычку — разговаривать, не заходя в дом. Аластор покорился, пусть и с недовольным видом. Гуидо стоял возле полного сундука, ожидая, пока Берзэ утрамбует вещи. — Мама, мы же не оставим здесь Шторма?!       Она посмотрела на Гуидо. Снова покорная, молчаливая, кроткая. Нарочито слабая, плохо играющая роль бесхитростной дуры. Впрочем, возможно, она такой и была. Аластор ее до конца так и не смог понять.       Гуидо нахмурился. Погладил усы, задумчиво произнес:       — У нас уже есть собака. Она понравится тебе. Тоже большая.       Аластор рассердился, но больше на мать, ведь она не заступалась за их общего друга, как было раньше.       — Мне не нужна другая собака! Мне нужен Шторм! — Гуидо на это лишь закатил глаза. Ультиматум ребенка для всех — пустой звук. — Он не останется здесь! Мама! Ты же знаешь, что ему будет плохо!       Берзэ тяжело вздохнула, опустила плечи и отвернулась. Не желая сердить одного человека, она сердила другого.       — Отец не будет его кормить! Или убьет! Шторм же хороший, он будет слушаться, он будет сторожить! Ну пожалуйста!       Аластор готов был уже зарыдать и отнюдь не из-за капризов, а из-за подлинной паники, но Бруно перебил его эмоциональный порыв:       — Ладно, пускай едет с нами.       Возможно, он не хотел портить прекрасный день, а возможно, в нем пробудилась совесть, Аластору было не важно. Он, не сдержав крика радости, буквально задохнувшийся от переизбытка эмоций (это был лучший день, лучший день, ЛУЧШИЙ ДЕНЬ) представляя, как наконец навсегда снимет с шеи любимого пса ржавую тяжелую цепь, поцелует его в мокрый нос, накормит в новом хорошем доме, подбежал к чужаку Гуидо и — удивительно — крепко обнял его. Гуидо опешил, застыл, задержав дыхание, а потом осторожно обнял мальчишку в ответ, тепло-тепло, по-отечески.       Берзэ ошарашенно прикрыла ладонью рот. В тот миг Аластор дал ее избраннику шанс. Это было так мило, так славно. Пожалуй, они могли бы стать настоящей семьей (с менее ненормальным папашей).       Как жаль, что это все не имело смысла.       Берзэ хотела забрать свои платья, спрятанные в том самом сарае, за навалом дров (оказывается и там у нее был тайник). Хороший тайник — и ребенка можно родить спокойно, и вещи спрятать, и самой спрятаться. Гуидо пошел следом, помочь убрать дрова, которыми она заложила сундук. Аластор, конечно же, увязался за ними.       ИТАК, АЛАСТОР, МОЙ МИЛЫЙ СЫНОК.       Я пришел в гости.       Тук-тук. Тук-тук. Тук-тук.       Больше тебе не заставить меня молчать.       А если вдруг решишь от меня избавиться… так тому и быть. Я посмотрю на это. Посмотрю на твои потуги.       Возможно, ты слишком самонадеян. Решил, что тебе все подвластно? Ну, что ж. Значит, звучит моя лебединая песня. Предсмертная агония, но       я сожру твою здравость.       Уже сожрал.       — Где твоя обувь? — Берзэ взглянула на сына через плечо. Вместе с Гуидо они разбирали дрова. Аластор стоял чуть поодаль, босиком, играючи перекатываясь с пяток на носки. Щепки приятно покалывали ступни.       — Промокла, — пожал он плечами. — Сушится на пороге.       Аластор, ты же был славным мальчиком. Что изменилось? Взгляни на себя: все пытаешься играть какую-то роль, нарекаешь себя спасителем, думаешь, что умнее всех. Но ты лишь ребенок. Как пес, которого сняли с привязи и увели. Оглянулся назад пару раз и покорно отправился туда, куда было сказано. Это так жалко, не думаешь?       Разве же я жалок, когда ты сам слушал не тех? Ты не умеешь дружить. Ни один человек за всю твою жизнь тебя так и не понял. Я бы тебя многому научил, но ты оказался пустоголовым.       Возможно, ты не мой сын? Это звучит слишком хорошо.       Пожалуй, я просто не умел разбираться в женщинах. Выбрал самую грязную и решил, что она сможет родить нормального человека.       Россказни ее итальяшки смешны. Национальность, вероисповедание… все это не играет особой роли. Демоны на земле появляются по велению дьявола. Знаешь, кто демон?       Ты.       Зрил в корень, гад.       — Сходи за новыми ботинками, мы уже скоро выезжаем, — Берзэ вытащила несколько платьев и расправила их, набросила на дрова и критически осмотрела. Если дело касалось вещей, она становилась карикатурой: выбирала, истерила, если слишком долго не могла определиться. — Мы не будем брать все. Какое тебе больше всех нравится? — она посмотрела на Гуидо.       — Это же просто тряпки. Чтобы понять, какое платье украшает тебя сильнее, их нужно примерить, — человек чувствовал себя так свободно, и эта его развязность, некая гордость за самого себя (спас ведь, взял ответственность, не сбежал), похоже, Берзэ очень нравилась. Она улыбнулась томно, тепло и как-то по-особенному. Аластор не мог знать в том возрасте, что означала эта улыбка. Что означали эти горящий взгляд, горящие щеки. Горячее сердце ее стучало так быстро. Она, конечно, любила Гуидо. Параноидальное желание спрятать деньги вполне оправдано, ведь стоило думать о будущем. Возможно, Берзэ вдохновилась не мечтать, а планировать. Ежели так, то похвально.       Влюбленность была ей к лицу. Полная сил, счастливая в кой-то веке, мать улыбалась, жалась к этому Гуидо, чувствовала себя защищенной. Аластор сам хотел ее защищать, но понимал, что не мог в силу возраста. И раз ей так нравился чужак Гуидо, Аластор был готов закрыть глаза на все его недостатки. Полюбить его для нее. Она ведь хотела, чтобы все наконец наладилось. Хотела полноценную семью. Почему бы не подыграть им? Ведь тогда наступит идиллия. Это несложно. Главное — во всем соглашаться с ним и играть роль хорошего мальчика.       Сукин сын — это про тебя.       Предатель — это про тебя.       Ничтожество — это про тебя.       ТЫ УБИЛ СВОЕГО ОТЦА.       Так поступают хорошие мальчики? Нет, серьезно? Так они поступают?       Ты хуже всех этих людей, которых принято бояться в обществе. Страшнее человека с ружьем только ребенок с ружьем. Взрослый знает, в кого стрелять, а ребенок палит во всех подряд, поддавшись эмоциям.       Это происходит, когда пес забывает, кто его хозяин.       Нельзя брать еду у каждого, кто пытается тебя накормить.       Хотя бы одна из этих и без того сомнительных добродетелей окажется ложной. Она протянет тебе отравленный хлеб. Пища вредит твоему здоровью! Кто знал нищету, но добился признания и богатства, должен не потерять себя, упиваясь успехом. Нельзя ничем упиваться, гордыня — это ужасно. А властью нужно уметь пользоваться. Праведный путь — вот он, путь достойного мужчины. Нужно направлять всех вокруг, нужно быть сильнее всех, нужно учить их жить.       Но твоя мамаша — особый случай. Грязная сучка, задурила мне голову. Я хотел исправить ее, но она не менялась, лишь только делала вид. От обиды мы черствеем душой. Я вложил в нее так много, так много… а она… мерзавка неблагодарная! Перевоспитать ее оказалось трудной задачей. А воспользовавшись тем, что я на работе, она взялась за тебя. Сделала из тебя такого же неуправляемого недочеловека! Впрочем, как я мог надеяться на то, что родится человек от такой-то не-женщины, как она?!       Молодость, влюбленность. Одурманенный, глупый, я ничего не видел дальше своего носа, а потом было поздно, знаешь ли, что-то делать. Лучшие годы ушли.       Берзэ. Берзэ-Берзэ-Берзэ. Красивая в этом дурацком платье, давно потерявшем цвет. Красивая, несмотря на растрепанные волосы и обветренное лицо. Прижалась виском к груди Гуидо, прикрыла глаза, и любовник заботливо обнял ее, положив голову ей на макушку. Будто центр неправильной вселенной, они стояли, наслаждаясь друг другом, будто уродливое подобие климтовского поцелуя. Такие вещи существовать не должны, но они существуют. Аластор вопреки всякому здравому смыслу любовался этим ее непонятным счастьем. Чуждым. Другого он и не знал вообще-то.       — Сфотографируемся в городе, да? — мать улыбнулась, когда Гуидо погладил ее по волосам. «Моя драгоценная» — вот что говорило его прикосновение.       — Все вчетвером, — простодушно заявил Бруно, а Берзэ вопросительно вскинула бровь. — Вместе с псом Аластора.       Она рассмеялась.       Аластор кротко улыбнулся.       Влюбленные были милыми. Как подростки, прячущиеся от строгих родителей в самый интимный момент. Пожалуй, все светлое, что могло быть в таких грешниках, как Берзэ и Гуидо, и проявилось в их безусловной любви друг к другу.       — Тебе нужно с ним подружиться, — пробормотал Аластор, специально незаинтересованно и отстраненно, чтобы Бруно не подумал вдруг, что мальчишка к нему полностью благосклонен. — Шторм любит морковку.       — О, я обязательно угощу его, пока будем ехать. У вас ведь растет морковь?       Какая разница?       Хах.       Ведь правда, какая?       — Иди обуйся, — сказала Берзэ с напускной строгостью, но потом не выдержала и рассмеялась.       Аластор посмотрел на мать. Возможно, чуть дольше, чем нужно. Гуидо поцеловал ее, решив, наверное, что Аластор уже вышел: взял Берзэ за талию так, что ее платье помялось, а она поднялась на носочки, как девочка, впервые решившаяся на отчаянный шаг в своей удавшейся любовной истории. Вряд ли им вдвоем было бы плохо. Аластор думал об этом, открывая скрипучую дверь сарая и глядя на них через плечо. Они отпустили друг друга, нависли над сундуком, продолжая складывать вещи.       Гуидо резко поднялся, а Аластор отвернулся, делая шаг, и врезался в чей-то торс.       Секунда.       Раздался выстрел.       Я пришел в гости.       Больше тебе не заставить меня молчать.       Аластор отступил на пару шагов, оглушенный, совсем ничего не понимая, и поднял голову. Пожалуй, он даже не удивился тогда, встретившись взглядом с отцом.       У Гарри был абсолютно безумный вид: сквозь вымученное спокойствие что-то рвалось, он вздрагивал, сжимая ружье, и его руки не тряслись, но дергались, будто он был болен физически.       Аластор обернулся. Медленно, понимая, что позади него что-то, чего никто в своей жизни видеть не должен, но обернулся, потому что иначе было никак.       Он не знал, что именно делают пули, не знал, что такое война, со смертью знаком был лишь косвенно, но при этом боль ведь стала чем-то естественным. Внутри тела кровь, мясо, кости. Курица, зарубленная другим человеком, выглядит неприятно, но все же рубил не ты. Все из ряда вон выходящее где-то там, далеко: у соседей, в городе, в море, в лесу. Не здесь.       Кровь пахнет сладко. Не столько железом, пока еще свежая. Затхлый, приторный запах. Душный сарай с разбитым окном. Паутина. Пылинки на солнце. Старые крепкие бревна, все в крови. Кровь пахнет сладко. Свежая кровь, вперемешку с развороченными внутренностями. Пропитавшая древесину кровь. Иногда посуда, не мытая несколько дней, пахнет так. Чайная ложка в испорченном торте. Плесень. Иногда так пахнет болеющий зверь. Иногда так пахнет болотная тина.       Аластор плохо помнил детали, но Гуидо с дырой в животе, лежащий в неестественной позе возле кладки дров, казался лишь грудой мусора. Лишь телом. Плотью. Всего лишь плотью. Его просто прихлопнули. Просто. Осквернили саму суть человеческой жизни. Аластору вдруг стало ясно, почему происходят войны. Спустил курок — и ты уже властелин. И оказавшиеся под прицелом вряд ли с этим поспорят.       Берзэ стояла, держа в руках платье, и смотрела на тело. Ее взгляд, казалось, не выражал ничего: ни отчаянья, ни злости. Стеклянные глаза куклы с пустотой в голове. Куклу завели, повернули ключик, вот она и моргала, моргала, моргала.       В этой паузе не было страха. Не было ничего. Боль приходит потом. В моменте же все внутри замирает. Возможно, Аластор сам стал куклой. Если так, то его разбили.       — Привет.       Тянуло блевать. Аластор попятился, вжался в стену. Гарри вошел, опуская ружье. Оперся на него, осмотрелся.       — Не корми свиней, слышишь? — непонятно, к кому обратился. Вздрогнули все, выходя из оцепенения.       Берзэ выронила платье, развернулась резко, сглотнула. Ее лицо все-таки исказилось, но широко раскрытые глаза остались пустыми. Наверное, надежда в ней умерла насовсем.       Гарри поморщился от ее вида, будто увидел нечто мерзкое, и перевел взгляд на Аластора. Аластор сколько угодно мог называть себя сильным, сколько угодно мог говорить о том, что в тот миг просто стоял и смотрел, сколько угодно мог убеждать себя в том, что это его не тревожит. Но Гарри Готрой увидел у стены не демона и даже не демоненка. Там застыл маленький мальчик, едва держащийся на ногах, едва способный дышать. Мальчик, чье состояние нельзя было описать словами. Ужас сломал его. Ужас, дробящий кости, выбивающий дух. Ужас, распотрошивший душу. Как стихийное бедствие. Вакуум. Пытка. Бессилие. Когда говоришь, что будешь бороться до конца, убедись в том, что твои руки и ноги ни к чему не прикованы.       Аластор смотрел в эти глаза, глубокие, дикие, черные, будто рыбьи, и видел в них полное отсутствие адекватности. Гарри думал о чем-то страшном. Готовый к броску монстр, которого никто в здравом уме не смог бы понять. Да и не в здравом тоже. Безумие у каждого свое.       — Я думал, после того нашего разговора ты изменилась, — Аластор не знал, о каком разговоре речь. Не было никаких разговоров. Только насилие. — Ты обещала, я тебе верил. Сэм говорил, что мне все показалось, и ты хорошеешь лишь для меня, что ты все поняла. Ты кивала так убедительно… Знаешь, я думал, может, поправить тебе лицо? Сделать так, чтобы без слез на тебя нельзя было посмотреть? Я бы любил тебя любую, мне не важна внешность, к тому же у меня хорошая память. Я представлял бы твое настоящее лицо. Но Сэм отговорил меня. Сказал: «Этим женщинам важна их красота! Без нее им не хочется жить!» Нужно было сделать, как я изначально решил. Чтобы ты не повесилась, я привязал бы тебя к кровати. Потом ты пришла бы в себя. Спрятать тебя настоящую от всего мира… Это ведь замечательно. Эти люди, этот вот… — Гарри кивнул в сторону Гуидо. — Думаешь, он хотел тебя настоящую? Он хотел тебя трахнуть, всего лишь. А ты поверила. Такие, как ты, понятия не имеют, что такое любовь. Не уважают институт семьи. Не дорожат мужем, не считают его единственным своим господином. Ты просто блудница. Мерзкая, грязная. Меня от тебя тошнит.       А Аластора все еще тошнило от запаха крови. Казалось, все им пропиталось, казалось, от этого запаха отмыться будет уже нельзя. Такие воспоминания преследуют вечно.       «Гарри» все говорил, что сожрет его здравость. Так вот, пожалуй, в тот день и сожрал. Ничего не оставил. Дальше — жизнь по наитию, не жизнь даже, а подобие жалкое, заведомо провальная попытка стать человеком. Все вокруг казались такими простыми… С горящими глазами, амбициозные, встающие по утрам с полным осознанием себя. «Вот, я существую: руки, ноги, глаза, губы, душа — все на месте, и так это славно, так хорошо». Не было у них ощущения, что руки эти, ноги, глаза и губы — лишь маскировка, а душа — плевок дьявола вместо любви к женщине, что посмела ему довериться. Не было у них ощущения, что они — монстры в человеческих обличьях. И никто ведь и не заметит, никто не поймет. Скажут: «Ты замечательный человек, не наговаривай на себя! Ты ведь ничего не сделал!» Сделал, не сделал… какая разница? Аластору о себе правда известна была давно. Даже тогда, когда он действительно еще ничего не сделал. И речь не о мыслях заправского маньяка, нет. Не был он таковым никогда. Чудовищем его что-то другое делало. И он по сей день не мог понять, что.       — Сэм говорит, я должен быть милосердным. Снова простить тебя. Ведь женщины неспособны мыслить, они живут лишь инстинктами, но знаешь… Ты ведь не женщина. Ты суккуб, хитрая тварь, сумевшая испортить даже ребенка, — когда Гарри смотрел на сына, казалось, он даже сострадал, как умел, непонятно, правда, почему. Аластор потупил взгляд. Он был виноват? В чем? В том, что ненавидел его? Ясно: Гарри ненавидеть можно, ему — нельзя. Ненависть — какая-то привилегия? О, наивные истеричные мысли. — Я не виню тебя, мальчик, я сам виноват. Нужно было брать тебя на работу и воспитывать как подобает, а не оставлять здесь. Ребенку нужно детство, конечно, но не такое. Нельзя позволять демонам подобраться к нашим детям. Аластор, ты согласен со мной?       Аластор смотрел себе под ноги и молчал. Ему болели глаза. Все болело. Он ни о чем не думал. Не мог. Отключился. Даже страх стал каким-то… приятным, спасительным. Не просто липким, но обволакивающим. Чтобы на месте не умереть от разрыва сердца.       — Почему все молчат? — Гарри шевельнулся. Аластор сразу же вздрогнул, осмотрелся. Берзэ медленно сползла по стене, вцепилась пальцами в юбку, что-то зашептала одними губами. — Почему все молчат?       Аластор потерял дар речи. Берзэ, в свою очередь, решила, что бороться больше нет смысла.       — ПОЧЕМУ ВСЕ, СУКА, МОЛЧАТ?! — Готрой заорал, брызжа слюной от тотального отвращения. Вена на его лбу уродливо вздулась. По вискам покатился пот. Аластору показалось, что перемена состояния произошла мгновенно. А, возможно, время ускорилось. Возможно, вообще показалось. Но от этого крика заломило кости, скрутило живот. Подкосились колени. — Когда поймаешь с поличным, всегда нет ответа. Как Эдди, который воровал мои деньги. Сэм всегда был прав, всегда говорил, какие люди — подонки, но хотел их щадить. Просто гнать в шею. Но это слишком легко. Нужно очистить от скверны этот проклятый мир. И если прощать всех и каждого, тебя просто раздавят, как единственный свет в этой преисподней! Ну, понимаете? — глаза его округлились, потемнели еще сильнее, хотя, казалось бы, куда уже больше. Прилипшие ко лбу волосы, трясущиеся руки… Он все еще опирался на ружье и не двигался. Потом вдруг повернул голову к стене, у которой никто не стоял, и воскликнул: — А вот ты заткнись. Заткнись, пока не прирезал. Ты и так уже насоветовал. Вот, полюбуйся: моя семья развалилась.       В общем, ему было, с кем поболтать.       Аластор все никак не мог сделать хоть что-нибудь. Да и нечего делать, когда единственный выход перекрыл твой папаша, не забыв вооружиться. Воспитательный процесс очень сложный, сплошные нервы. Патроны тратить еще на этих…       — Может, тебе было мало денег? Но ты ведь не заслужила, чтобы я позволял тебе тратить их, — вновь переключившись на Берзэ, Гарри нахмурился от глубокой обиды и тяжело выдохнул сквозь плотно сжатые зубы. Словно оскалился. Вот-вот и обратится. Аластор захотел было открыть рот, но не смог: тело не слушалось, одеревенело. — Ты падшая женщина, шлюха, каких свет не видывал, — не оскорбляй мою мать. — Расскажи, чего он наобещал. Как прикасался к тебе. Посмотри, Аластор, — не оскорбляй мою мать, ты, жалкая пародия на человека, — какая она. Такая же, как и все. Нет ничего святого. Готова лечь под любого, кто только заявится. Сбежать она вздумала, как же. Отобрать у меня наследника… Мы с тобой, Аластор, одни справимся. Пусть катится к чертям прямо в Ад, где ей и место, а мы заживем, я тебя всему научу, — Готрой вдруг положил ружье и направился к сыну. Опустился перед ним на колени, положил свои мерзкие руки ему на плечи и встряхнул со всей силой. — Смотри на меня.       Жертва не может кричать.       Жертва не может дышать.       «Мамапомогинестоймамамывообщетовсеещеживы».       Аластор заскрежетал зубами, зажмурился, вжал голову в плечи. Он хотел, чтобы это закончилось. Просто закончилось. Не важно как.       Но оно не закончилось. ПО СЕЙ ДЕНЬ.       — Смотри на меня. Смотри. Ты обязан повиноваться. Отец тебе бог.       Разговор с богом нормальные люди представляют несколько иначе. Но нормальных людей среди присутствующих не было.       Или с «плохими» детьми бог настолько жесток? Что, сказать теперь: «Ну, раз так, ладно, потерпим»? Черта с два.       Не потерпим.       Но уже будет поздно.       — Смотри. На. Меня.       И Аластор посмотрел.       Забавно вышло: Гарри Готрой лишь притворялся богом. На самом же деле именно это существо и оказалось оборотнем. О ком там говорил наш покойник? О евреях? Да ладно!       Бесовские глаза, дрожащий голос, беспокойный и истеричный. Обломанные ногти, которыми он впился в Аластора до синяков. Грязные волосы, прилипшие к лицу. Невыносимый запах табака. Щетина. Тяжелое дыхание. Это подарило Аластору жизнь. «Воспитывал как умел», — ведь так они говорят в свое оправдание? Их ведь никто не учил, никто не лечил, и вообще, мир такой сложный, никто ни в чем не виноват, кроме, сука, тебя, потому что ты на всех злишься, когда должен прощать, потому что ищешь ту справедливость, которая тебе не полагается, потому что у тебя есть совесть и честь, потому что у тебя нет ни на что права. Будь милосердным, люди к тебе потянутся, бла-бла-бла-бла. Он заткнет их всех. Сам говорить станет, лишь бы весь мир хоть на одно мгновение закрыл свой поганый рот и дал сказать тому, кого никто никогда не слушал.       Образ отца куда более страшный, чем тот, настоящий отец. Что делало Гарри настолько пугающим? Ружье, конечно. Еще не дюжая сила. Возраст. Влиятельность. Власть. Но Гарри, которого невозможно было убить, который процветал до сих пор, паразитировал в мыслях и сжирал носителя изнутри, знал об Аласторе в с е.       Он — не я, не я, не я, не я, не я, не я, не я.       — Ты еще не потерян, не волнуйся. Ты податливый в силу возраста. Я помогу разобраться в том, как и что устроено, научу тебя видеть людей насквозь. Пускай ты никогда в своей жизни не ошибешься так, как ошибся я, — Гарри покосился на Берзэ, всю сжавшуюся и бледную, и ухмыльнулся. Затем закивал сам себе. Замер, не отпуская сына. Не то раскашлялся, не то рассмеялся. — Как это? В смысле?       Аластор, вдруг встрепенувшись, увидел, что отец на что-то отвлекся, и попытался высвободиться из хватки. Ему удалось. Отскочив в сторону, он шумно втянул воздух, хватаясь за грудь, и упал на колени, подавляя рвотный позыв. Стараясь не смотреть на труп, Аластор пополз к матери, не зная, что делать дальше. Он вдруг подумал, что, возможно, коснувшись ее, сможет заставить действовать. Наверняка ведь она умела обращаться с ружьем…       — Как это, оставить в покое? — Гарри, опустив плечи, угрюмо смотрел в одну точку не мигая и нервно кусал губы. Периодически его передергивало. — Сэм, ты в своем уме?       Оу.       Какая драма.       Единственный, кто был не в своем уме, это ты.       — Вот так просто уйти? Ты смеешься? Посмотри, что она сделала. Привела в мой дом какого-то урода, хотела забрать моего ребенка. Моя семья развалилась, Сэм.       Аластор подполз к маме и дотронулся до ее колена. Легонько потряс. Берзэ не обратила никакого внимания. Она, наверное, была уже с ним, со своим любимым. Пришлось потрясти сильнее, сильнее, еще сильнее. Мать заплакала.       — Вот так просто уйти, ты смеешься, посмотри, что она сделала, привела в мой дом какого-то урода, хотела забрать моего ребенка, моя семья развалилась, Сэм, моя семья развалилась, ей конец, моей семьи больше нет.       — Мама, — шепнул Аластор ей в самое ухо, сжал предплечье и потянул на себя из последних сил. Никто, никто не стоял у них на пути. Ружье лежало в шаговой доступности, Готрой никого вокруг просто не видел. — Вставай…       Стань моим человеком с ружьем, спаси меня. Я бы сам это сделал, но не могу, понимаешь, не могу, не могу…       — ВОТ так ПРОсто УйТи!!! ТыСМЕЕШьсЯ ПоСМотРИ чТО ОНА Сделала приВЕЛА в МОй дом какОГО-То УрОда ХОтелА ЗАБРать МОеГО ребенКА МОЯ СЕМЬя РазваЛилась СЭм Сэм СЭМ сЭМ сЭм ей КОнец КОНЕЦ СЭМ Кто-НИБУдь АаааААААААААааааааааААААААААаааааааааа!!!       Он стукнул кулаком по стене.       Берзэ вздрогнула так, что Аластор отскочил от нее, даже не обратив должного внимания на дикий крик этого существа.       Мать вдруг подорвалась с места и, забыв обо всем на свете, просто помчалась прочь, путаясь в юбке и спотыкаясь о разбросанные дрова. Далеко не убежала, конечно же. Готрой сразу нагнал ее, схватил за локоть, рванул на себя. Она заверещала и начала отбиваться, заливаясь слезами. Аластор в панике съежился, закрыл уши, задержал дыхание. Не видеть, не слышать, не чувствовать. Не присутствовать в моменте… Этого у него никогда не получалось, как бы он ни старался.       — Заткнись, заткнись, заткнись! — Гарри оттолкнул Берзэ к стене и сразу же подошел к ней снова, схватил за лицо и приложил головой о стену. — Заткнись! Хватит орать! Поговори со мной нормально! Давай, признай, что ты, дрянь такая, просто ведьма, просто…       — Я любила его! — вдруг завопила Берзэ. Готрой опешил: раньше она не отвечала. Он, вероятно, считал, что сумел полностью подавить ее волю. А тут вдруг — такое открытие: она разговаривать умела, разговаривать! Не позабыла пылкую молодость, или же просто решила высказать все напоследок? — Я любила его, ясно?! Его! Не тебя!       Они застыли друг напротив друга, тяжело дыша и едва сдерживая ярость. Непонятно, в ком из них ярости было больше. Два диких зверя, готовые сойтись в жуткой схватке. Два человека, готовые умереть. Гарри это понравилось. Понравилась ее новая степень отчаяния и боли. Для него словно весь мир сосредоточился лишь на истерическом гневе жены. Так прогрессирующая болезнь достигла своего апогея. Он повернул голову, зашептал:       — Она лгала мне, не знаю, сколько… Думаешь? Вряд ли… Это все уже не имеет смысла. У нее совести не появится… Я устал это терпеть… Я хотел нормальную жизнь… Я помню, что ты говорил… Я пытался, она не слушала… Нужно было запирать ее на чердаке… Как ты думаешь? Почему нет? Какая разница… Пусть бы лучше сдохла от голода, чем так согрешила…       Берзэ хрипло выдохнула и ухмыльнулась, опершись о стену. Сложила руки на груди, горделиво вздернула подбородок. Аластор не понимал, чего она добивалась. Почему нельзя было просто схватить ружье?! Просто взять и убить его! Она ведь хотела, хотела этого. Перегрызть ему глотку, медленно, с наслаждением… Так прострелила бы ему руки и ноги, а потом добивала. Но нет. Берзэ отчего-то стояла и просто смотрела. Сюр.       Впрочем, она могла желать смерти. Но это было слишком жестоко по отношению к Аластору.       Пока Гарри отвлекся, Аластор решил попытаться схватить ружье, а потом передать его матери. Потому медленно начал красться, стараясь не издавать ни звука.       Когда захлопывается капкан, ничего уже сделать нельзя. Здесь никто не спасет. И не потому, что людям нет дела. Просто людей вокруг нет. Неслучайно, видимо, Готрой выбрал для жизни именно это место. Возможно, заранее решил подготовиться. Да ладно, это все не более, чем фантазии. Его (не меня) просто нужно было отправить в приют для душевнобольных. Хотя, нет, стоп. Он непременно бы всех там перебил. Так что… выход один, как ни крути. И правда ведь, нет нерешаемых проблем. Только не все решения вам понравятся.       Подобравшись к ружью, Аластор попробовал поднять его, но не смог. Ослабевшие от страха руки тряслись, ружье показалось таким неподъемным… Захотелось плакать, правда, все слезы высохли. Стало тихо. По спине пробежал холодок. Подняв взгляд, Аластор понял, что Гарри смотрел на него. Смотрел и улыбался. Почти даже нежно.       Ужас — это холод. Холод, изнутри идущий, не сковывающий, а парализующий. Управлять им нельзя. Всех подчинил человек, кроме себя самого.       Это не смешно.       Нет, правда.       Вы подумаете, что я сумасшедший, и такие вещи столь очевидны, что их объяснять не нужно.       Но нет. Все смеются.       Люди любят смеяться.       Люди боятся смотреть себе в душу, поэтому им лишь бы поржать.       А я не боюсь. Я не боюсь смотреть. Больше нет. Ложь.       Предвкушать страшно, а когда ты там, все чувства притупляются, и, знаете, уже как-то не важно, насколько больно. Болевой шок полезен.       Посттравматический синдром страшнее. Но и это пережить можно.       Не знаю, почему… вдруг стало так весело.       Мне стало весело. Ложь.       Хотя это не смешно.       Пожалуй, здесь стоит сделать важное замечание: над моим горем лишь мне и смеяться.       Никому больше.       Так что, все-таки, не смешно.       Иногда, правда, мне кажется, что все это и выеденного яйца не стоит.       Наверное, это стыдно — прожить целую жизнь вот так.       Я не знаю.       Судить лишь мне, но я действительно не знаю. И, честно, ничего знать не хочу.       Говорят, здоровые люди себя не жалеют. Это даже звучит абсурдно. Но здоровым говорить проще. Они думают, что все знают. Мир принадлежит им, для таких, как я, они придумали наркотики, сигареты и алкоголь. Еще говорят, что здоровых людей не бывает. Но это ложь.       Представляете, кто-то умеет жить.       Спать.       Есть.       Наслаждаться.       Вот вы умеете спать? Не подрываться ночами, не пялиться в потолок, не спать до четырех часов дня. Или есть. Вы умеете есть, а не обжираться, или не голодать?       Наслаждаться…       Для начала, скажите мне, чем наслаждаться?       Как тупому, покажите мне пальцем, и без этого вот «голубого неба, необъятного мира, глаз любимого человека». Давайте серьезно.       Нет, жизнь в эйфории — это та еще кара. Негативные эмоции тоже правильны, безусловно. Горе утраты, тоска, печаль, ненависть, злость. Они тоже делают тебя живым. Все это знают.       Но так бывает, что у некоторых людей не остается совсем ничего. Изредка вспыхнет что-нибудь… что-нибудь, что принято называть жалостью к себе. Хотя это не жалость. Мне жаль детей, подвергшихся насилию. Да, их мне жаль.       А себя я ненавижу настолько, что теперь я везде: в новостях, в газетах, на радио. Аластор никого не оставит равнодушным. Его либо вожделеют, либо хотят убить. Третьего не дано.       Представьте, что вы едите и ничего не чувствуете.       Представьте, что вы засыпаете и ничего не чувствуете.       Представьте, что вы идете на работу и ничего не чувствуете.       Представьте, что у вас родился долгожданный ребенок И ВЫ НИЧЕГО НЕ ЧУВСТВУЕТЕ.       Рождество, день рождения, вы обанкротились, вы разбогатели, вам признались в любви, ваша мечта исполнилась.       И       вам       все       равно.       «Это моя жизнь. Она меня не касается».       А потом: бам.       Случается наводнение, и деться от всего, что внутри, просто некуда. Мысли не вычистить. Только если пулей, но здоровые люди же никогда не рассматривают такой вариант.       Я был примерным человеком, знаете, угодным обществу, всегда улыбался, всегда всех радовал, не показывал им ничего лишнего. Мне даже не пришлось обжигаться для того, чтобы понять, насколько же им всем наплевать.       И я не в обиде.       Ведь мне тоже плевать.       Н-да.       Ладно. Правда чаще всего всех разочаровывает.       А меня извне ничего не ранит. Потому что я себя раню сам.       Убить себя могу только я сам.       Можно было бы воспользоваться этим кинжалом и найти покой.       Я ведь за все свое существование так покоя и не узнал.       Хотел бы сказать, что сломаться так хочется, но я сломан слишком давно.       Правда, что-то все равно мне мешает. Эти воспоминания делают меня таким слабым.       Я не хочу, чтобы эта жизнь была моей.       Почему я еще живу… не знаю. Я не знаю, не знаю.       Только что был самым сильным, значимым и страшным, а теперь я опять Его сын.       Они говорят, мне нужна помощь.       Помощь…       Смешно.       Я не хочу быть собой. Ну, помогите. Решите мою проблему. Где там она, наша самая умная, дочка Дьявола с большим сердцем?       Пусть никого не спасет.       Мне их не жаль.       Мы не просто так здесь горим.       Отбывать наказание проще, когда знаешь, за что.       Только вот…       Мне не дает покоя один вопрос.       Никуда не девается, как ни пытайся отвлечься.       Загадка.       Что и кому я сделал тогда?       Когда оба голодных зверя спущены с цепи, они должны сойтись в схватке. Жаль только, что происходило это все в разные временные отрезки.       Что бы Аластор сделал с отцом, посмотри он на него так в настоящем?       Знать ответ не хотелось. Потому что Аластор не был уверен.       Гарри сказал:       — Мы можем убить ее, если хочешь. Раз уж ты подошел к ружью. Вообще, я не думал ее убивать, но, знаешь, это идея.       Аластор замотал головой и попятился. Вжался в стену опять, ища опору, впился ногтями в бревна.       — Или мы могли бы все-таки запереть ее на чердаке, не кормить. Я… я только что придумал кое-что… но я забыл. Ты помнишь? — он посмотрел в никуда. — Это неплохая мысль. Ты ничего не понял… Ч-ч-черт. Ты был женат? Нет? Так какое тогда ты имеешь право мне говорить, что правильно, а что нет?       Берзэ совершила ошибку. Она, вырвавшись, не бросилась прочь, не пошла за ружьем. Нет. Она зачем-то его укусила. Гарри зарычал, схватил ее за волосы и ударил лицом о стену.       — Аластор! — Аластор дрогнул. — Посмотри, как брыкается, скотина! Помоги мне ее держать!       Конечно же, Аластор не помог.       Готрой швырнул ее лицом на кладку дров, затем прижал за затылок, чтобы не сопротивлялась. Берзэ после удара была дезориентирована, поэтому лишь слабо стонала, цепляясь пальцами за его кисть, сжавшую волосы.       — Тварь, тварь..!       Он расстегнул ремень, полез свободной рукой ей под платье. Аластор не понимал, что Гарри делал, почему с него градом катился пот. Потом понял.       — Тупая ты сука, как я тебя ненавижу, как же ненавижу тебя, ненавижу, мы должны были жить иначе, но ты выбрала блуд, ты выбрала не тот путь… Хотя, — он что-то делал с ней, оставляя синяки на ее оголенном бедре, — какой тебе выбор… Когда ты сама — исчадие ада, — он что-то делал с ней, улыбаясь шире, когда она вскрикивала. — Я уже говорил, что мне следовало быть, — он дышал тяжело, будто бы с наслаждением, — осмотрительнее. Да… уже говорил.       Аластор не мог двинуться с места. Хотел, но не мог.       — Но ты все еще так хороша. Так красива. Хотел бы я увидеть, как выглядят демоны без человеческой кожи.       Берзэ зашипела, давясь слюной:       — Так посмотри в зеркало.       Гарри вдруг рассмеялся, отпуская ее затылок. Держать больше не было смысла. Он трогал ее бока, спину, грудь, точно пытаясь запомнить, и не прекращал вжимать ее бедрами в кладку. По ее ногам текла кровь.       — Как она тебе? Хороша? Разве можно не полюбить такую? — он спрашивал свою болезнь или Аластора? Да, какая разница… Все равно никто не ответил.       Все равно придется продолжить существование, несмотря на всю боль. К боли привыкаешь, особенно когда она — это девяносто процентов всей жизни. Будущее безрадостно, слишком много ужасных воспоминаний копится. Хоть бы передышку какую… Разве не заслужил Аластор? Разве не заслужил?       — Моя любовь настоящая, мне жаль, что Господь сделал так, что женщина не способна на светлые чувства. Но ей следовало быть покорной, ты так не думаешь? — Гарри навалился на нее, он почему-то и раньше так часто делал, видимо, чтобы полностью обладать, чтобы не просто обездвижить, а подавить. — Тебе следовало быть покорной, — он сунул пальцы ей в рот.       Аластор хотел винить себя за то, что просто стоял. Правда, очень хотел. Но не мог. Ведь ему было семь.       В настоящем его сердце колотилось так же, как в тот самый день. Это было безумно больно — иметь сердце. Вот так. Пожалуй, Аластор хотел стать полностью темным и не бояться себя, Его, эмоций, боли, мыслей. Крик, крик, крик, в голове постоянный крик, звон… Там бьется посуда, там мать испускает дух, там выстрелы, выстрелы, лай собак, там плач, там палач, там зло, там так страшно, не смотрите туда, отойдите, это личное, это непрошенное откровение, которое ни одна душа слышать не заслужила… Аластор закрывался ото всех. Ему было плохо, так плохо…       Гарри рассмеялся, когда Берзэ попыталась сомкнуть зубы на его пальцах, но только закашлялась. Мерзко… Аластор хотел бы заставить его страдать, но это ничего не меняло. Опьяненный своим патологическим отмщением, Готрой все шептал ей проклятия на ухо, все унижал, все рассказывал, какая она неправильная. И мать… в конце концов, она просто сломалась. Дрожащим голосом зашептала:       — Прости, прости, прости, прости меня, милый, давай начнем все сначала, я исправлюсь, я буду послушной, я все сделаю, как ты захочешь, могу сама порезать себе лицо, могу жить на чердаке, позволь мне встать на колени, позволь загладить свою вину, я все поняла, все осознала, ты во всем прав, я ужасный человек, я вела себя, как падшая женщина, я недостойна твоей благосклонности, но я знаю, что ты великодушный, у нас же ребенок, мы еще можем начать все сначала, прости, только прости, — горькие, горькие слезы катились по щекам ее, Брезэ потеряла себя и, пребывая в бреду, лепетала что-то, все лепетала, смотрела-не-видела, пыталась нащупать его руку, чтобы чуть сжать дрожащими пальцами, чтобы погладить костяшки, сыграть в раскаяние. Сыграть с ним в любовь.       — Говоришь так сладко, — Гарри вдруг замер, ласково прижавшись губами к ее макушке, и в этом, казалось, было столько невысказанной нежности, столько всего… из их прошлого? Когда все только начиналось, когда Гарри был… нормальным. Берзэ же говорила: он красиво ухаживал, не делал ничего страшного, только старался, хотел стать лучше и стал ведь, открыл свой бизнес, обеспечил ей хорошую жизнь. Что случилось потом? Разве могла болезнь оправдать Готроя? Для Аластора — нет. Однозначно. Человек с шизофренией не равно убийца. Убийца не равно человек с шизофренией. — Ты не врешь?       — Конечно, конечно нет, я все осознала, ты правильно сделал, что меня наказал, так мне и надо, я такая ужасная, такая грязная, ты, только ты сможешь меня очистить, я сделаю все, что ты скажешь, я больше не подведу, дай мне последний шанс, — Берзэ говорила с ним на его языке, надеясь, что привычная тактика сработает.       — Слышишь, Сэм, она раскаялась, — Гарри улыбнулся, не отрываясь от ее затылка, шумно вдохнул ее запах и засмеялся. — Хреновые твои советы. Хитрость… Да, это хитрость. Жаль? Мне не жаль. Правда рано или поздно раскрылась бы. Я? Серьезно? После всего… После нашей дружбы… Я еще и садист? Да брось. Ты недалеко от меня ушел. Не смей так со мной говорить. Ты мне друг? Да, именно. Да. Поэтому я и говорю: я сам разберусь со своей женой, тебя это не касается, ты бы вообще ушел! Не говори мне, что делать, я не буду с ней добр после всего! Да, просит прощения, и что с того?! Она делала это каждый чертов раз! Что ты понимаешь?! Это простая манипуляция, она знает, каким я могу быть перед ней слабым, она знает меня слишком хорошо. Не смей вставать на ее сторону. Разве я не заслужил немного любви и уважения? Я старался, а теперь она опозорилась. Представь, что будет, когда об этом узнают мои коллеги, когда набегут репортеры! Моя жизнь превратилась в кошмар из-за этой женщины, а ты называешь меня жестоким… Знаешь, не всегда мне у тебя чему-то учиться. Иногда тебе лучше заткнуться, Сэм. Нет, правда, заткнись! Замолчи, я не могу тебя больше слушать! Хватит, заткнись! — Гарри схватился за голову обеими руками, полностью придавив собой Берзэ. Она тихо застонала под ним, задергалась, замахала руками в попытках освободиться или хотя бы одернуть платье.       Аластор пытался вдохнуть. Грудина болела, лицо стало красным, и, казалось, глаза вот-вот бы и лопнули. Вдох-выдох. Это так просто… но он не мог дышать. Он смотрел на родителей, не в силах совладать с собой, и уже вообще не понимал, что происходит. Чувства, разрывающие его изнутри, не поддавались никакому описанию. Глубиннее любого страха, жутче всякой агонии, болезненнее обреченного понимания того, что ему с этим еще и существовать. Не личный «адок» маленького ребенка, а настоящий ад, которому ни конца, ни края. Перепрошивка мировосприятия. Мир не такой, каким кажется. Многогранный, но примитивный… Да, примитивный. Аластор вдруг осознал, что он слишком объемен во всей этой плоскости. Его обостренные чувства были обо всем. Не какая-то суперидея или зацикленность, не слепое желание спастись. Он словно мыслил в масштабах нового, неведомого остальным пространства. Словно вышел за пределы привычного. Не только тела, но и духа. Будто увидел то, что не видел раньше никто. Новый уровень восприятия. Новый уровень восприятия страданий, конечно, а вы что подумали?       — Я сам разберусь, что мне делать со своей поганой женой, — с каждым словом Гарри мир становился все душнее, теснее, будто этот сарай был маленькой коробкой, в которой придется навечно остаться. Аластор не хотел оставаться. Аластор хотел увести отсюда Берзэ. Взять ее за руку и бежать, бежать, бежать… — Ничего ты не понимаешь. Ты не понимаешь, каково это — жить с ней… Каково это, быть тем, кого предали… Не предавай меня хотя бы ты. И не учи меня ничему, надоело. Не сегодня. Так уж случилось, что я тебе верю. Ты последний, кому я верю. И если ты сейчас еще хоть одно слово скажешь, клянусь, я разочаруюсь в тебе навсегда…       Берзэ снова зашевелилась, шумно задышала, пытаясь выбраться, захрипела. За эти попытки она получила толчок ладонью в висок. Гарри снова схватил ее за волосы, резко ударил лицом о дрова, слез с нее, выпрямился, не отпуская волос.       — Скажи еще что-нибудь. Давай, уговори меня.       — Прошу, прошу… — ее хватило только на это.       — Ты нахрена притащила в мой дом эту тварь? — Готрой кивнул на труп, сам для себя, и сжал зубы. — Ты же спала с ним. Как долго? Ну, отвечай. Год, два, десять? Или он вообще не один такой?! — Берзэ уже не могла разговаривать. У нее шла кровь из носа, взгляд совсем потерял осознанность. Свет из окна бил ей в лицо, заставляя щуриться и пытаться прикрыться ладонью. Гарри тряхнул ее. Послышался слабый стон. — Блядь, как же ты заебала, какая же ты, какая… — Готрой поставил ногу на дрова и чуть закатал штанину. Запустил руку под голенище сапога и вытащил маленький нож. Аластор вдохнул, когда Готрой хлопнул себя по бедру, и выдохнул, когда тот просто взял и вспорол ей горло.       Еще проще, чем выстрел.       Кровь, кровь, кРоВь.       Булькающие звуки.       Что-то.       Непонятно что.       А потом Гарри, перевернув ее тело, посмотрел ей в лицо.       Ее лицо было страшным. У трупов страшные лица, да, Аластор запомнил. Он не мог описать, но запомнил в мельчайших подробностях ее, мертвую, освещенную ярким солнцем.       Слишком просто, слишком просто, так нельзя.       [У ее крови запаха будто не было.]       Привалившись к стене, Аластор задергался, точно в припадке.       А Гарри горько заплакал. Взял ее, прижал к себе, упал на колени и, сквозь слезы, покачиваясь, стал бормотать: «Что я наделал, что я наделал, что я наделал…»       Кровь, кровь, КрОвЬ…       Аластор на негнущихся ногах пошел прочь.       Там, позади него, осталась кровь, КрОвЬ, кровь и ничего больше.       Вдох. Вдох. Вдох.       Надрывно, но без рыданий.       Звон. Звон. Звон.       В ушах звенело, руки тряслись, щеки горели.       Аластор сделал все механически: снял с шеи заливающегося лаем пса цепь (неужели он все это время лаял?), зашел в дом, взял со стола кусок хлеба, подумав, что псу нужно будет чем-то питаться.       А потом пошел       Прочь. Прочь. Прочь.       Прочь из этого дома. Прочь из ада.       Бежать. Бежать. Идти. Ползти.       Подальше отсюда.       Потому что никто не спасет.       Умереть по дороге — и то лучше.       Главное, не оставаться там.       По-че-му?       Аластор был в прострации. Мир вокруг казался чуждым и нереальным, а мысли кончились.       Он понятия не имел, куда идти. Рядом крутился пес, хлеб под мышкой казался тяжелым камнем, а песок словно затягивал.       Все опротивело. Собственное тело сделалось тесным.       Душа — душной.       Запах крови пропитал и одежду, и кожу.       Палящее солнце стало опасным, песок раскалился. Иногда горячий ветер поднимал пыль. Бесконечный путь… не мираж ли?       Может быть Аластор вообще никуда не шел? Все это произошло во сне? Он бы проснулся, точно проснулся… Всегда просыпался. Впрочем, тогда, пожалуй, хотелось уснуть.       Жара, дорога, жара, дорога.       Все слилось в одно. Хлеб съел пес, или Аластор хлеб потерял?       Ка-ка-я-раз-ни-ца.       Он шел, шел, шел, шел, шел, шел, шел. Вечность. Целую вечность.       Это не могло продолжаться дальше. Но оно продолжалось. С ним, с могущественным и сильным, было все настолько плохо, что анамнез не уместился бы и на тысяче тысяч страниц. Поэтому Аластор ни за что не посетит врача.       Мальчика не спасти, юноше не помочь, мужчину не вытащить.       Демона не переделать.       Больного не излечить.       Врага — убить.       Да, да, точно…       Идти было легко, он не чувствовал боли, жары, холода, страха. Даже глубокой ночью, когда дорогу лишь луна освещала (полнолуние, как иронично), Аластор продолжал переставлять ноги, сам не зная зачем.       Пространство его вытесняло. Он попал не в свой мир, оказался в месте, откуда обязательно должен был быть выход, но выходить уже не хотелось. Как и оставаться. Просто плыть по течению безвольной куклой, как делала мать, — это, наверное, даже неплохо. В тот миг казалось, что чувства уже не вернутся. Что пустота будет всегда, что сходить с ума не придется, что все так и останется плоским и искаженным.       О, как же Аластор ошибался.       Он даже не представлял, насколько ему станет плохо потом.       Потом, даже не на Земле.       Удивительные вещи.       У демонов не должно быть ни сердца, ни чувств. Но отчего-то у Аластора все это было.       Как это страшно, как больно, как же невыносимо…       Там, на Земле, ему было, к кому пойти. Не поговорить по душам, нет. Да и глупо это, о чем вообще говорить? Но хотя бы ощутить, что в мире есть пусть один человек, в которого можно вцепиться, чтобы устоять на ногах, действительно здорово. А в Аду не было никого.       Никого. Вообще.       Не то, чтобы Аластору был кто-то нужен, но…       Вот что: тотальное одиночество — это жутко.       Они могут сколько угодно думать, что хорошо его знают, но это — большая ошибка. Аластор сам себе не мог объяснить, что не так, а с другими не хотел даже заводить разговор. Никто не был достоин. И никогда не будет.       Таких личностей, как Аластор, никто не умеет слушать. Им обычно всегда выговариваются. Аластор прекрасный слушатель. Хочется быть любимым таким человеком. Хочется быть такому человеку нужным. Но как сделать так, чтобы этому человеку стало комфортно быть нужным кому-то в более глубоком смысле? Не бывает в людях столько любви. Подходящей ему. Особенной, редкой.       Если не захотели до него достучаться самые близкие люди с Земли, то не достучится никто.       Маленький Аластор остановился на пороге уже знакомого дома. Там горел свет, слышались голоса.       Нужно было лишь постучать в дверь и попросить помощи.       Вдруг (нет, наконец) все навалилось: ужас, усталость, боль. Ноги подкосились. Аластор опустил взгляд. Все это время он шел босиком. Даже и не заметил… А ступни были в запекшейся крови. В раны въелся песок.       Чувства вернулись. Обрушились лавиной, едва не сбив с ног. Шумное дыхание ненормального нарушило ночную приятную тишину. Аластор заозирался, схватился за перила, чтобы не рухнуть на землю, и до боли в лице зажмурился. Ему нужно было лишь постучать в дверь. Даже не говорить ничего. Они бы сами все поняли. Но нет. Аластор не мог.       Потому что это была та самая ферма, с которой Берзэ когда-то украла курицу.       Тот человек… хозяин дома. У него ведь тоже было ружье.       Он хотел убить.       Он стрелял.       А воровство — это грех. Нельзя воровать. Как и убивать, вообще-то.       Аластор отшатнулся, едва не свалившись, и схватился за голову. Казалось, не было ни единого места, куда бы он мог пойти. Его смерти словно хотели везде… Так и будет, мое маленькое воспоминание, так и будет. Это останется с тобой навсегда, попомни мои слова. Ах, да, ты же все равно не услышишь…       Если бы мать тогда не украла, возможно, Аластору бы помогли, но теперь… Попятившись, он стал искать пути отступления. Спасаться, спасаться, лишь бы оказаться в каком-то подобии безопасности, выдохнуть и уж тогда подумать, как вообще дальше жить…       Мертвое лицо Берзэ возникло в памяти ярко, а в ноздри ударил запах крови. Может быть, если бы хозяин этого дома в тот день не промазал, Аластор бы оказался в раю? Быстрая смерть — это, пожалуй, как исцеление. В данной ситуации точно.       Под лунным светом все казалось таким неприятным, грязным, липким… Аластор топтался на месте, терзаясь и изнемогая, едва не стоная от боли в ступнях, которую в полной мере ощутил лишь теперь. Ему хотелось завыть, упасть, провалиться, закрыться от всего мира, но мир, казалось, тогда смотрел исключительно на него. Все давило, не давало дышать. Воздух как будто бы превратился в масло. Стало жарко. Из леса словно кто-то выглядывал. Тысячи маленьких бесцветных глаз. Тысячи. Тысячи глаз! Аластор чувствовал себя как на ладони. Он стал бежать, но споткнулся и упал на ступеньки, разбил колени и… закричал.       От этого крика засуетились птицы, гнездящиеся под крышей, и в доме послышалась возня. Аластор вновь ощутил неописуемый страх. Вновь онемел. Распластавшись на ступеньках, он хотел двинуться, но не мог.       Распахнули дверь. Он закрыл глаза на болезненном вдохе, едва ли не содрогаясь от того, насколько же сильно стучало сердце. От звона в ушах Аластор скрючился, возможно, застонал даже (не помнил). Ступеньки больно давили на грудь. Три. Два. Один. Выстрел! Нет?.. Не через три секунды, так через пять. Хозяин же уже понял, кто пришел. Пять. Четыре. Три. Два. О-один… Нет?! Сейчас, сейчас! Он возьмет ружье, возможно, пнет пару раз, возможно, поиздевается, да… Т-три… дв… дв… а… один…       Аластор успел сойти с ума, излечиться от всех болезней, заболеть снова и умереть. Даже воскреснуть, пожалуй, только не до конца.       А потом его кто-то взял за шиворот и резко поставил на ноги. Устоять едва получилось. Конечно же, не без помощи. Аластор приоткрыл глаза и увидел перед собой какую-то женщину. Она взволнованно смотрела на него. Люди столпились вокруг… Они что-то говорили, говорили, говорили, трогали его щеки, руки…       Дышать больше не получалось совсем. Горло разболелось от пожизненного молчания. Голова закружилась.       Все.       Это был конец.       Конец.       Аластор разрыдался, не в силах больше ничего контролировать. Забился в истерике, пока эти люди пытались его успокоить. Бесполезно. Все бесполезно.       То был единственный раз, когда Аластор так надрывался, когда ему было плевать на смотрящих, когда он был со своим горем и позволял горю этому себя победить. Потом же все изменилось.       А в настоящем…       Лучше бы продолжил жить по привычке, словно бы в некоем истерическом припадке, вечно от себя убегая. Не оставаясь наедине с собой.       Никаких передышек. Можно существовать, вечно придумывая, на что бы отвлечься. Можно существовать, если закрыться от всего мира и, в частности, от себя.       Но любую плотину рано или поздно прорвет.       Сжимая кинжал в трясущейся руке, Аластор колебался. Кого убить: себя или Солар?       Он ухмыльнулся, сломленный, изможденный.       Ухмыльнулся от осознания собственной слабости, потому что в тот самый миг не смог бы убить вообще никого.
Вперед
Отзывы
Отзывы

Пока нет отзывов.

Оставить отзыв
Что еще можно почитать