Пэйринг и персонажи
Метки
Драма
Психология
AU
Hurt/Comfort
Частичный ООС
Повествование от первого лица
Серая мораль
Слоуберн
Тайны / Секреты
Магия
Юмор
Временные петли
ОЖП
Разговоры
Ненадежный рассказчик
Моральные дилеммы
Становление героя
1940-е годы
Хронофантастика
Артефакты
Социальные темы и мотивы
1950-е годы
Взросление
1980-е годы
Крестражи
Бессмертие
Символизм
1960-е годы
Бытовое фэнтези
Отредактировано ИИ
Описание
Он — юноша, ставший мифом, ещё не тёмный лорд, но уже не человек.
Она — сквиб из Америки, бунтарка, не ведающая, во что ввязалась.
Её вырывает из времени неведомый артефакт, и теперь она — переменная, которой не должно быть. Но именно эта переменная оказывается рядом с тем, кто строит своё будущее на крови, магии и идее превосходства.
Примечания
Альтернативная история, которая уважает канон, но переосмысляет его.
Первая часть из серии "Уроборос" завершена.
Вторая часть "Уроборос II" будет публиковаться 3 раза в неделю.
__________________________________________________________
Картинки из сцен истории:
TikTok: https://www.tiktok.com/@mrs.iver?_t=ZN-8ySLzb8nWMg&_r=1
Pinterest: https://pin.it/1l5N3Djjb
Если хочется прочесть отрывки и спойлеры к следующим главам или увидеть закулисье работы — милости прошу в наш маленький Телеграм-канал: https://t.me/Mrs1ver.
Ваша обратная связь делает эту историю живой.
Глава XVI «Без инструкций» (Софи/Том)
06 октября 2025, 05:38
Квартира на Чистопрудном бульваре, Москва, СССР
17 августа 1951 года
От лица Софи Сентвен
Я бы могла убедить себя, что с ним всё в порядке, что этот ублюдок теперь будет помнить меня и бояться до конца своих дней. Но не сходилось. И вот что. Глаза Реддла я заметила это сразу, они стали алыми. Тот самый оттенок, который я видела лишь в несколько редких моментов. Его ярость, которая была не человеческой, а какой-то чистой, дикой энергией, что обнажала в нём не мужчину, а зверя, вырвавшегося на свободу. Только сейчас, в этой кухне, он не был зол. И это пугало меня больше всего. Он был спокоен, даже собран. Как будто провёл день не в поисках решить проблему, а за столом в библиотеке, читая любимую книгу. В нём была та же холодная сосредоточенность, та же едва заметная улыбка, когда он находил что-то новое в исследованиях. Но даже тогда, в своих открытиях, он не был таким. Эта алость была знаком не для мира, а для меня. Он зашёл на кухню, подошёл к плите, поднял сковороду, которую я использовала, чтобы пожарить проклятую картошку. Всё сгорело в чёрный уголь, пока я накручивала себя мыслями: найдут ли нас русские? отследят ли мою магию? не отправят ли меня в их местный Азкабан или в Сибирь? Я сжала руки на коленях, глядя, как он спокойно, почти лениво, отпускает сковородку в раковину и заливает водой. Шипение пара было таким громким, что заглушило мой собственный страх. — Том, ты решил проблему? — спросила я, чувствуя, как пересохло горло, и вспоминая, что он говорил мне только что. Он медленно повернул голову. — Какую, София? — спросил он спокойно, и в этом спокойствии было что-то настолько пугающее, что я на мгновение перестала дышать. Так он говорил с Валериусом, с Абраксасом, с Мордекаем, с теми, кто был для него не людьми, а задачами, которые нужно решить. Он достал кастрюлю и овсянку, от которой меня уже тошнило. Я почувствовала, как в груди всё сжимается. Он снова учил меня. Учил, как задавать вопросы ему, как будто всё, что произошло со мной, было уроком, который я должна пройти. — Том, ты решил вопрос с тем ублюдком, который изнасиловал меня, которому я проткнула ножом руку и стерла к чертовой матери рот?! — зашипела я, чувствуя, что вот-вот сорвусь. Он чуть повёл плечом, даже не поднимая глаз. — Уже лучше. Но я ведь говорил тебе, что твои выражения лишние. Учись говорить и учись слышать, — произнёс он ровно, как будто мы обсуждали правила игры, а не кровь на моих руках. Я почувствовала, как стул подо мной скрипнул, так сильно я вцепилась в его край. Я хотела ударить им по полу, по стене, по нему. Хотела выбить из него реакцию, но сдержалась. — Ну, судя по тому, что ты собираешься есть эту английскую отраву, а не бегаешь где-то по лесам от русских авроров, и я не бегу рядом, значит, всё закончилось. Мы в безопасности, — сказала я, стараясь говорить спокойно, но голос всё равно дрогнул. Он повернулся ко мне, когда закончил с овсянкой, поставил кастрюлю на средний огонь и залил водой. Его движения были механичны, но каждая деталь выверена. — Знаешь, как проводят допросы под Сывороткой правды, Софи? — спросил он, сложив руки на груди. — Вопросы должны быть настолько конкретными, чтобы человек не смог увернуться. Сыворотка сама развяжет язык, пока человек не успел даже подумать. Я нахмурилась, не понимая, к чему он ведёт. У меня в голове было только одно. Он вернулся. Он жив. Я жива. — Ответы же, если сыворотка попала в тебя, — продолжал он так, словно читал лекцию, — должны быть обобщёнными. Нужно цепляться за каждое слово в вопросе, что задают тебе, и отвечать на них по отдельности. Он замолчал и помешал кашу, а я сидела напротив, пытаясь понять, кто передо мной. — Это загадка? Я должна её разгадать? — спросила я, сидя на стуле напротив него, упершись ладонями в край стола, пока он стоял у плиты, словно мы вели обычный разговор о завтраке, а не о моём крушении за эти дни. — Это совет, — ответил он коротко, без лишних пояснений. Затем поднял ложку и указал ею на меня, будто ставя точку в разговоре. — И ещё одно: твои волосы отвратительны. Ты криво состригла правую часть. Я моргнула, приподняв брови. — Мы серьёзно будем обсуждать мою причёску? — выпалила я, чувствуя, как поднимается волна злости. — А что ты хочешь обсуждать? — его голос оставался сухим, спокойным, будто он нарочно давил на меня этим равнодушием. — Вновь то, через что ты протащила нас за эту неделю? Ещё не достаточно? Я прикусила губу, скрестила руки на груди и уставилась в столешницу. Все эти дни после насилия, все мои истерики, кровь на руках, нож в ладони, заклинание без палочки, его алые, как огонь, глаза. Всё это жило во мне, крутилось, давило. Моя жестокость, которая раньше упиралась только в него, в наши бесконечные сцены, теперь вышла наружу и коснулась других людей. Я перешла черту, и он это знал. — И что? Думаешь, лучше обсуждать мою прическу? — я подняла взгляд и бросила слова ему в лицо. — Лучше, — ответил он спокойно, словно это было очевидно. — Особенно если учесть, что завтра мы начнём исследования в библиотеке. Ты должна выглядеть обычно, не привлекать внимание. — Я не пойду в библиотеку, Реддл, — бросила я, и в голосе моём не было ни тени сомнений. — Не хочу. И не потому, что я ленивая или устала. А потому, что в гробу я видела, как русские понимают чёртово время. Ни одну книгу я у них не прочту. Эта страна сплошной мрак и ужас. И я не собираюсь связывать себя с этим. Я останусь дома и займусь чем-то. Попробую восстановить записи из Египта. Он не отреагировал на мой выпад, не повысил голос, не уколол, даже не посмотрел. Просто спокойно помешал кашу, словно мои слова не стоили и половины секунды его внимания. Лишь затем повернулся, скрестив руки на груди. — Мрак и ужас? — повторил он тихо. — Вряд ли. Ты сидишь в тёплой квартире, у тебя есть еда в холодильнике, крыша над головой. А если говорить о восприятии времени, русские не сильно отличаются от египтян, это правда. До революции они жили в христианском мире и смотрели на время через призму Писания. Для них оно не линейно, а циклично, и его мерой становится не секунда и не час, а ожидание конца. Я замерла, уставившись на него. Он говорил об этом так спокойно, будто цитировал учебник, и в этот момент я снова увидела в нём не только Тома, который жил со мной под одной крышей, а того, кто был рожден в тени, воспитан в приюте, глотал книги, как воздух. Учёного, фанатика, исследователя. Человека, которому всё равно на человеческую боль, но не всё равно на систему, на знание, на суть. — Я могу дать тебе её, — продолжил он ровно, и я уже знала, о чём речь. — У меня есть том Библии. Можешь прочесть сама, если захочешь понять. Я хмыкнула, откинувшись на спинку стула, сдерживая нервный смех. — Разумеется, у тебя есть Библия. Кто бы сомневался. Он не ответил, даже не моргнул. — Не нужно, — добавила я тише, чувствуя, что сама не верю в эту браваду. — Знаю я про второе пришествие. В этот миг я вдруг осознала: он был прав. Он знал, что я снова упрусь, что снова попытаюсь спорить, но всё равно вложил слова, которые будут крутиться во мне потом, как заклинание. И, как ни крути, они прорастали точно так же, как всё, что он во мне оставлял. Он моргнул медленно, будто фиксируя каждое слово, которое собирался произнести, и затем ровным голосом сказал: — Я дам тебе учебники по невербальной и беспалочковой магии. Но, София, никакой практики, только теория. Веди записи, разбирайся в материале, а опробуешь всё на деле только после того, как мы уедем отсюда. И ещё, последнее, из дома ни шагу. Максимум во двор. Он говорил без колебаний, как произносил приказы и каждое слово оседало во мне тяжёлым грузом, как будто я клянусь подчиняться, даже если внутри всё сопротивляется. Он налил кашу в тарелку, поставил передо мной, сделал то же самое для себя и сел напротив. Его глаза всё ещё оставались алыми, и от этого у меня по спине пробежал холодок. Я посмотрела на тарелку. Есть это не хотелось совсем. Ни запах, ни вид овсянки не вызывали во мне ничего, кроме отвращения, но я знала, если не возьму ложку, он будет смотреть, пока не заставит. Я зачерпнула немного и сделала глоток. — Поедим, и я исправлю твои волосы, — сказал он негромко, так, будто это была часть обычного распорядка, и тоже начал есть. Я подняла взгляд и встретилась с его глазами. Так всегда было. Даже когда я сама шила те чёртовы штаны под его надзором, он позже всё равно подравнял их магией пока они не стали безупречными. Моё участие было только первичной формой, заготовкой. Он был тем, кто оттачивал и делал пригодным. Я делала руками, а он исправлял и направлял, методично, неумолимо, превращая мой труд в навык. — Себя тоже подстриги, — сказала я быстро, почти выстрелив словами, чтобы не дать себе времени испугаться. — Эта длина тебя ужасно старит. Он поднял на меня глаза. Его взгляд был тяжёлым, как камень, и на миг показалось, что я перешла черту. Но он не ответил, словно решая, стоит ли реагировать на мой выпад или достаточно просто запомнить его. Мы доели в тишине, каждый сосредоточенный на своих мыслях.***
Через двадцать минут он вошёл в ванную. Я стояла перед зеркалом и, прищурившись, пыталась подравнять свои волосы дрожащими руками. Лезвия ножниц щёлкали, но всё, что получалось, выглядело жалко и неаккуратно. Я почувствовала его шаги ещё до того, как он оказался рядом. Он протянул руку, и я молча вложила ножницы в его ладонь. Он мягко, но решительно отодвинул меня от зеркала и встал передо мной. Лицо сосредоточенное, взгляд тяжёлый, спокойный. От него исходил его привычный запах: смесь тёплого мёда, молока и воска, тот самый, который всегда висел в воздухе там, где он был. Его пальцы держали ножницы уверенно, без колебаний, но в них не было той жесткости, что я знала. Это также были не те руки, что толкали меня в подъезде или сжимали слишком сильно. Он дышал ровно и глубоко, и его дыхание касалось моей щеки, когда он чуть наклонялся ближе, чтобы уловить угол. Каждое движение было точным, будто он подрезал не волосы, а выравнивал меня под какой-то свой внутренний стандарт. Я почувствовала, как он убирает срезанные пряди с моего плеча, и вдруг, лёгкий поток воздуха, он подул на ухо, чтобы сдуть с кожи тонкие волоски. Мурашки пробежали по спине, будто он коснулся меня сильнее, чем на самом деле. Я стояла, ощущая каждый вздох, каждый звук ножниц. И только в этот момент меня словно ударило мыслью, что ещё вчера вечером я полоснула ножом по живому человеку, и кровь на моих руках была такой настоящей. А теперь передо мной стоит мужчина, который убил собственного отца, и я вдыхаю его воздух, словно он мой единственный источник жизни. Когда он закончил, он чуть отступил и стал рядом, глядя на меня через зеркало. Я посмотрела на отражение и увидела симметрию, гладкость, выверенность каждой линии. Идеально. Конечно, идеально, всё, что делал он, всегда доводилось до совершенства. Я подняла взгляд на него. Его глаза больше не были алыми, тот огонь, что я видела раньше, исчез. Теперь там был знакомый серый, тяжёлый, как штормовое небо. В них не было ни злости, ни ярости, только холодное спокойствие, от которого становилось не легче, но хотя бы можно было дышать. — Спасибо, — выдавила я тихо, почти шёпотом. Он не моргнул, не изменился в лице. Только продолжил смотреть, словно проверял, насколько мои слова совпадают с моими мыслями. Затем едва заметно кивнул и, развернувшись, вышел из ванной, оставив меня наедине с зеркалом и новой версией самой себя. Я коснулась волос руками. Срез был ровным, гладким, словно он никогда и не было кривым и рваным. Но больше всего меня поразило не это, а то, что я почувствовала себя собранной, будто он выровнял не только мои волосы, но и меня саму.***
Я провела дома три недели, и впервые за всю свою жизнь не чувствовала, как стены давят на меня, словно тюремные. Наоборот, в этой тишине я нашла порядок, ритм, дисциплину, которых мне не хватало. Я работала сама, без его помощи, день за днем сидя в комнате за столом. Лишь изредка выходила на улицу, вдохнуть московский воздух и поймать последние теплые лучи уходящего солнца. Удалось восстановить все записи, которые я делала ещё в Египте, и с этого момента я полностью ушла в учебники по невербальной магии. Конспекты росли, страницы исписывались моими корявыми, но уверенными заметками. Я настолько увлеклась, что иногда не ложилась спать ночами, просиживая с лампой над тетрадями, пока глаза не резало от усталости. В этом было странное сочетание: тяжелого, потому что знания давались через сопротивление, простого, потому что я наконец-то чувствовала, что могу. Руки чесались от желания попробовать хоть что-то, проговорить заклинание, почувствовать, как оно вновь рождается во мне, но я знала, что нельзя. Хотя искушение было таким, что ночью я ловила себя на том, как шепчу слова в пустоту. Наш быт был тяжелее, чем в Каире, но вместе с тем спокойствие постепенно вернулось. Будто бы всё, что случилось раньше, те дни ада, растворилось в тишине московской квартиры. Но это было самообманом. Ад остался, просто теперь он жил рядом с нами в мелочах. Мы чудовищно не сходились в еде, а еда оказалась единственным общим местом, где наши жизни пересекались. Он не любил большинство блюд, и порой я ловила себя на мысли, что он специально отказывался от какого-то продукта, только чтобы вызвать во мне раздражение или подчеркнуть свою особенность. После первой недели, когда я уже готова была вцепиться ему в горло, он швырнул на стол поваренную книгу с рецептами, в содержании жирно выделив те, что стоит готовить. — Ты ведь всю жизнь жила без палочки, Софи. К тому же, ты женщина, — сказал он тогда, и с этого момента между нами три дня не прозвучало ни слова. Женщина я, видите ли. Словно он вдруг решил, что меня можно поставить рядом с его котлом и использовать как обслуживающую силу. Где же его хвалёная теория ручного труда? Едва месяц пожил без магии, и тут же взвалил на меня весь быт, словно мы женаты двадцать лет. Я злилась, когда он говорил, что нужно вычищать котлы после его зелий, драить раковину, стирать вещи, и уже к концу третьей недели он окончательно перестал готовить сам. Он даже кофе доверил мне варить и преподнёс это как великую привилегию, как доверие, будто я стала достойна его чашки. — Ты научилась, — сказал он однажды, и это была вершина цинизма. Черта с два. Он просто никогда не жил так, как жила я. Никогда не был сквибом, двадцать пять лет таскающим себя за волосы, без палочки, без магии, с кухней вместо волшебных формул. А теперь он сделал из меня домовика, и ещё осмеливался это подавать как воспитание. Сегодня он вернулся раньше, чем обычно. Я сидела на кухне, ужин был готов, и я была уверена, что он, как всегда, войдёт ночью, молча съест свою порцию и уйдёт. Но на этот раз всё было иначе. Дверь хлопнула, я услышала его шаги в коридоре. Он снял плащ быстрым движением, стряхнул его и, не глядя на меня, произнёс голосом, который не допускал возражений: — Одевайся. У меня два билета на встречу. Я вышла в коридор, ошеломлённая, не понимая, о какой встрече он говорит. — Встречу? — переспросила я, пытаясь поймать его взгляд. Он не удостоил меня даже ответом. Скинул туфли, расстегнул ворот рубашки и, всё так же молча, пошёл в зал. Его спина была прямой, движения точными, и именно эта немногословность оказалась страшнее любого объяснения.***
Я вышла из комнаты. На мне была рубашка, тёмные брюки, и короткие, почти невесомые волосы легко ложились вдоль шеи, будто я сбросила не только длину, но и груз последних лет. Странное, острое чувство лёгкости заполнило всё тело, я уже и не помнила, когда в последний раз ощущала себя настолько свободной от привычного тяжёлого хвоста, как будто вместе с ним сняла кожу, в которой ходила последние годы. В коридоре Том уже стоял у шкафа, внимательно следя за отражением в стекле. Он аккуратно поправлял узел чёрного галстука, волосы были собраны с идеальной точностью и перехвачены тонкой лентой. На нём был строгий чёрный пиджак и рубашка того же цвета. Лицо, выточенное, спокойное, выражение совершенно непроницаемое. Он закончил с галстуком и обернулся ко мне, его взгляд скользнул по мне сверху вниз, почти оценивающе, как будто сверял вписываюсь ли я в его внутренний план. — Мы немного пройдёмся. Это место в другой части города, — проговорил он спокойно, голос был собранным, будто никакого напряжения между нами не существовало. Я приподняла брови, немного насмешливо: — Скажешь, куда мы идём? В какой-нибудь кружок сектантов, которые мечтают править миром? Он облизал губы, на секунду задумался, а потом вновь начал изучать меня взглядом, будто выискивал несоответствия или оценивал. — Нужно будет купить тебе платье и подобрать что-то из косметики, — заметил он деловито, даже не глядя мне в глаза, словно речь шла о покупке ингредиентов для зелья, а не о моём внешнем виде. Я почувствовала, как по щекам побежал жар. Я вспыхнула от раздражения, сложила руки на груди, почти вызывающе: — Правда? Может, ещё и цветы купишь, Том? Или брошку для пущей солидности? Ты меня этими запросами достал за эти три недели, ты в курсе? Он едва заметно повёл плечом, совершенно не реагируя на мой тон, в котором скопилась вся усталость и злость от бесконечных инструкций и замечаний: — Я выхаживал тебя неделю, Софи. Поверь, ты не хочешь знать подробности того, через что мне пришлось пройти, — ответил он всё так же спокойно, даже равнодушно, а затем подошёл к двери и открыл её. Я бросила взгляд на своё отражение в дверце шкафа: тёмные круги под глазами, короткие волосы, отсутствие какой-либо косметики. Ничего, я ещё выглядела достаточно живой для всей этой московской главы, а косметика… косметика мне сейчас была абсолютно ни к чему. Всё, что происходило, было ради образования, ради того, чтобы хоть на шаг приблизиться к пониманию того, кто я такая и что вообще делаю в этом времени. — Опять эта зеркальная справедливость? — буркнула я, скользнув взглядом по нему, и на секунду почувствовав, как раздражение сменяется почти детским упрямством. Он молча придержал мне дверь, позволяя выйти первой, и аккуратно запер за нами на ключ. — Ты увидишь сама, куда мы идём, — отозвался он с оттенком загадочности. — Уверен, в такие места ты прежде не попадала. — Ага, конечно. Клуб любителей овсянки? Не сомневаюсь, я бы и в Лондоне такой нашла, — пробормотала я, натянуто усмехаясь и шагая к лестнице, чувствуя, как лёгкость в волосах переходит в лёгкость шагов.Москва, СССР
10 сентября 1951 года
От лица Софи Сентвен
Мы шли больше часа, хотя, возможно, меньше, я потеряла счёт времени. Весь путь прошёл в тишине. Том шагал уверенно, молчаливо, лишь изредка бросая короткие приказы, чтобы я ускорялась. Я не наслаждалась этим городом, Москва была для меня не Каир с его шумом и запахами специй, не Лондон с блеском витрин и толпой на Косой аллее. Здесь каждая улица казалась мне пропитанной холодом, чужой болью и моими собственными воспоминаниями, которые я предпочла бы стереть навсегда. Улица, куда мы свернули, оживала своим особым ритмом. Сентябрь ещё держал остатки летнего тепла, люди выходили семьями, парами, спорили и смеялись, кто-то держал мороженое, кто-то книги под мышкой. Я посмотрела на Реддла, его силуэт был высоким и непоколебимым. На секунду мне показалось, что я вновь иду за ним по Косой аллее, когда он вёл меня к лавке за палочкой. Тогда я должна была понять, что всё кончено, что пути назад нет, но мне потребовалось слишком много лет и слишком много крови, чтобы увидеть очевидное. Он внезапно остановился у неприметного здания и шагнул в узкий переулок. Конец его упирался в глухую стену, тупик, где, казалось бы, нечего искать. Но Том коснулся двери, вделанной в облупившийся фасад, и распахнул её передо мной. Я остановилась на секунду, внутренне сжавшись. Страх прошёл по спине холодной волной: идти первой туда, куда он ведёт, всегда значило шагнуть в неизвестность. Но, усмехнувшись про себя, я подумала, что если бы он хотел убить меня здесь, он лишился бы своего личного домовика. Я сделала шаг, и воздух за дверью в подъезд сразу сменился. Запах был тягучий, затхлый, пахнущий сигаретным дымом. Он обогнал меня на лестнице и поднялся выше, быстрый, как всегда, оставляя меня позади. На третьем этаже он постучал в дверь странным ритмом, будто шифром. Ответа не было несколько долгих секунд, а потом дверь приоткрылась. Запах сигарет ударил в лицо. На пороге стояла женщина, с резкими чертами лица и пронзительными глазами. Она что-то сказала Тому на своём языке, он спокойно достал бумаги, видимо, те самые билеты, о которых говорил. Женщина кивнула, жестом пригласила нас войти и Том пропустил меня вперёд. Сегодня он Джентльмен, в кои-то веки. Квартира оказалась тёмной, но не заброшенной. В каждом углу стояли люди. Они были странными, будто собраны с разных полюсов общества. Рабочие, в одежде с потертыми рукавами и грубыми ботинками; мужчины в костюмах, строгих, как у самого Тома; одни женщины в простых платьях, другие словно сошли с балов. Они курили, разговаривали вполголоса, кто-то держал бокал, кто-то папиросу. Атмосфера странным образом сочетала в себе аристократический холод и магию улиц, будто бы эта смесь была намеренной. Том едва заметно коснулся моего локтя, повёл за собой через тесный коридор в зал. Он двигался как хозяин, даже если был гостем. Я подчинилась движению, позволяя ему вести. Зал был просторнее. Несколько диванов, стулья, кресла, в центре стоял рояль, крышка которого блестела в мягком свете ламп. Он указал на свободное кресло чуть в глубине зала: — Садись, — коротко сказал он. Я села, стараясь держаться прямо, но через секунду позволила себе откинуться на спинку. Я сидела молча, наблюдая, стараясь запоминать лица, движения, акценты. Том неожиданно опустился рядом, на подлокотник моего кресла, локтем касаясь спинки прямо за моим плечом. Я инстинктивно дёрнулась, но осталась сидеть так, как сидела. Вскоре в центре зала появилась женщина с выразительным профилем, словно сошедшая с древнегреческого барельефа. Её осанка, высокий лоб и точёные скулы сразу привлекли внимание. Она говорила на русском, её голос звучал чисто и певуче. Я уловила имя из шёпотов вокруг: Анна. Женщину звали Анной. И это зацепило меня особенно сильно, ведь Анна было и моим вторым именем, данным при рождении. И в этой чужой стране, среди чужих лиц, этот звук внезапно ударил прямо в сердце. Я сжала пальцы, стараясь не выдать эмоций.***
После первого стихотворения, которое, насколько я могла судить, действительно было стихотворением, в зале раздались аплодисменты. Невысокие, приглушённые, будто хлопали не ладонями, а дыханием. Люди оживлённо переговаривались. Анна, склонилась к кому-то на первом диване, обменялась несколькими фразами. Казалось, она знала большинство присутствующих или умела создавать это ощущение. Я подняла взгляд, чуть повернув голову вбок, и встретилась с профилем Тома. Он не аплодировал, он наблюдал. Его глаза перебегали с лиц на лица, с движений на реакций, словно он анализировал не поэзию, а формулу. Он был не слушателем, он был свидетелем, и, возможно, судьёй. Мне стало не по себе. Том Марволо Реддл — романтик, увлечённый эстетикой стихов и слов? Плохо верилось. Это не укладывалось ни в одно из моих представлений о нём. Он раздражался от моего пения. Неужели просто любит эту атмосферу? Он явно не ради рифмы пришёл в этот прокуренный полумрак. Тишина вновь вернулась в зал, как волна. Анна отступила на шаг назад, расправила плечи и начала говорить снова. Второй стих. Я вновь не понимала слов, только звук, ритм. И в этот момент Том наклонился ко мне. Его губы оказались так близко, что дыхание щекотало кожу у виска, отбрасывая во тьму все посторонние мысли. «Перед этим горем гнутся горы, Не течет великая река, Но крепки тюремные затворы, А за ними «каторжные норы» И смертельная тоска.» Он переводил прямо в моё чёртово ухо. Голос был почти как у синхронного переводчика. И в этом было что-то невозможное. Сначала я не поняла, просто слушала, замирая. Подумала, он бредит или издевается. Но затем в голове щёлкнуло, он действительно хочет, чтобы я поняла. По моей коже пробежали мурашки, как будто воздух между нами внезапно стал током. «Узнала я, как опадают лица, Как из-под век выглядывает страх, Как клинописи жесткие страницы Страдание выводит на щеках, Как локоны из пепельных и чёрных Серебряными делаются вдруг, Улыбка вянет на губах покорных, И в сухоньком смешке дрожит испуг.» Он продолжал, спокойно, с такой ясностью, словно переводил Шекспира на сцене. Я слушала, но не могла сосредоточиться на смысле. Слова были важны, но не они завладели мной. Его голос был тихий, почти интимный. Его локоть всё ещё упирался в мою спинку у плеча. Запах кожи и мёда, который будто впитался в него навсегда. Мне никогда в жизни не переводили поэзию. Никто. Ни один мужчина. Ни один друг. Никто не склонялся ко мне вот так, не говорил в полголоса, будто открывая двери в сокрытый мир. Это было странно, неуместно, почти пугающе… и вместе с тем невозможно оторваться. Я не знала, как реагировать. Зачем он это делает? Показать себя выше, умнее, просвещённее? Или, чтобы показать, что он понимает? Когда женщина замолчала, зал не загудел, как раньше. Всё стихло. Некоторые молча вытирали слёзы, кто-то опустил голову, кто-то пробормотал что-то себе или соседу. Это был не просто вечер — это было что-то вроде реквиема. Не для кого-то конкретного. Для всех. Для всего. Я почувствовала его взгляд на себе. Повернулась и встретилась глазами. Он чуть отстранился, но продолжал следить: мол, поняла? Я должна была что-то показать, что-то отразить. И я… кивнула. Соврала, сделала вид, что поняла. И смысл и контекст. Я умела так делать. Он смотрел на меня ещё секунду. Затем, не отрывая взгляда, провёл языком по уголку губ — привычка, которую я знала. И его губы, всегда такие прямые, вдруг чуть дрогнули, будто собирались в насмешливую улыбку. Но не до конца. Один уголок и всё. Что он видел? Что он думал? Почему он вдруг…доволен? Я не знала. Не могла угадать. Но в тот момент я почувствовала, будто стою у края чего-то незнакомого. Он не просто тащил меня по своему маршруту. Он вёл меня, как в лабиринт. И теперь я уже не была уверена, хочу ли я назад.***
Ещё два стихотворения прозвучали в зале, и Реддл не отставал. Его голос оставался таким же спокойным, почти отрешённым, но в этих шепчущих переводах было нечто проникающее глубже кожи. Он продолжал нашёптывать мне строчку за строчкой, не прерываясь, не теряя ритма. Казалось, он ощущал, когда я чуть теряю смысл, и тогда замедлялся. Иногда он сокращал обороты, передавал главное, убирая ненужное. Эти стихи были ещё тяжелее. Один о женщине, потерявшей сына, другой о страхе, что становится плотью. На одном из них он вдруг склонился ближе, настолько, что я ощутила тепло его кожи и, на одно короткое, необъяснимо интимное мгновение, он коснулся моим виском своим носом, будто бы случайно, будто бы просто искал угол, где мог бы говорить тише. Я сдержалась, чтобы не отшатнуться, хотя по спине вновь пробежали мурашки, и сердце будто бы на мгновение пропустило удар. Всё тело подчинялось этой близости, независимо от моего желания. Я сидела, стараясь не дышать слишком шумно, не выдать себя, не позволить себе почувствовать больше, чем нужно. Когда прозвучала последняя строчка последнего стихотворения, зал вновь не зааплодировал сразу. Повисло молчание, и только спустя несколько секунд началось тихое, сдержанное движение, кто‑то начал перешёптываться, кто‑то потянулся за платком, кто‑то за сигаретой. Люди вокруг стали оживать, обмениваться мнениями, кто‑то уже спорил с соседями, поднимал брови, жестикулировал. Реддл, как всегда, отклонился, так он делал каждый раз, когда перевод не требовался. Он не смотрел ни на меня, ни на кого‑либо ещё, словно выключился из происходящего. Я, воспользовавшись этим, начала изучать лица в зале, чтобы забить голову. Рабочие руки, костюмированные силуэты, сдержанная элегантность некоторых дам. И все будто участники одного обряда. Новый стих начался. Голос поэтессы, снова заполнил комнату. Я прислушалась и через пару строк поняла, что Реддл молчит. Он не шевельнулся, не сделал ни единого движения, чтобы снова начать перевод. Его поза осталась той же, но взгляд теперь он был устремлён куда‑то вперёд, вглубь комнаты. Он смотрел поверх головы Анны, словно в окно за её спиной. Я чуть нахмурилась, недоумевая. Подняла глаза и, не решаясь сразу заговорить, осторожно коснулась его колена пальцами. Он медленно перевёл взгляд на меня, как будто возвращался издалека. — Ну чего замолчал? — прошептала я, всматриваясь в его лицо снизу вверх. Мой тон, наверное, звучал резче, чем я рассчитывала. Он чуть приподнял брови с ленивым удивлением. Ему не понравился тон, я это почувствовала сразу. Но я не отступила, только повторила его мимику, подняв в ответ бровь, давая понять, что не собираюсь отступать. Он подался ближе. Лицо его оказалось так близко, что я почти ощущала его дыхание, и наши взгляды столкнулись в точке, где уже не остаётся слов, а только напряжение и воздух, в котором можно было утонуть. Я не откинулась, но всё тело собралось в пружину, готовое отшатнуться в любой момент. — Этот про любовь, — сказал он, медленно, глядя прямо в мои глаза, настолько близко, что слова касались губ, как дыхание. — Неинтересный. Он выпрямился, как ни в чём не бывало, а я осталась сидеть, будто меня обдало холодом и жаром одновременно. У меня не было слов, чтобы ответить. Потому что, возможно, именно этот, неинтересный, был тем, что он не мог перевести. Или не хотел.Москва, СССР
10 сентября 1951 года
От лица Софи Сентвен
Когда мы вышли из этой квартиры я ожидала, что ночь нас встретит пустотой. Москва, казалось, должна была стихнуть, уснуть в сером бетонном теле. Но улица, напротив, будто оживилась: автомобили, голоса, пары, дети, какой-то паренёк жонглировал мандаринами у метро, бабка торговала пирожками прямо с газеты, и свет фонарей будто только разгорался, а не гас. Я поймала себя на том, что смотрю на него, на Реддла. Опять. Словно всего, что происходило в той квартире, не было. А ведь было. Каждое его слово, прошептанное в ухо. Он был спокоен. Не просто спокоен, целеустремлён, как всегда. И только это меня страшило. — Зачем тебе этот клуб? — спросила я вслух. Я помнила, что он не терпит слабости в формулировках. — Эти люди несут правду, — сказал он, как будто продолжая внутренний диалог, который я ещё даже не начала. — Правду, которая и стала причиной их проблем с законом. Они противостоят системе, что поломала их жизни. Это… интересно. Интонация была спокойной, но под ней скрывался тот же стальной каркас, что и всегда. Он произнёс это как наблюдение. Он смотрел на них так, как профессор глядит на бактерии под микроскопом. И в этот момент меня пронзило, он действительно пришёл туда не за поэзией или эмоцией. Он пришёл понять для его плана. Для будущего. Для стратегии. Этот вечер был всего лишь шагом в сторону власти. Через искусство, через боль, через протест. Я посмотрела на свои ботинки, а затем снова на него. Он был в том же чёрном плаще, чья подкладка чуть поблескивала при шаге. Всё в нём было выстроено. А я? Я едва держалась на ногах после всех передряг. Мне казалось, я сильная. Но рядом с ним я чувствовала, насколько ничтожна моя дисциплина. Насколько шатка моя мотивация. Насколько узкая моя цель. Он не просто шёл вперёд. Он вёл за собой собственную тень, ту, в которой жили и Мальсибер, и Лестрейндж, и вся эта страшная, по-своему красивая сеть, сплетённая из идеологии, страха и точных расчётов. Он питался знаниями, политикой, мифами, государствами, людьми. А я? Я только недавно осознала, что хочу жить. Что хочу понять, что со мной случилось. Что мне важно моё имя, моё время. И вот, опять, я была выбита из колеи, сбита вбок, снова как ребёнок, потерявший маршрут. Мои мысли мешались, шли внахлёст, тревожили. В груди копилось странное чувство, что-то между завистью, страхом и беспомощным восхищением. Мне нужно было хотя бы одну, одну единственную прямую дорогу к своей цели. А он, казалось, шёл сразу по дюжине и ни одна не петляла. Он смотрел, как говорит оппозиция. Он шёл не только в архивы, но вглубь самого общества, в его подземные течения. Внезапно я почувствовала, как меня резко дёрнули за локоть в сторону. Я чуть не вскрикнула, оказавшись ближе к нему, врезалась в него боком, и лишь спустя секунду поняла, откуда он меня выдёргивал. Столб. Святая Моргана… я бы влетела в него лбом прямо, как идиотка. Я выдохнула и подняла взгляд на него. — Осторожнее, — сказал он сухо. Промедли он на полсекунды и я бы врезалась в него головой. Я уставилась на это препятствие, потом на него. Он всё ещё держал мою руку, не сильно, но прочно. Слишком прочно, чтобы забыть. Он бросил на меня взгляд из-под бровей, с тем самым выражением, от которого во мне всё сжималось. И злость, и смущение, и… что-то ещё. — Рассуждаешь, София? — спросил он почти лениво, но с явной усмешкой. Я отдёрнула руку. Ирония была в его голосе, но не в глазах. Как будто он ждал, подниму ли я голову или снова опущу взгляд к своим ботинкам. И я посмотрела ему в лицо. Его глаза были глубоки, как ночь, в которой мы только что бродили бок о бок, но между нами всё равно оставалась эта прозрачная стена. Я поняла, как мне важно было услышать от него не просто перевод чужой боли, но объяснение, почему любовь не прозвучала среди всех этих слов. — Ты переводил мне стихи о боли, утрате, ненависти, — проговорила я, глядя прямо ему в глаза, — но ни одного слова о любви. Думаешь, любовь не способна разрушить систему? — Я не опустила взгляда, наоборот, встала чуть ближе, чтобы его ответ не ушёл в московский гул за нашими спинами. Он смотрел на меня с едва заметным напряжением. Его губы чуть дрогнули, в голосе появилась холодная отчётливость: — Любовь — это инстинкт, который двигает людьми чтобы сохранить и удержать. Она цепляется за прошлое, стремится оставить всё таким, каким было. Даже если всё уже сгнило и трещит по швам. Я вскинула брови и, не спуская с него взгляда, выдохнула: — А ненависть? Он чуть склонил голову набок, будто давая себе время обдумать ответ или, возможно, подбирая слова, чтобы их не спутала эмоция. — Ненависть — это чувство, — произнёс он почти шёпотом, но каждое слово звучало отчётливо, — которое разъедает всё до основания. И если использовать её осторожно, дозировать, она может расчистить дорогу. Сжечь всё, что мешает, и только после этого, быть может, из пепла вырастет что-то новое. Но не из любви. Я медленно выдохнула, ощутив дрожь в руках, но не дала себе опустить взгляд. — Ты ошибаешься, — сказала я, едва слышно, но так, чтобы он не пропустил ни слова. — Любовь может быть радикальнее ненависти. Может гореть ярче. Может швырнуть людей в пекло, в пули, в огонь, заставить предать, сжечь до основания даже себя. Он смотрел на меня, не двигаясь. В уголках губ промелькнула быстрая, нервная усмешка, но глаза остались серьёзными, как будто я только что разбила очередной его внутренний тезис. — Возможно, — сказал он негромко, и его голос был сдержан, но в нём слышался интерес, которого я раньше не замечала. — Если она ничем не скована. Если она голодна. Если не боится потерять себя. Я выпрямилась, сложила руки на груди, и едва заметно вскинула подбородок, отвечая тем же: — Или если она отчаянна, Том.Улица Софийская набережная, Москва, СССР
10 сентября 1951 года
От лица Тома Реддла
Вечер сложился почти идеально. Не в смысле эстетики, я не ищу удовольствия в прокуренных квартирах и дрожью в голосах женщин, читающих стихи перед зрителями, которые прячут страх под шапками и дешёвыми туфлями. Совсем нет. Идеален он был потому, что дал мне возможность наблюдать. Люди, собравшиеся в этой тесной, сквозящей комнате, принадлежали к той самой прослойке, с которой мне рано или поздно предстоит иметь дело. Несогласные, затаившие обиду, политические поэты и предатели. Те, кто считает, что их боль выше законов. Анна Ахматова держала их в кулаке без всякой магии, только словом. И в этом было нечто, что стоило впитать. Я не стану использовать искусство как щит, я брошу слово как клинок. И не дам им времени раскидывать по бумаге свои стенания. Мне не по вкусу поэзия как инструмент. Но если кто-то способен одной строкой заморозить весь зал, обратить внимание, направить чувства, я должен знать, как это делается. Ведь в моем мире, который я строю, обязательно будут те, кто встанет против. Грязнокровки. Маглы. Их пособники. Те, кто будут цепляться за идеи слабых, прикрываясь человечностью, любовью, страхом. Те, кто встанут на защиту старого порядка, делая вид, что он не гниёт. Я должен знать, как они мыслят. Как реагируют. Как звучит их голос, когда они говорят вслух то, за что сажают. Сентвен сидела рядом, как и было рассчитано. Странно спокойно, почти неподвижно, и только по тонкому дрожанию её плеч я замечал, как действуют на неё слова. Она не просто зритель, она фильтр. Через неё я вижу, как это всё воспринимается на уровне тела и души. Интересная мысль об отчаянии в любви. Может быть, она права. Если любовь голодна или отчаянна, это может привести к разрухе. — Ты любила? — спросил я, почти не поворачивая головы. Мне не было нужно смотреть на неё, чтобы услышать, как дрогнет её голос, как закружатся в голове ненужные воспоминания. Она замедлила шаг, но не остановилась. — Кого? — спросила она. Разумеется. Софи не из тех, кто отвечает сразу. Ей нужно сопротивление даже здесь. — Не знаю, — отозвался я холодно. — Хотя бы жабу. Или кого-нибудь из твоих фамильяров, если у тебя были. Я не желал быть тем, кто стоит на перекрёстке с вежливой улыбкой спрашивает, про её прошлый опыт. Мне не нужны были её прошлые мужчины, я про них уже итак знал больше, чем мне было нужно. — Маму и папу, наверное. До какого-то момента. — Ответила она после паузы. И добавила, чуть тише. — У меня не было домашних животных. Даже совы. Всё детство прошло в доме. Каникулы тоже. Отец следил везде, и в школе. Когда в тебе ищут магию, не до животных, знаешь? Я кивнул. Да, это был хороший ответ и не только потому, что в нём было что-то настоящее, но потому, что он показал, где она была уязвима. Под слоем злости, сексуальности, манерной дерзости, это была девочка, у которой не было даже совы. — А ты? — спросила она, и я почти заранее знал, что будет дальше. — Валериус говорил, что у тебя были подружки. Я приподнял бровь. Валериус. Вот уж кто умеет выбирать моменты, чтобы оставлять за собой глупые следы. Мне нужно будет поговорить с ним. Да и разговор с ней нужно было закончить. Тот разговор, что уже начался в поезде, там, где она впервые решила ревновать, где сорвалась. Где я позволил себе сорваться тоже. Это не должно повториться. — Подружки — это не то же самое, что любовь. — Я сказал это спокойно, без нажима. Мы как раз остановились у сквера, откуда открывался вид на воду. Деревья, огни фонарей, парочка поздних прохожих. Достаточно пусто, чтобы говорить. Достаточно открыто, чтобы чувствовать угрозу. Вечерний свет залипал в реке, воздух был тёплым, и почти не пах войной. Она прищурилась, словно что-то улавливая. — А ты когда-нибудь кого-то… хотел так, чтобы не спать ночами? Я повернулся к ней полностью и ответил: — Хотеть и любить разные вещи. — Иногда они идут вместе. — Парировала она мгновенно. — Иногда, — согласился я. — Но чаще нет. Любовь — это слишком большое слово. Слишком зыбкое. Люди им прикрывают одержимость, страх, зависимость. И ты, Сентвен, не исключение. Она выпрямилась. Свет фонаря освещал её лицо, словно она, актриса, что готова произнести свою реплику. — Любовь не про одержимость и зависть, Том. Это не то. — её голос звучал глухо, но отчаянно. — Разве люди, поющие или говорящие о любви в стихах, всегда говорят о плохом? Разве это не то, что может поменять человека? Даже самого одержимого, самого злого? Я облизал губы. — Приведи пример, — сказал я, не повышая голоса. — Когда любовь изменила кого-то. Когда она стала тем, о чём ты без умолку твердишь. Она закатила глаза не от раздражения, а потому что я загнал её в угол. Я знал, что она не готова, она не мыслит фактами, она чувствует. — О, разумеется. Пример, — буркнула она, нахмурившись. — Желательно не из прозы Остин, — добавил я, позволяя себе полуулыбку. Она вздохнула. Да, я был прав, она полезла в свою внутреннюю библиотеку. Не в архив памяти, а в библиотеку эмоций. — Мда уж… ну пусть будет вот так: Клеопатра и… Кто там с ней был? Цезарь? Антоний? — спросила она, бросая на меня испытующий взгляд, словно проверяла, выдержу ли её импровизацию. — Она соблазнила их и умерла с Антонием, — отозвался я без заминки. — Плохой пример. — Почему? — вскинулась она. — Потому что любовь там была не про спасение, а про гибель. — Я пожал плечами. — Театральная, величественная, красивая, но это всё равно была гибель. Они не изменились. Они утонули в этом вместе. Она посмотрела вниз, на носки туфель, как будто могла найти ответ на асфальте. — Ладно, я не вспомню так просто, — тихо сказала она. И вот этот её голос был лучшим примером, которого ей не хватало. Потому что в нём была не игра, не поза, а настоящая потеря. Потеря аргумента, иллюзии, надежды. А значит, слабость. — Разумеется, есть истории, где любовь могла изменить кого-то, — сказал я, подходя чуть ближе, — но ты, увы, их не знаешь. — А ты? — вскинула она на меня глаза. — Ты знаешь? Я задержался с ответом, потому что знал. Знал тех, кто сходил с ума от любви, терял империю, предавал семью, жёг деревни и переписывал историю ради одного взгляда. Я видел это в книгах. В истории. Но она хотела услышать не про власть. А про чудо. А его нет. — Я знаю, что любовь не спасает, — сказал я. — Иногда она просто дольше убивает. Она побледнела. И всё же не отвернулась. — Тогда зачем ты так внимательно слушал эту русскую, Том? — тихо спросила она. — Там же всё про любовь. Про то, как она разносит человека по кускам. И всё же стихи рождаются. Красота остаётся. Я молчал и слушал, потому что слова могут разрушать, даже если сказаны о любви. И потому что, возможно, я хотел почувствовать, как звучит чужая боль. Не своя, а та, которая не впивается в позвоночник, а стелется по полу, как тень от свечи. С ней легче работать. С ней можно жить. А с любовью нельзя. Она требует всего. Даже то, что ты не хочешь отдавать, даже контроль. Я смотрел на неё долго. Лицо, освещённое рыжеватым фонарём, плечи приподняты, будто защищались от меня. Сентиментальность никогда не была моей потребностью. Но наблюдение всегда было моим оружием. — Потому что это то, что нужно слышать, — ответил я. — Когда такие, как вы, говорят — лучше слышать. Это может стать идеологией. Это может стать оружием. И я должен знать, как разрушить это. — Такие, как вы… такие, как я… — она усмехнулась. — Значит, вот как. Она резко отступила от меня, а потом, неожиданно легко, почти играючи, побежала в сторону. Вскарабкалась на бетонный бордюр набережной, раскинула руки, будто балансируя между миром и падением. И вдруг… запела. «I lay down by the river The shadows moved across me, inch by inch And all that I heard Was the war between the water and the bridge…» (Я лежу у реки, Тени накрывают меня понемногу, И все, о чем я слышал, Это война между водой и мостом.) Я замер. Я не знал этой песни, как и почти все, что она пела. Но на этот раз в теле что-то отозвалось. Что-то древнее, что не трогали с юности. Словно моя магия, засевшая в ней, откликнулась на мой зов. Откликнулась не злобой, не властью, не контролем, а вибрацией. «Turn to me, turn to me, turn to me Turn and drink of me Or look away, look away, look away And never more think of me…» (Повернись ко мне, повернись ко мне, повернись ко мне Повернись и испей до дна Или отведи взгляд, отведи взгляд, отведи взгляд И никогда больше обо мне не думай.) Мои пальцы сжались. Я закрыл глаза. Это было лишним, это было… неправильно. Всё. Весь этот вечер. Эта её свобода. Я не рассчитывал на это. Я думал, она замкнётся, будет молчать, слушать и думать, но она пела. И моя магия резонировала с ней. С тем кусочком моей магии, что крепла в ней. «Carry me, carry me… I heard the many voices Speaking to me from the depths below…» (Увлеки меня, увлеки меня. Я слышал много голосов, Говорящих со мной из глубин...) Когда она закончила я почувствовал, как внутри меня что-то отступает. Не исчезает, отступает. Это было опасно. Она мягко, почти по-кошачьи спрыгнула с бордюра и подошла ко мне. — Вот как такие, как я, делают так, чтобы такие, как ты, слушали и не забывали, — сказала она, не громко, но точно. Ни одно слово не упало в пустоту. Я чуть повёл шею вправо, наблюдая, как ветер играет подолом её брюк, и сказал ровно, без нажима, но с оттенком холодной угрозы, который сам собой проскальзывал в голосе, когда я был раздражён: — Лучше бы тебе не орать на улицах больше, Сентвен. Она резко прищурилась и подняла подбородок чуть выше. — А что? Боишься, что пою не тебе? — спросила она с вызовом, как будто это была игра, а не вопрос безопасности. Я поднял брови, не сразу ответив. — Не мне? — повторил я с лёгким оттенком насмешки, а затем, более жёстко. — Тебя могут услышать. Твою английскую речь. Она здесь привлекает внимание. — Я сжал кулак и провёл большим пальцем по шраму на ладони, чтобы напомнить себе о дисциплине, о границах, о контроле. Сентвен обернулась, мельком осмотрела улицу. Она и правда была пуста, только фонари и ветер. Потом она вновь посмотрела на меня и, как водится, резко ушла в бытовое. — Уборка на тебе, Реддл. Готовка, так уж и быть, на мне, но уборка и стирка… — она сложила руки на груди, — я точно так же сижу за учебником в квартире, так что уж будь добр, стирай своё чёртово бельё сам. Голос её прозвучал громче, чем требовала улица. Я медленно выдохнул, без злости, просто давая себе секунду, чтобы не отреагировать мгновенно. — Стирать не входит в мои планы, — сказал я спокойно, глядя в её глаза. — Как и готовить в мои, — немедленно парировала она. — И всё же ты жарила рыбу вчера. — Потому что я хотела есть. — Вот и постирай, если хочешь, чтобы в доме не пахло плесенью, — бросил я всё тем же тоном, почти лениво. — Мне нормально, поживу в плесени, — буркнула она, отводя взгляд и поправляя волосы. И тут же добавила, почти машинально. — Лучше, чем в гнилом благородстве. Она пошла вперёд, разумеется, не в том направлении, куда нам нужно было, но я не стал её останавливать. Значит, пройдёмся ещё немного. Пусть тратит силы. Иногда лучше дать ей ощущение свободы, чем лишний раз напомнить о поводке. За последние недели, проведённые в московской библиотеке, я переключился с артефактов на идеологию. Пропаганда Советов было тем, чем они действительно владели. Страна, вытащившая себя из пепла, победившая в войне, подчинившая десятки других народов, умела работать с сознанием. Они не просто давили. Они убеждали. Это искусство требовало внимания. Даже крестражи отошли на второй план. Мне пришлось погрузиться в устройство коммунизма, и хотя сама идея показалась утопичной, в ней было зерно, которое можно использовать. Не в её форме, но в её методах. Однако мы оба нуждались в передышке и в смене ритма. Она сидела дома. Я начал постепенно передавать ей дела по быту. Сначала случайно, потом намеренно. Всё равно долго сидеть над книгами она не умела, вечно отвлекалась, ёрзала, искала повод вынырнуть из страницы и спрыгнуть с мысли. Так пусть займётся тем, где результат очевиден сразу: уборка, готовка, стирка. Я видел, как её это злило. Но и меня злило тоже. Я не для того вырывался из приюта, чтобы снова стирать одежду вручную. Впрочем, был и другой угол, она должна была помнить, что магия — не единственный инструмент. Что ручной труд есть дисциплина. Что сила — это и способность себя ограничить. Пусть ей казалось, что я просто избавляюсь от обязанностей. В какой-то степени так и было. Но в этом был и расчёт. Мне надоело наблюдать, как она снова впадает в апатию и саморазрушение. Дела по дому хоть немного возвращали её в режим. Хотя есть её стряпню по-прежнему удавалось только через силу. Она шла впереди, и я на мгновение позволил себе просто наблюдать. Одетая небрежно, почти по-местному, с небрежными волосами и быстрым шагом, который выдавал раздражение или решимость — пока неясно. Я отметил, что впереди ждёт недели работы, крестражи, фольклор, символика смерти у славян, образы Кощея и того, что они могли скрывать под этими архетипами. Русская магия была непрозрачной, но местами пронзительно точной. Я уже выбрал направление, но нужно будет выбраться ещё раз, точно так же, как сегодня. Это важно. Смена декораций оттачивает внимание. Я всё ещё хотел попасть на русский балет. У них он был почти культовой практикой, и такие культы всегда интересны. Там могут быть полезные люди. И Сентвен, с её ярой, почти детской любовью к «красоте», как она это называла, оценит. Я был уверен. Ей тоже не мешало развиваться культурно, как минимум. Я не торопился её догонять. Эта прогулка, эта улица, этот город, всё это было частью эксперимента. И она, пусть не осознавая, но шла в нём строго по маршруту, который я выбирал. Она и моя магия в ней.Что еще можно почитать
Пока нет отзывов.