Пэйринг и персонажи
Метки
Описание
Одиночество могло кружить её лишь в вальсе потерь, но даже лишение может стать привычкой, пагубной или разрушительной, в зависимости от того, насколько долго ты живёшь, разрешая ей сопровождать тебя, разрешая ей быть вместо тебя, и пока что... иллюзия счастья слишком вдохновляла её, чтобы вот так запросто отречься от неё.
Примечания
Всего лишь маленькая зарисовка, что-то очень картинное, что было в моей голове.
Перезалив.
Когда-то у меня случился большой приступ нелюбви к себе, в котором я удалила огромное количество своих работ здесь, и этот текст в их числе, однако моя дорогая подруга, Катенька, перечитав его в нашей с ней переписке какое-то время назад, уверила меня, что мои чувства, вложенные в него, кажутся чем-то действительно важным, интимным, сокровенным, и она очень просила меня восстановить работу, что я и делаю. Не уверена в данном действии, однако... никому ведь не будет хуже от того, что она здесь.
(Возможно, в процессе редактуры далее текст будет претерпевать определённые изменения, потому что я писала это около 3-4 лет назад, когда мне было 13, если я правильно помню, что означает, что он может восприниматься не так, как я хотела бы, чтоб он воспринимался, из-за того, что, хоть этот срок и маленький, 3-4 года назад у меня было меньше опыта и меньше способов выразить... всё это.
ПБ включена.
Посвящение
Катюше - спасибо тебе за всю ту любовь, нежность и сожаление, что ты мне даёшь. Ты делаешь мой путь к исцелению легче и проще, с тобой мне всегда спокойно, и я хочу быть для тебя всем тем, что я говорю и думаю о тебе, всем этим мягким и пушистым, всем этим очаровательным и тёплым. Без тебя я бы не могла смотреть на многие вещи так, как смотрю сейчас. Без тебя вообще много чего не случилось бы. Я люблю все моменты с тобой.
Спасибо за то, что всегда в меня веришь.
Даже когда я нет.
Особенно.
X
26 мая 2024, 07:20
Мешковатое платье путается в бестолковой длине истрёпанных юбок.
Всколыхнуть белёсую завесь на оконной раме ветром и забыть о раскрытых ставнях, погасить искусственный свет и неслышно тревожить пустой дом крадущимися шагами по скрипучему паркету, трогать рамки картин и падать у кровати на колени, обхватив руками подушки, сгребая в кучу одеяла и стаскивая заправленную простынь ближе к себе, уткнуться в них и дышать, дышать, дышать — задыхаться — привычные действия уставших зимних вечеров.
Листвичка кружится в вальсе сама с собой, напевая что-то неисправимо грустное и невыносимо романтичное; кружится, ступая босыми ступнями по холодному полу на каждое «па».
Она никогда не оступается и всегда знает, всегда помнит, что нужно делать — ей не нужен кто-то рядом. Она уверена — абсолютно точно и бесповоротно, — она не упадёт, ни за что не даст себе растянуться на полу, потому что и руку, чтобы подняться, ей никто не протянет. Она и сама встанет. Но прежде всего — она никогда не оступится.
Листвичка так искренне и тихо смеётся — бликами судорожно колышущейся свечи в воздухе, наполненном слегка деланным, но постоянным и попросту навеянным ей спокойствием — напряжение растворяется в нём совсем незаметно, трогает её за открытые плечи мурашками, замерзая в прикосновении совсем невесомо.
Её голос сипло соскальзывает со звенящей интонации, срываясь на фальши, резонирующей где-то в груди ощущением странной незаполненности — пустота отравляет её движения скованностью, оплетая шею невидимыми ежевичными плетями — такое непрочное удушье, думает она, и улыбка её стекает с лица кривой восковой фигуркой, которую бережно хранили где-то на высокой, недосягаемой полочке до того долго, что та растаяла.
В её руках всё ещё чистая, неаккуратно снятая с постели простынь, смятая в сжатых кулаках.
Тонкие пальцы перебирают полупрозрачную материю, просвечивающую касаниями.
Простынь мягко сворачивается по чуть заметным складкам, и Листвичка чувствует этот запах, этот эфемерный цитрусовый шлейф, какой всегда исходил от волос её матери и её сестры, какой всегда исходил и от её собственных волос, потому что Песчаная Буря всегда учила дочерей вымачивать апельсиновые корки в воде, которой они моют волосы; аромат волос также дочери Листвички — потому что это та традиция, которую она хотела бы передавать… дальше, и её руки дрожат, дрожат, дрожат; она чувствует эту мятную измену, это песочную нежность, это сладкое предательство, эту сиреневую смерть — она видит её, как видит силуэт, сотканный из божьего света, в исповедальне; эта жёлтая пыль разъедает её кожу, стягивает щёки, оседая на них солёными нитями; она вдыхает, всей грудью вдыхает эту потерю, и пугается. Она дышит и боится дышать. Она дышит и её руки продолжают дрожать. И, должно быть, это всё ещё то, как дрогнули её руки, это быстрое движение, которым она убирает простынь в шкаф.
За ней, на его платяной потолок летят подушки с запахом фетрового счастья, таким же родным и парящим, но не настолько сильным. От них избавляться легче, и Листвичка, оглушённая внезапной лёгкостью в своих ладонях, роняет одеяло для утешений, и оно стелется под её ногами неровной, слишком правильной заплаткой.
Всхлип.
Воробьишка сжимает в руках синюю птичку из фетра и даже не знает, что она того же цвета, что и его рубашка. Не может знать. Его глаза — тоже точно такого же цвета — не могут позволить ему узнать, увидеть.
Листвичка приседает с ним рядом, и рука её движима лаской и чуткостью, что она обрела, став матерью, когда она легко смахивает с его лба мокрые от пота вихры, и голос её — река:
— Кто-то подумал, что ему идёт быть плаксой?
— Мама, — Воробьишка тянет к ней руки, и она не может не принять этого. Он снова выглядит болезненно и слабо, он снова думает, что никогда не сможет быть в порядке, и она знает это, как знает то, что он никогда не сможет объяснить это чувство ей или кому-либо ещё. Она может только быть здесь, когда он выглядит таким уязвимым и обнадёженным одновременно. И она всегда будет.
— Мама здесь, — у Листвички болит грудь от ощущения того, как промокает ткань её платья на плече и около шеи, там, где её сын спрятал своё лицо. — У тебя что-то болит? — Воробьишка ничего не отвечает ей. Листвичка расстроена и чувствует себя такой уставшей. — Ну же, малыш. У мамочки есть что-то, что тебе поможет…
Воробьишка отлепляется от её груди, и его глаза такие живые, что её сердце ёкает. Она будто бы может видеть в них интерес.
Она встаёт, чтобы взять одеяло с крышки шкафа, и Воробьишка не готов отпускать её даже на секунду — он крепко цепляется маленькими пальчиками за её юбку всё то время, что она это делает. Словно бы она могла его бросить сейчас. Когда-либо.
Она снова гладит его волосы.
— Одеяло утешений! — Листвичка раскрывает его, набрасывая мальчику на плечи. Тот выглядит растерянным. — Ну, ну? Уже чувствуешь его магию?
Воробьишка всё ещё выглядит озадаченным. Он медленно вертит головой, будто пытаясь найти что-то, сначала в одну сторону, потом в другую, и, в конце концов, видимо, не находит того, что хотел, потому что выражение его лица делается разочарованным, хоть и более безмятежным, чем ранее.
Листвичка улыбается, мягко кладя руки на его бока.
— Оно вызывает смех! — Она предупреждающе легко хлопает его под рёбрами прежде, чем начать щекотать, чтобы малыш не испугался, не видя, что она планирует делать с ним. Это работает.
— У мамы волшебное одеяло! — его смех тихий, но искренний.
— Одеяло утешений! — она подхватывает его на руки и обнимает, кружа в воздухе.
Листвичка тянет руку к нему и бережно проводит по ткани. Всё та же клетчатая жалость, всё та же ситцевая нежность. Это слишком больно.
Она осторожно переступает через него, подходит к стенке у камина и медленно ведёт по ней подрагивающей рукой.
Фотографии — три обречённые фотографии, заключённые в рамки безнадёжно ушедшего времени.
Первая — тёплые улыбки и постоянный смех, отзывающийся эхом обрывками любовных фраз на устах, горящий навязчивым воспоминанием в невозможно светлых глазах напротив — Песчаная Буря обнимает улыбающуюся Белочку за плечи, весело косится посеревшим на фото взглядом на Огнезвёзда, почти счастливого, но неисправимо уставшего. Листвичка проводит большим пальцем по своему лицу, находя его рядом с отцом — открытому и светлому, но отчего-то как будто испуганному. Её детские пальчики крепко держат полы рубашки отца, сжимая их.
Вторая — портрет заострённых в чертах лица чувств: поджатые губы, ярко выраженные скулы и прожигающие льдисто-синие глаза.
Листвичка боится обжечься. Портрет красивый, но очень неправдоподобный. Пронзительная холодность, в которой нет ни капли той снисходительности и слепой влюблённости, того немого обожания, с которыми Грач вкладывал её ладони в свои, согревая их. Это не может быть его взглядом. Это не могло им быть.
Листвичка не может смотреть сквозь головокружительный туман, горячую пелену перед глазами, но всё равно поворачивает голову в сторону оставшейся фотографии.
Вот она — третья — девочка семи лет, с полураспущенной копной угольно чёрных, блестящих волос, заплетённых в косу ещё с ночи — точно чуть взъерошенная причёска Грача на прошлом портрете, — смеётся и держит за руку крепкого златовласого мальчишку, чуть младше её самой. Третье личико чуть бледнее разрумяненных лиц Остролисточки и Львёнка — Воробьшка улыбается очень аккуратно, только немного приподнимая уголки губ и его хрупкость отражается в нём настороженностью — он не знает, куда смотреть, он не может.
Листвичка вздыхает, вымученно улыбаясь — как бы в ответ, — и накрывает рукой последнюю фотографию. Она роняет её, и глухой стук, который она слышит, оставляет порез на её сердце.
Листвичка собирается с силами, которых нет, и неожиданно легко отставляет металлические пристёжки, бережно смахивая невидимые пылинки с фотографий — всех трёх — без перевернутых рамок, прижатых к груди и сердцу.
Мешковатое платье путается в бестолковой длине истрёпанных юбок. Листвичка падает на расстеленное на полу одеяло, с нежностью проводя по родным лицам, всей кистью, ласково расправляя их черты в несмятых снимках.
Всколыхнуть белёсую завесь на оконной раме ветром и забыть о раскрытых ставнях — Листвичка жмётся от холода.
Погасить искусственный свет — и закрывает глаза.
Тревожить пустой дом крадущимися шагами по скрипучему паркету — вокруг ти-ши-на — и еле слышный шорох одеяла утешений о её платье — она отчаянно дышит, уткнувшись в него.
Трогать рамки картин — перевёрнутые вниз стеклом на камине.
Падать у кровати на колени — подушка медленно сползает с верха платяного шкафа, грозясь упасть.
Листвичка утыкается себе в рукав платья и дышит, дышит, дышит…
И медленно задыхается.
Она не может.
Вальс лишений не мог перестать отнимать просто так, и сейчас платой была её жизнь.
И она не против прекратить так стараться дышать.
Её глаза закрываются, и она почти видит, чувствует, слышит это — цитрусовая вода, мятный север, пески слёз, кожа из мрамора, смех, похожий на пыль, молитва, ставшая колыбельной, родные руки на шее, и она не уверена, что они там для того, чтобы обнять, а не задушить, но не против, она никогда не против. Её дети и её любовь слишком здесь, чтобы это было правдой.
Она открывает глаза.
Она сожалеет об этом.
Но что поделать? Привычка уставших зимних вечеров.
Что еще можно почитать
Пока нет отзывов.