Пэйринг и персонажи
Описание
Авантюрин обязательно дотянется до звёзд. До неба, до солнца, до луны. Если только его отпустить и не тянуть мертвым грузом ко дну... ⠀ ⠀ ⠀ ⠀ ⠀ ⠀ ⠀⠀ ⠀ ⠀ ⠀ ⠀ ⠀ ⠀⠀ ⠀ ⠀ ⠀ ⠀ ⠀
...Или подтолкнуть ввысь.
Примечания
Повествование нелинейное, моментами вне хронологии и друг от друга не зависит особо, хотя надеюсь, развитие прослеживаться будет.
Первая часть: https://ficbook.net/readfic/018ded44-480a-7862-8f6c-453a31a2d9c6
Тгк с зарисовками: moritomu
А то, что человечно – не стереть даже забыв.
04 марта 2024, 06:08
Свободны ли звёзды?
Что прикованы к небу.
Далеки, недосягаемы?
Те, что висят над планетой.
Кто может дотянуться,
кто может сказать: вынуждены, хотят?
Кто может коснуться,
кто может сорвать: кометы ли светят?
Сандей, по общепринятым понятиям, человек. Но вместе с этим он знает о смерти и вечности больше, чем дозволено разуму человеческому — не то чтобы он хотел. Не то чтобы его вообще спрашивали. Он откуда-то знает, что такое вечность быть одному, даже если живёт не так долго. Ему есть, с чем сравнивать, пусть и отдаленно, когда речь об одиночестве и отсутствии — но вечность? Это из-за того, что он не жив? Или потому что никогда жив и не был? Можно ли быть и не быть одновременно? Ему не у кого было спросить. Не потому что навряд ли бы кто-то смог понять, о чем речь или дать ответ. На самом деле, он не так важен. Люди дают его, сами того не понимая, ещё слушая вопрос. Разве что, это не работало с теми, кто скрыть свои домыслы и не пытался — такому его не учили. Все, что идёт в ногу с честностью, даётся ему с натяжкой. В лучшем случае. Просто ответ оставляет без возможности иных вариантов. Единственный, от кого его было бы не боязно услышать — тот, кто сам знает очень многое в том, чтобы изменить данные судьбой устои. — Можно ли умереть, не живя? — спрашивает Сандей, глядя с чем-то по-настоящему растерянным в глазах — хотя это больше видно по чему угодно, начиная от ресниц и заканчивая руками, нежели по ним. И все же. Авантюрин думает, что это стоит записать в свои жизненные достижения: увидеть главу клана семьи вне своего собранного, обычного состояния. Не то чтобы тот не сбрасывал чешую (жаль, что их лого не змея, было бы иронично), когда они наедине. Просто это все ещё непривычно, по многим причинам. В первую очередь, будто вынуждает ответных действий, а у него все достаточно сложности с искренностью, когда дело не касается сделок, ведь недоговаривать — технически, не лгать. Насколько это вообще можно применить «сложно» к тому, чего сродни, по-моему, не было. — Люди не успевают понять, что они умирают. Чаще всего. — Наконец находится ответом, думая, что пауза внутренних размышлений затянулась и Сандей может подумать, будто его не слушали. Это не то чтобы относится к вопросу, однако задать встречное «А что для тебя значит жизнь?» почти равносильно утвердительному ответу. Его, почему-то, вовсе не хочется. А так… Ты давно мертв или ты не умирал? Это звучит почти как: «Если тебя что-то терзает — значит где-то есть рана». Только чуть менее напрямую. Чуть менее грубо, напролом. Ответ напрашивается сам и Авантюрин благополучно умалчивает, что некоторые раны, слишком долго гноящиеся, уже нельзя просто вылечить. Только вырезать. На живую и не оставив после себя ничего. Только вот в чем разница между этим и смертью? Многие люди ошибочно предлагают, что «ничего» — это хорошо, это лучше, чем плохо. Жаль, что когда оно происходит, уже нельзя ничего вернуть. В его глазах тяжело уловить отражение, того будто и нет. Они кажутся дорогим фарфором, выставленным для отвода внимания, на самое видное место. И мало кто может понять, какой это фарс — все трещины по обратную сторону, скрытую от чужого взгляда. И никто не заглянет внутрь — удостовериться, а чисто ли там вообще или развелись в плесени мерзости, съедающие изнутри и выдающие краску. Если будет нужно — замажут. Все равно должны пары минут любоваться не станут, никто и не заметит. Этому есть простое определение, всего одно слово. Неживые. Но Авантюрину оно не нравится. Он слишком часто слышал его от других, чувствуя, как от этого хочется выколоть глазницы и показать, что внутри, раз иначе не видно. Не то чтобы он желал, чтобы его таким видели. Не то чтобы его спрашивали — делая таковым. Но выкалывать необязательно. Это почти доказано на практике, Сандей же не желает признать — это понятно. Ему и самому иногда мерещится, что он просто ослеп и теперь видит то, что нереально, в своей больной голове. Верить — то, чему не учили их обоих. Но ему почти не страшно ошибаться: он уже знает ад. Он зовёт его домом. И улыбается в лицо самым старым из жителей. Почти — ничего не значит, когда за его спиной жрец, пришедший пожрать их души. Когда что-то долгое время бездействует, забываешь, а было бы оно когда-то. А будет ли сейчас. Авантюрин смотрит на небо, откидывая голову на чужое плечо и вспоминает то, что когда-то сказал ему его обладатель: «Темнота одна, но вечерняя страшнее утреней, потому что во втором случае ты знаешь, что вскоре увидишь свет, а не ещё больший мрак». Авантюрин не любит темноту. Он вообще мало вещей любит, и никаких не боится. Просто плохое детское воспоминание. Просто, возможно, никто не держал его за руку, когда ему приходилось идти ночью по переулку одному. Но у Воскресенья — светящиеся наклейки звёзд на высоких потолках в комнате. Его кабинет и спальня — две разные вселенные, разделяющие его потребности от обязанностей. И Рин впервые рад оказаться в перечне второго. Тут нет тьмы. Кроме внутренней – но она разбегается вместе с прячущимся тенями в ней, пугливая и жалкая, пусть ненадолго, но даёт возможность размеренно дышать, ибо кто-то дышит рядом и у него внутри твари ещё хуже. Но у всех тварей одна слабость — они бояться света. Сандей редко выключает настольную лампу. У него висят планеты и спутники на верёвочках, некоторые кривые, потрёпанные и явно старые — он не спрашивал, но и без того знает: скорее всего, их сделала Робин, когда они были детьми, потому что Сандея тяжело заставить заняться чем-то творческим, зато под его диктовку и, вероятно, занудные правки — помимо густо летающих в воздухе воспоминаний, они хранят в себе частицу чего-то настоящего. Чего-то, что было забыто ещё до того, как о нем узнали. Сандей почти что отмахивается, говорит: «Увлеченность». Авантюрин внутренне называет это «мечта». Но молчит. Это видно по его глазам: Сандей говорит, что они в нем — самое живое. Ему подобная роскошь недоступна. Правда, Авантюрин все равно почему-то будто чувствует его на каком-то ином уровне, отличном от обычных человеческих восприятий телесного, эмоционального, душевного. Он вместо этого просит рассказать о значениях тех картинок, коими заполнена не просто, кажется, старая комната, а старая душа, и если первое сохранилось — что мешает теплиться другому, дожидаясь своего часа, надеясь на него? Он плохо разбирается в астрономии. Сандей, кажется, разбирается во всем и какое-то время молчит, а после сначала со сложностями, незаинтересованно, но начинает рассказывать. А по пути насчёт все больше вспоминать, больше задумываться о том, что волновало раньше — будто чужие мысли поселили в голову. И одновременно. Слишком знакомые, гораздо более знакомые, чем его ежедневные привычные. Он поглядывает мельком на внимательно слушающего Рина и видя его выражение лица, никак иначе неназываемым, кроме как настоящим, вдруг чувствует желание прочесть что-нибудь ещё о спутниках и космических теориях, лишь бы видеть его и дальше. И видеть в голове силуэты чего-то не пугающего, а завораживающего. Перед сном — как иногда видит чужую улыбку, пытаясь уснуть. — А ты хочешь жить? Темнота страшит лишь тогда, когда ты думаешь о ней, как о беспросветном, нескончаемом кошмаре. Трудно поверить, что это не так. Иногда держать за руку — стоит вовсе не метафорически. — Я.. хочу знать, какого это. Авантюрин не уверен, знакома ли Сандею концепция надежды. Он учился понимать обыденные для людей вещи позднее кого-либо — он знает, как никто другой. — Кто, по-твоему, определяет, живы ли мы? — «У людей нет права не умереть, пусть остаётся хотя бы возможность жить» — где-то висящим в сознании, но не озвученным, дабы не портить печалью такой хороший закат. Который почему-то не пугает, как раньше. И не ухудшать чужое и без того непонятное состояние. Хотя это правда — это чувствуется в ритме сердца и скорости открывания век. Это витает вокруг, от этого не скрыться. Но можно попытаться. Им не впервой – если хочешь жить, приходится ставить все. Никому не интересны выдержанные траты. Люди любят драму, жертвы и адреналин, что бы не говорили. А у них и без того много забот, чтобы менять правила. В детстве одеяла, холодная постель — лишь увеличивающая тревогу. Сейчас одновременно ничего и абсолютно все иначе. Хотя бы потому, что у Сандея, на самом деле, не такое ледяное и безжизненное тело, как он думает. Это подтверждает дыхание у волос. Почему-то, было важно услышать именно это. Ответа у Сандея нет, конечно, но ему кажется, что он предельно близко — лишь протяни руку. Сандей касается чужого затылка щекой. Свет из окна красиво падает на лицо и серебристые волосы, Рин поворачивает в его сторону лицо, продолжая опираться едва не всем телом. Не чувствуя ни угрызений совести, ни сопротивления с другой стороны. Это, по правде, не так уж и плохо, наконец приходит в выводу он: то, что не отражает свет, а пропускает его, охотнее освещает все, что скрыто за ним. Тем более через трещины, которые можно успеть исправить, если материал ещё не обратился в пепел. Нужно лишь уметь смотреть. Знать куда, когда и под каким углом. А кому как ни ему знать, что превыше всего — желание? Чувствуя ответное и находясь в лучах почти что настоящего небесного святилища — можно поверить в это хотя бы не мгновение — он почти уверен, что статуя развалилась бы давно, не будь в ней хотя бы немного желания выстоять. Авантюрин — солнце. Едва заметные ямочки на его щеках; секущиеся золотистые волосы, на которые вечно слышатся жалобы; звонкий голос; теплые ладони с покрытыми корочкой шрамами на запястьях, как последствие того, что никогда не будет произнесено в слух — это все лучи, под которыми Сандей до жадности желает согреваться вечность. Отмерзать за все то время, что до этого жил — он не помнит точно, сколько. Поэтому не смотреть на Авантюрина просто не может. Что бы тот не выглядывал из-за этого. Это все ещё ощущается, как развороченные внутренности, и не станет сюрпризом, что существовать и с ними то не очень, а без — тем более. Даже если ими питается прожорливая гадость, засевшая как раз где-то между ребрами — осталось ли там что-нибудь ещё? Но Авантюрин, в отличие от других, пытается сложить органы обратно, даже по местам. Это не то чтобы помогает. Но это о многом говорит. Он всё-таки щурится, поднимая кончики губ вверх непроизвольно, удивительно не механическим движением и переплетает свои пальцы с чужими, поднимая руку на уровень окна, пропуская свет сквозь кожу, напитывая ее им и ощущая слегка развивающееся от ветра волосы, на свету действующие словно гипноз. Медленно проводит большим пальцем по рубцам, чувствуя шеей чужое затаившееся дыхание и разводит кончики ладоней в разные стороны, имитируя, наверное, что-то, одному ему ясное. Может, нечто из космоса. Хотя, может это просто… — Ты видел когда-нибудь снег? Настоящий. – Сандей не думает много перед тем, как задать вопрос. Он звучит, наверное, глупо, ведь не Авантюрин тут всю жизнь на одной планете заперт – исполняет та фальшиво такие же фальшивые мечты или нет. Но это почти не играет роли. Потому что Авантюрин теплый, даже теплее солнца, знает Сандей что оно такое или нет, и от этого хочется спать. Впервые за долгое время. И потому что он всегда реагирует относительно одинаково, что бы ему не сказали, так что, может, Сандей слишком много значения предает тому, как его слова воспримут. Хотя бы сейчас. — Хочешь, привезу тебе? — В ответ ему не стесняясь фыркают, это щекочет висок. Хотя вопрос, к удивлению, не звучит насмешливо. Это по многим причинам так забавно, что печаль размывает, а в груди что-то щемит, но не так, как это обычно бывает тем, что разрывает составляющее тела и его самого на куски, в попытках на поверхность вылезти, пока он слишком занят или отвлекается. Вроде бы, как сейчас. Только этого все равно не следует. Или спит. Надо придумать причину Авантюрину остаться и на сегодня, пока не стемнело. — Лучше скажи, как он… Выглядит. Вживую. И ощущается. — Конечно, Рин угадывает, почему и о чем его спрашивают. Всегда угадывает. Талант — как любит говорить. Вынужденность — как думает Воскресенье. Те, кто считают его мало понимающим других людей, глубоко заблуждаются. На большинство из них ему просто не настолько не плевать, чтобы тратить время для размышлений или развивать тот навык, который даёт возможность с полуслова улавливать предполагаемое кем-то другим. Как же люди его зовут? Что-то смутно знакомое. — Мне нравится холод, он в достаточной мере. отвлекает, даёт остыть. А узоры снежинок красивые, в каком-то смысле они похожи на звёзды. Поэтому мне, наверное, нравится: ощущается как эпицентр иной вселенной, где больше нет ничего, кроме здесь и сейчас и ты можешь сколько угодно разглядывать их. Сандей тоже считал, что любит холод, пока не узнал тепло. Сандею знакомо желание атрофировать все, что без надобности, но из наличия хотя бы когда-то давно ноет фантомной болью, мешая сосредоточиться. Он знает: если тепло исчезнет теперь, что-то оставшееся от живого в нем действительно сгниет окончательно и бесповоротно. Что уже нельзя будет ни вылечить, ни починить, ни даже вырезать. Он уверен, что следом утащит с собой в пучину все, что находится поблизости. Что-то, что хуже смерти. Знают ли люди о таком? — Я чувствую нечто подобное иногда. «Иногда» — это когда Авантюрин с интересом листает старые книги с пыльного ящика из-под кровати Сандея и чихает от пыли, поморщив нос. Когда пытается дотянуться до висящих в потолке небесных тел и режется и бумагу, шикая. Когда даёт налепить на те места пластыри, очаровательно отводя обманчиво хмурый взгляд. Когда оставляет ему недопитый кофе, который, вообще-то, не пьет, а потом не говорит ни слова об этом. Потому что Сандей за всю ночь так и не лег. Потому что Сандею удается запугать свою тварь только уткнувшись в чужие острые лопатки. Возможно, в его жизни есть гораздо больше, чем просто несбыточное и далёкое. Прямо сейчас. И ещё много таких «когда» — все из которых объединяет момент, когда тот возвращается и внутренности Сандея наконец отпускает от какого-то гнетущего чувства, которое не удаётся загасить работой. Потому что оно на поверхности, на самом деле. Если бы на него только хотели обратить внимание — это стало бы очевидно. Но Сандей не лжет себе, он просто молчит. Ему приходит в голову мысль, которую он так и не произносит, не додумывает до конца: если таких «когда» — множество, разве это момент, а не… Мысль становится реальнее, когда произносишь ее, даже про себя. Поэтому он прерывает поток размышлений, складывая свою голову на чужую. Перенимая чужое умиротворение. И старается не думать, не осквернить, не слишком надеяться. Потому что разрушенное светлое — это всегда хорошая почва для взращивания противоположного. Он просто делает то, что умеет лучше всего: стоит в стороне, не касаясь. И наблюдает. Пальцы подрагивают, подсказывая, что это это едва ли можно назвать правдой, но он гонит эту мысль прочь, пока она не разрослась противной тревогой по всему телу. Не сейчас. Но в голову всё-таки просачивается давно навязчивый вывод о названии тех ощущений, что часто появляются в последнее время, во вполне конкретное время: кажется, он слышал, как где-то написали об этом, описывая нежностью. Это действительно хорошо подходит аналогии с цветами. Жаль, что он в них плохо разбирается. Кроме того, что подсолнухи тянутся к солнцу, а подснежники могут выстоять сильный мороз и появляются после него — мало что помнит. Хотя Робин в детстве рассказывала. Ей нравилось. Авантюрин обязательно дотянется до звёзд. До неба, до солнца, до луны. Если только его отпустить и не тянуть мертвым грузом ко дну… Чужие мягкие волосы касаются бледных щек Воскресения, когда тот наклоняется и целует в лоб, все также опираясь коленями по обе стороны от полусидящего. Первой рукой опускается на сгиб челюсти, а второй подхватывает одну картонную вырезку, из-за ночного ветра всё-таки упавшую на кровать: это полярная звезда. Далёкая, вечная, ориентир для заблудших душ. И Рин ему ее дарит. Срывает прямо с бескрайнего неба и сует в руки, будто он заслужил; будто так он всегда будет знать, куда идти. К кому идти. Не боясь остаться без нее, в полной тьме, будто доверяет, знает, что не загасят; знает, что найдут. Будто затраченные усилия стоят тех крох отдачи, на которые Сандей способен. Будто… — Смотри. Готов поспорить, ее вырезал ты. Тут по края острые, кто так делает? Ой, ну вот…опять царапина будет. — Рин продолжает что-то ворчать с совершенно не недовольным выражением лица и разглядывает сокровище в руках Сандея, которое тот еле держит, неосознанно кончиками пальцев сильно всё-таки сжимая, и говорит про нее, как про самую свою невероятную находку, даже не замечая, что ему не отвечают. Смотрят на него, позабыв о всем окружающем — будто в мире есть что-то интереснее лица Рина, полного неподдельного энтузиазма, ну серьезно. Будто в нем ещё есть, что можно спасти. Что-то от человека. То, чего не видит он сам. То, что освещает, видимо, собой и сам видит Авантюрин. И будто среди невероятных высот он не нашел ничего, ради чего стоило бы оставить Сандея. Даже не так. Словно Сандей заведомо стоил того, чтобы возвращаться — что бы ни было там, до куда ему не дотянуться. Там, откуда Авантюрин подаст ему в руки что бы то ни было, не стоит даже просить — подаст руку туда. И неважно, насколько это чревато оказаться в самой бездне, напоротым на штыки. Это не глуповатая уверенность, а отчаянное смирение. …Или подтолкнуть ввысь. В конце концов, так поступают люди — достаточно, если так считает хотя бы один человек в его жизни. Действительно человек.Что еще можно почитать
Пока нет отзывов.