Кузнечик

Слэш
В процессе
NC-17
Кузнечик
Lin-j_grad
автор
Пэйринг и персонажи
Описание
Действия происходят после "Психоза". "Я совсем не мечтаю прослыть святым. Нас не учат жить по инструкции. Это время оставит от нас лишь дым. Так не хочется революции." Или о том, как Петр Степанович разыскал своего Русского Бога на седьмой версте и вернул в его жизнь революционное общество, в котором Шатову предстоит стать... новым идолом.
Примечания
ДРУЗЬЯ!!! !название работы "Человек на кресте" было изменено на новое, только и всего, не теряйте :) "Бесы" Федора Михайловича претерпели сильные изменения от моей шаловливой ручонки :") Альтернативная концовка, странное продолжение. ОМП и ОЖП здесь выступают только двигателями сюжета в новом месте действий.
Поделиться
Отзывы
Содержание

Часть 16. Жених

      Разумеется, тихо ужин пройти не мог. Ваня в банкетный зал уже почти «вломился», громко требуя подать ростбиф, сам не зная, от кого требует. Верховенский пытался его «уговорить», но Шатов в ответ на все аккуратные попытки усмирить его только смеялся. Появление их было встречено двояко: «старички» в основном негромко подсмеивались, молодежь обнаружила недавнего их нового «кумира» с удовольствием, несколько человек даже одобрили неожиданную развязность Шатова и пригласили присоединиться к разговору. В конце концов Ваня забыл про свой ростбиф и отужинал томлеными телячьими щечками с картофелем и каким-то салатом. Петр Степанович пытался всячески уклонить Ваню от беседы, очень опасаясь, что тот, опьяненный опиумом, может сболтнуть лишнего, но Иван Павлович не дался и все равно таки прибился к небольшой компании молодых людей и влился в диалог, что говорится, «как так и надо». Он на удивление легко улавливал настроение каждого и был внезапно до тонкости деликатен в высказываниях, хоть и говорил громко. Верховенский, пусть и в некотором напряжении, оставаясь при всем наготове, отметил тон Шатова с удовольствием и тоже присоединился к общему разговору. Речь шла о положении гувернеров в домах, Ваня, имевший уже опыт гувернерства, довольно сдержанно, пусть и не замечая излишней громкости своего голоса, рассказал о том, как воспитывал детей, на каких началах его принимали в семье, рассказал даже о своей жене, не упоминая, впрочем, их брака, но говоря лишь о ее должности гувернантки.       Затем в компанию просочилось еще несколько человек, переведя тему на восстание декабристов и прихватив с собой, между прочим, гитару. От декабристов до частушек прошло всего насколько реплик, и вот уже Ваня, усевшись полубоком к столу, забренчал веселые напевы и громко заскандировал частушки. Непонятно откуда к ним вдруг подошел «старичок», между прочим человек совсем не старый, лет пятидесяти, которого среди даже своих ровесников не очень любили, и начал приставать с явным недовольством: «Уважаемый, Вы слишком шумите-с; не угодно ли спуститься вниз?»       Спервоначала Шатов даже не заметил его, потому как самозабвенно играл и пел, но «старичок» не отставал, все повторяя свое «не угодно ли спуститься?», и Ване это в конце концов до того осточертело, что он вдруг махом отложил гитару, выругавшись, вскочил на ноги, схватил «старичка» за ворот, в несколько шагов оттащил к лестнице и спустил со ступенек. Вся компания, вместе даже с другими «старичками», на эту выходку только расхохотались. Кто-то громко крикнул: «Вот она как выглядит, революция-то!» Выкрик одобрили единогласно. Иван Павлович сам вдруг рассмеялся, вернулся к столу и продолжил, как ни в чем не бывало, бренчать частушки.       Но ночь свернула в совершенно неожиданном направлении, когда к ним подошел Соколов и пригласил Шатова и Верховенского выйти с ним на балкон. Когда молодые люди стояли уже на воздухе, Александр Николаевич закурил папироску и, ничуть не тушуясь, в лоб спросил:       — Когда будет первая проба знакомства общества с идолом? — и повернулся лицом к Шатову с Верховенским, глядя прямо, ясно и без намека на скептицизм.       Петр Степанович задумчиво пожевал губами, прикидывая что-то в уме, а затем выговорил неторопливо, цедя изо рта дым:       — В середине июня месяца, я полагаю, чтобы ввести Шатова в общество на новой ноге, мало Вашей гитары, нужна психология и образ. И, Шатов, кстати, — он повернул к Ивану Павловичу голову и сказал: — Не стригитесь.       Иван Павлович до того опешил, что как будто начал трезветь. Он совсем не ожидал осведомленности Соколова в этом вопросе, хоть и предполагал, исходя из слов Верховенского, что Александр Николаевич, может быть, и догадывается о том, что Шатов и есть «пророк». Но о том, что тот даже знает целиком весь план Верховенского, и не задумывался. Впрочем, Соколов казался совершенно спокойным и даже почти до безрассудства — он будто слепо верил в то, что из Шатова выйдет, что надо, и безоговорочно, как само собой разумеющееся.       — К чему не стричься? — брякнул вдруг Ваня.       — Нужен образ, повторяю, и лучше бы Ваши кудри уже прикрывали уши к сентябрю, — выговорил в ответ Петр Степанович с совершенным спокойствием.       — А Вы, Шатов, — продолжил Соколов, — кажется, уже были в монастыре? С Порфирием знакомы? Шатов скривился:       — Знаете, вертел я Вашего Порфирия… — пробормотал Иван Павлович сквозь зубы. Соколов расхохотался, Верховенский хмыкнул.       — Бросьте Вы, — отсмеялся Соколов, — он не так уж и плох, хоть и зануда страшный.       — И притом толков, потому как не верует, а место для нас в монастыре занимает, Вам, — Верховенский повернулся к Шатову, — даже келейку пригрел.       — Вот то-то и есть, что бестолков, как полено, — фыркнул Шатов и тоже взял в зубы папиросу. — Пусть может Вы и считаете, что «Наш», — он обернулся к Верховенскому, сам не зная, с чего и откуда ему вдруг припомнилось это словечко — «Наш», — только вот нет сквернее людишек, чем «Наши».       — Как это — сквернее? И Вы, выходит, скверны, и я? — удивился было Соколов.       — И Вы, и я, — подтвердил Иван Павлович почти трезвым голосом. — Только я вас всех сквернее, потому как я не из-за идеи… я продался… — он сильно сконфузился и начал так рьяно краснеть, что Верховенский вдруг подскочил к нему и как бы «успокаивающе» шикнул. — Продался как Иуда! — воскликнул вдруг Шатов, и Петр Степанович, суетившийся подле него, снова шикнул и опасливо погладил Шатова по плечу. — За тридцать серебряников! — продолжал восклицать Иван Павлович и, может, еще бы наговорил много лишнего, но Петр Степанович вдруг стал настойчиво отводить его к двери и заторопился:       — Ну все, все, Иван Павлыч, Вы пьяны, и Вам надо бы хорошенько проспаться. Идемте, пора бы уже уезжать.       — О, нет, подождите! — заспешил Александр Николаевич. — Не уезжайте, ну к чему это? Уже так поздно, оставайтесь! Я дам вам спальни… — он вдруг замялся, немного сконфузившись в как бы неловкой задумчивости, точно встал перед какой-то дилеммой, — если вам нужны раздельные комнаты, конечно…       — Ну, разумеется, нам нужны раздельные комнаты! — тут же вспыхнул Ваня, весь красный и враз вспотевший. — Почему Вы смели только подумать, что нам нужна одна спальня, гнусный Вы человек?!       — Потому как Вы страшно пьяны, Шатов, и мало ли случаев происходит с сильно пьяными… — вдруг вступился Петр Степанович, усмиряя Ваню все тем же неторопливым, бережным поглаживанием по плечу. — А Соколов, зная это, обеспокоен наверняка Вашим видом, потому как Вы бредить начали про Иуду… Правильно я говорю, Александр Николаевич? — и Верховенский вперил внимательный, твердый взгляд в Соколова.       Тот тут же подхватил мысль:       — Безусловно, Петр Степанович, я только разумея Ваш тревожащий меня внешний вид… — пробормотал Соколов, глядя на Шатова пристально, но с тем несколько будто оробев.       — Больно надо мне… лекари, тьфу… — процедил Шатов сквозь зубы, но, будучи действительно сильно опьяненным опиумом и вином, принял и переварил отговорки Соколова и Верховенского.       Салон разошелся, когда было около трех часов. Практически все это время Шатов, отказавшись идти спать сейчас же, просидел в углу, отпиваясь кофеем и хмуро, зорко, как сыч, присматриваясь к остальным веселившимся. Когда пришло время прощаться, Ваня ловко и юрко, совсем как будто протрезвев, ускользнул в свою спальню.       По настоянию Шатова Соколов выдал тому даже ключ от спальни, на всякий случай. Шатов этот ключ положил на комод; сам же улегся, не раздеваясь, на слишком для него широкую, роскошную кровать, прикрыл ноги одеялом и хотел уже пробовать уснуть, когда за дверью послышались шаги. То есть, не за самой дверью, а в некотором как бы отдалении, приближавшиеся тихие, очень мягкие шаги. Шатов не узнал эту походку. Шаги, до того упорно направлявшиеся к двери, вдруг притихли, будто стоявший в коридоре замялся у входа, точно раздумывая. А потом шаги вновь стали удаляться вглубь. Ваня приподнялся в кровати. Лампы он не гасил, так что блеклый ее свет отбрасывал на стену большую трепещущую тень и остро высвечивал белые как мел Ванины скулы.       Шатов замер и стал прислушиваться. Шаги, почти уже стихшие в коридоре, вновь заторопились к двери, на сей раз уже став настойчивыми, дробными, как марш — человек, очевидно, ловил момент решимости, чтобы непременно войти. Ваня, затаив дыхание и напрягши плечи, с полминуты ожидал стука в дверь. Когда его не последовало, он хрипло, тихо, сам не узнавая своего голоса, произнес:       — Кто там?..       Ответа не последовало.       Ваня предположил, что, может, это Пьер, спальня которого находилась в другом конце коридора, просто подшучивает над ним или хочет потихоньку к нему пробраться. Потому, совсем в своей догадке не уверенный, но рассчитывавший на нее, как на Бога, Иван Павлович тем же мертвым полушепотом выговорил:       — Пьер, это ты?..       Все стояло в кристальном молчании. Когда Шатов пошевелился, и зашуршало одеяло, Ваня чуть не вскрикнул от неожиданности — до того тишина была монолитной, как громадный камень. Иван Павлович на цыпочках прокрался к комоду, прихватив на всякий случай ключ, и нагнулся к замочной скважине, прищурив второй глаз. В коридоре не было ровно никого. Шатов тут же запер дверь и ринулся обратно в кровать, натянув одеяло по самую макушку, но не спуская глаз с двери. Мучительно долгих пять минут монолитная тишина была нерушима. И — тук. Тук. Тук. Ровно три стука в дверь, медленных, расстановочных. Шатов сдавил кулаки и, чуть не плача уже, выкрикнул:       — Кто там?!       Отзвук его голоса звонким эхом повис во вновь воцарившейся тишине. И тут появилась какая-то новая тень — Шатов заметил ее краем глаза, сначала приняв было ее за свою, но, заметив, что тень его колыхается на стене, а вторая — парит в углу, понял, что это нечто другое, совершенно постороннее. Ваня медленно, скрипуче повернул голову, вынырнув из-под одеяла, и уставился в тень. Над тенью тянулась вертикальная полоса, выходившая будто из головы существа, медленно, как маятник, раскачивавшегося над полом. И тут Ваня понял. Все, в одно мгновение, понял тут же: он быстро угадал очертания ботинок, плаща, выбелилось, точно вышедшая из-за туч луна, лицо, опущенное вниз и немного повернутое к плечу, в полосе стала угадываться веревка. Это был Николай Ставрогин, висевший в петле в метре над полом. Черты его лица стали вдруг так отчетливы, точно на него падал свет: полу-прикрытые глаза смотрели в пустоту, губы были растворены и белы, как мел.       Сердце колотилось почти в горле, дыхание оборвалось. Ваня смотрел неотрывно, затвердев, как камень.       И тут — мертвые глаза распахнулись и вперились в Ванино лицо.       Шатов завопил во все горло. Ставрогин беспощадно сверлил его взглядом, зависнув неподвижно, как призрак. Горло уже драло от звериного, утробного вопля. Ваня окаменел, зрачки стали похожи на блюдца, лицо сложилось и застыло в гримасе ужаса множеством складок. Сердце рвалось вместе с воплем в районе диафрагмы. Пальцы сжались добела. Ни единой мысли, ни краешка какой-то фразы не было в голове — в ней стоял только звон вопля, звериного, первородного, невыносимого…       За дверью послышались окрики Верховенского и неистовый стук. Ваня вопил, чуть не визжал, сжавшийся в плотный клубок и не в силах двинуть будто закаменевшей шеей, а Ставрогин все пялился мертвыми глазами.       Брякнул замок, дверь, выбитая, похоже, с плеча, распахнулась, влетел вихрем Верховенский, за ним — Соколов. Петр Степанович подскочил к Ване и, вытащив его насилу из постели, сдавил в объятиях, все тараторя, пытаясь перекричать: «Ваня, это галлюцинация, там ничего нет, клянусь тебе Богом, нет там ничего! Ну посмотри на меня, посмотри же, все хорошо, клянусь! Я рядом, там нет ровно ничего, Ваня, пустая стена!» — и прочее, прочее в таком роде.       Шатов, обливаясь слезами, каким-то чудом божиим повернул голову и прижался щекой к груди Верховенского, взахлеб рыдая и хрипя. Петр Степанович гладил его по голове, спине, целовал в макушку — точно маленького ребенка, шикал что-то успокаивающее, сюсюкал, как с младенцем. Сцена была самая жалкая, но пронизывающая насквозь любое способное к состраданию сердце. Соколов стоял бледнее смерти. Приходил в себя он с несколько минут, а потом распорядился о чае. Пьер сгреб Ваню в охапку и оттащил в свою комнату.       Подали самый горячий чай и как можно скорее. Шатов хлебал его, как воду, трясся, весь взмокший, и смотрел замершим взглядом в пустоту, точно ища в каком-то постороннем измерении недавний призрак, пытаясь точно убедиться, что он пропал насовсем. Петр Степанович не отходил от него с того момента ни на шаг. Они не разговаривали, но сидели бок о бок в кровати, касаясь друг друга бедрами. Просидели они так до пяти утра, пока Шатова не накрыла внезапно случившаяся слабость. Он медленно откинулся на подушки и тут же уснул, крепко и исступленно, без снов. Петр Степанович же лег подле него, и так до самого дня проспали они рядом друг с другом, не вспомнив ни одного дела, назначенного на сегодня.       С того дня прошло около полутора недель. Шатов ходил на работу, дома подолгу просиживал в своей комнате, ни с кем не разговаривая. Верховенский пару раз присылал за ним, писал к нему, но Шатов не принимал и не отвечал. О работе стоит сказать несколько важных слов, потому как в последние дни Ваня стал замечать новое лицо в доме Аброшина: это был очень высокий молодой человек, блондин, зеленоглазый, статный и молчаливый. Он спервоначала, как учитель французского, даже не представлялся, только раскланивался с Шатовым, когда они встречались на лестнице в доме. Никак себя не отрекомендовывал. Шатову казалось, что лицо этого учителя ему смутно знакомо, что-то было в выдающемся, тяжелом подбородке и пронзительных, умных глазах будто вспоминающееся, обозначавшееся где-то на краю сознания, как какой-то образ из прошлого. Но никак Иван Павлович не мог припомнить, где бы вообще он мог встретить этого человека.       Однако и этот молодой человек Шатова тоже как будто вспомнил. Это произошло в один день, когда они вновь встретились на лестнице (урок истории, который преподавал Шатов, был перед уроком французского, при этом между ними был обеденный перерыв, и Шатов с учителем встречались ненадолго. Иногда им обоим предлагали чай, и они распивали его в гостиной в полном молчании, несколько неловком). Встреча в этот раз была совсем иной, нежели всегда — учитель французского вдруг остановился перед Шатовым у подножья лестницы, но забыл раскланяться и как-то пристально, долго и внимательно вглядывался в Ванины глаза. Он преградил собой спуск с лестницы и упорно не отступал, будто решался наконец что-то Ивану Павловичу сказать, но так и не собрался с мыслями и, поклонившись несколько полубоком, как-то неловко, отступил, и Ваня, в недоумении, удалился за чай.       С этой-то встречи и началось то чудное поведение учителя, которое разрешилось впоследствии очень неожиданно. Этот самый учитель стал задерживаться на занятия всегда ровно на то время, которое требуется Шатову, чтобы выйти из дому и пройти еще некоторое расстояние по улице. Они встречались на углу соседнего здания и каждый раз друг перед другом вставали, как вкопанные — Ваня потому, что учитель слишком уж очевидно преграждал ему дорогу, а учитель сам — потому, что так и не решался что-то сказать. В свои выходные дни Шатов, если отлучался в город, по два раза на дню встречал этого учителя то в кондитерской, то на набережной, и каждый раз в глазах учителя было то выражение усилием собранной решимости, какое уже начало Шатова раздражать. Иван Павлович думал, что, встреться ему снова этот учителишко, он ему точно надает тумаков.       Но последняя их встреча наконец поставила точку во всех странностях. Когда Шатов вновь встретил учителя на улице — тот подошел к нему и решительно произнес:       — Ведь Вы — Иван Шатов, бывший студент? — он ни слова не сказал про «Голос», точно счел это упоминание оскорбительным, а фраза «бывший студент» звучала ужасно знакомым определением. Тут наконец Ваня вспомнил, откуда ему знакомо это лицо!       — Да ведь вы же жених Лизаветы      Николаевны Тушиной? — вскрикнул Ваня, пораженный, как громом.       — Маврикий Николаевич Дроздов. Да, я был женихом Лизаветы Николаевны, — наконец отрекомендовался учитель.       — Что-то произошло между вами? — с недовольством пробубнил Шатов, чувствуя себя обязанным это спросить.       — Это… не стоит говорить, — отрезал Маврикий Николаевич, избавляя Ваню от ожидаемой им «исповеди». Ваня вдруг заметил, что Маврикий Николаевич очень обстоятелен и несловоохотлив, говорит коротко и по делу и очень не желает обременять собой кого-либо. — Я все не решался подойти к Вам, однако… я здесь на время. Я думаю уехать в губернию, когда разрешу здесь все свои дела по службе, — сказал Маврикий Николаевич задумчиво. — И в этом городе сейчас у меня совсем никого нет… Я помню об Вас, как об честном человеке, — вдруг решительно выдал Дроздов. — И Вы, как честный человек, скажите мне сейчас же, если я обременяю Вас вдруг предложением своей дружбы… скажите, и я немедленно оставлю Вас в покое.       — Вы ошибаетесь, я человек бесчестный… — буркнул Шатов, сильно понурившись и сконфузившись вдруг себя самого. Маврикий Николаевич выглядел в этот момент таким ребенком, таким светлым существом, что Шатову стало ужасно стыдно за себя. Однако Маврикий Николаевич отступаться не желал — он в упор посмотрел на Ваню и проговорил:       — Только честный человек способен себя укорять. А Вы — Вы человек самой большой чести, — он вдруг смущенно потер указательным пальцем нос. — И не корите себя, прошу Вас. Шатов удивленно поглядел на него, впрочем, все еще исподлобья, и двинулся в сторону набережной, увлекая своим ответом Маврикия Николаевича с собой:       — Где Вы остановились?       — У Большого театра, — отвечал Маврикий Николаевич, глядя себе под ноги.       — Недурно, — пробормотал Ваня.       Они неспешно шли по мощеной улице, замолчав на несколько томительных минут, потом Иван Павлович собрался с мыслью и выговорил:       — Вы говорили, что здесь по службе… И надолго ли Вы здесь?       — До сентября, — ответил Маврикий Николаевич. — Дела по службе займут около месяца, не более. Но я остаюсь до следующего учебного года. Летом поеду на дачу к своему дядьке. Вы можете… если Вы желаете, я мог бы пригласить Вас…       Последнее Иван Павлович пропустил мимо ушей, лишь хмыкнул:       — Вы собираетесь терпеть меня до сентября? А вытерпите ли?       Маврикий Николаевич нахмурился, видимо сильно недовольный Шатовой иронией.       — Я говорил Вам уже, прекратите корить себя. Но если Вы не желаете…       — Нет, очень желаю, — вдруг выдал Ваня и так сильно закраснелся, что Маврикий Николаевич смутился сам и поторопился переменить тему:       — А Вы где живете? — выговорил он твердым голосом, упирая на том, что к предыдущему разговору не станет возвращаться.       — В Таировом переулке, — сказал Шатов брезгливо. — То еще местечко, но берут сравнительно недорого за комнату.       — Но Вы теперь, кажется, можете позволить себе даже нанимать квартиру, — сказал вдруг Маврикий Николаевич, немного подумав.       — Могу. Но не стоит, — отмахнулся Шатов, и оба замолчали.       Когда дорога вывела на мост — они распрощались. Шатов вернулся домой в глубокой задумчивости. Странно, с чего бы вдруг Маврикию Николаевичу водить с ним дружбу, неужто же правда нет у него никого в этом городе, и он о Шатове в самом деле такого хорошего мнения? Шатов бы и дальше проводил мысли в думах, если бы не один случай, произошедший совсем неожиданно и повлекший за собой некоторые последствия.       Ваня продолжал настойчиво избегать Верховенского. И дело было не в каком-то принципе или обиде — ему было всего-навсего стыдно за тот ужасный эпизод, произошедший после вечеринки в квартире Соколова. Как же жалок Шатов тогда был! Вопил, словно малое дитя, а Пьер, о, боги, дорогой его, нежный Пьер качал его, гладил, даже чуть ли не спать уложил — и как же было Ване невыносимо совестно!       Может, то произошло от стыда, почти рокового, мучившего его все эти полторы, а затем уж и две недели, а может, была какая-то зараза — Шатов сильно заболел. Поначалу он ощущал ломоту в костях и слабость в мышцах, тело было как бы обмякшим и непослушным — на то Ваня практически не обращал никакого внимания. Потом начался озноб. Надо сказать, что ни ломота, ни озноб не были для него причиной брать отгул — Ваня продолжал упорно ходить на работу, преподавал подростку Алексею исправно, будучи еще в памяти, историю, делал, то есть, все, что и обычно. Но лихорадка усиливалась, и в какой-то момент совсем сшибла его с ног. Шатов день пролежал в постели, практически не вставая с кровати, а на следующий решил, что ему нужна всего-навсего пара рюмок хорошего коньяку. Так он, почти без памяти, с сильнейшим головокружением, незнамо как обойдя вставшую в дверях и настаивающую на докторе Софью Маркеловну, выбрался в город и двинулся в направлении, как ему казалось, знакомого трактира. На самом же деле брел Шатов неизвестно куда, петляя улицами и проулками, и, казалось, был уже на пределе своих сил, почти на последнем издыхании. Погода в тот день стояла пасмурная и мокрая, в воздухе висела тяжелая, густая влага, ветер был особенно сильным и не по-майски промозглым, так что чуть не сбивал с ног и без того качавшегося Ваню. Иван Павлович ощущал краешком сознания какую-то важную мысль, быть может, чувство, что заблудился и вот-вот свалится. Ваня раскачивался и ловил равновесие, как пьяный, лицо его горело, потому и ни один прохожий не остановился, чтобы помочь.       И закончилось бы все ожидаемой трагедией, если бы не счастливая случайность.       В своих поисках трактира Шатов совершенно случайно дошел до Большого театра. Там и привалился к фонарю, прямо в лужу, и веки его начали уже тяжело закрываться, но тут и встретила его случайность в лице Маврикия Николаевича.       Когда Маврикий Николаевич увидел Ваню, он подумал было, что Шатов вусмерть пьян. Он наклонился к своему коллеге и осторожно растолкал его за плечо, пытаясь заглянуть в опущенное лицо.       — Шатов, Вы пьяны? — как можно громче спросил он. Ваня, как ни странно, услышал Маврикия Николаевича кристально ясно и на удивление тут же сообразился с ответом.       — Не пьян. Я болен.       — Больны?! — воскликнул Дроздов, стараясь поднять Ваню на ноги (Шатов неустойчиво поднялся, опасно раскачиваясь). — Но что же Вы делаете здесь?       — Я… — выдавил Ваня, ухватившись неловко за фонарь. — Признаться, я не знаю, что я делаю здесь и… Где это — здесь — я тоже не знаю…       — Вам немедленно нужно доктора! — всполошился Маврикий Николаевич, беря Ивана Павловича под руку. — Сейчас, Вам бы только час-другой продержаться… Где Вы…? А, впрочем, нет, идемте, идемте же! (Шатов в этот момент покачнулся и, устояв на ногах, уперся как теленок, не желая почему-то, может, от усталости, делать ни шагу). Идемте ко мне. Я вызову доктора, только продержитесь…       Маврикий Николаевич был ужасно бел, как воск, но хватка и поступь его были тверды. Это был человек, которого мало чем можно было вывести из равновесия. Однако неожиданная его встреча с Шатовым, который буквально пышел жаром, несколько пошатнула стойкое его спокойствие. Между тем собрался Маврикий Николаевич очень быстро: он закинул одну руку Шатова себе на пояс, сам крепко вцепился в правое его плечо, и так они, превозмогая начавшуюся морось и вставший туман, двинулись к квартире Маврикия Николаевича.
Отзывы
Отзывы

Пока нет отзывов.

Оставить отзыв
Что еще можно почитать