Действие IX. Грозная башня.
***
— Тебе пора возвращаться вниз, — в женских объятиях, в горе подушек и под ворохом одеял было совсем нежарко, было просто тепло до приятной неги, в которой Адела снова растворилась, тем не менее не желая встречаться взглядом с той, кто дарит ей эти ощущения вот уже очень продолжительное время. Глубокая темнота окутывала пространство вокруг. Как огромная обивка из красноватой лисы на чёрном фоне, реялись над головой Аделы бардовые ткани балдахина, усеянные узорами из золотых цветов. Но вдруг откуда-то подул небольшой прохладный ветерок, что неприятно обдал открытые участки тела и нарушил порядок красок перед глазами, тогда геральдическая обивка в вышине вывернулась и стала настоящей лисицей с чёрным хвостиком и позолоченной шерстью. Аделе казалось, что ткань хитро подмигивала ей, блестя на едва заметном ветру, выдавая тем самым недавно царивший в комнатах ритм, болезненно-чувственный, что рисует распалённый взор и трепещущие тела застигнутых любовников, порывы, спугнутые в чувственном поцелуе, сладострастие, поникшее средь высшего кипения, тела, дрожащие в судорогах ожидания и наконец последний стон муки и восторгов достижения. После криков, воплей, стонов дикого ритма воцарилась тишина. Обе поначалу прислушивались к мягкому трезвону беспокойного дыхания друг друга, смотря куда-то высоко. Потом их губы снова сблизились, и в промежутках между поцелуями в глубине комнаты что-то потрескивало, чередуясь с шуршанием одеяла на тонком девичьем теле. Их разморило от собственного тепла и жара, и девушка задремала в алом потоке своих волос, развалившемся по разноцветью холма подушек, совсем не ощущая сил сопротивляться. Чужая женская рука не переставала гладить её бедро даже тогда, когда девчонка проваливалась в недолгий сон. Так они и проводили всё своё время в большом алькове леди, в руках которой Адела задыхалась и спрашивала себя, не одержима ли она одним из тех бесов, которых заклинали в Средние века. Но как только она услышала последние слова женщины, вся дрёма вмиг спала и девушка резко поднялась на локтях, не веря услышанному. Она взглянула на госпожу замка, чьи черты лица остро резали темноту своей белизной и чьи глаза сверкали золотой хищной дымкой так ярко. В собственных, ещё затянутых сонной пеленой, глазах вдруг всё закружилось от неожиданного поднятия головы, и в очах заплясали серебряные огоньки. Девичьи худые плечи затряслись, и Адела снова упала в мягкость кровати, тяжело вздохнув. — Желаете от меня избавиться? — нелепое, почти детское плутовство. Адела перевернулась лицом к хозяйке и положила руки под щёку, ощущая приятные поглаживания. Её взгляд остановился на чужих губах, глаза напряглись, и это напряжение внимания заставило унять в сердце поднимающийся шторм несказанной радости оттого, что скоро она покинет это место. Белое лицо напротив, немного пересечённое морщинами, что приходили в беспокойство при малейшем движении век и рта, застыло неподвижно. Лишь ресницы подрагивали, и чёрные завитки волос колыхались в распаде скул из-за каждого вздоха, и взгляд переливался так, будто расплавленное золото мечется в горне кузнеца. Они вдвоём снова погрузились в созерцание друг друга, не проронив больше ни слова. Взгляд леди будто колкими щипцами одаривал девчонку, полностью разомлевшую подле неё. Улыбка сама собой напрашивалась на уста при виде пожелтевшего лица, освещённого глазами странно голубого цвета, непристойными, молодыми, и кажущимися неприемлемыми для обманчиво слабого тела. В ней сразу было что-то тревожащее и в то же время возбуждающее, и странность её жестов ещё более увеличивала это противоречие от чересчур светлых глаз, искрящихся то плутовством, то дикой страстью, то сонливостью, то грузной загадочностью. Казалось, будто её движения управлялись каким-то механизмом. Она поднималась сразу, резко сгибаясь в суставах, вытягивала руки, как автоматическая игрушка, когда надавишь на пружину. Сидя, девчонка совершенно бессознательно принимала позы, смехотворность которых вызывала досаду. Но когда свет свечей обдавал её тело, можно было заметить бархат выгнутых ног, натянутую дугу её груди и руки, в предплечьях которых переливались едва заметные мускулы. И тогда её позы совершенно не казались досадными, а выгибалась она, садилась, ложилась, прямо как те дамы, часто изображающиеся на портретах первой Империи: глаза обращались куда-то ввысь и левая рука, опираясь на ладонь правой, часто прикрывала лицо. Альсина невольно задумалась, заглядываясь на неё, о странных исступленных временах, когда непоколебимая Жанна де Бельвиль необузданно металась во имя свободы дома иль чтобы наконец пробить дно бочки своего корабля, дабы отправиться на тот свет за любимым мужем. Девушка была восхитительна, сладострастна своим осиным станом, полными бёдрами, вздернутым, похожим на лезвие, носиком. Своими огненными волосами, своим лицом, глазами, где искрили сапфировые молнии, будила она образы баррикад, разобранных мостовых, казалось, она могла источать запах пороха, закалённого железа и даже спирта, отзвуки народных легенд и войн, приправленных развращёнными пирами с оружием в руках. Челюсти сами собой заходили ходуном и заскрипели. Лихорадочное счастье вспыхнуло в один миг от мыслей, так жестоко искупаемых. Димитреску всегда считала, что её способность одаривать лаской и любовью была совершенной другой. Никогда не было желания возносить потерянные культуры в миры, затерявшиеся во мраке времён. Её могучий крепкий темперамент, взросший в искусственных прелестях и малокровии уходящего века, заставили её окунуться в священные торжества, изнеженные обманчивые грёзы, грубую жестокость и кровожадность Древнего Востока. Женщина дошла до гигантского пантеизма и создала своё вместилище, напоминающее своим стилем широких тонов и причудливым блеском искусной роскоши поющий гимн плоти, что поначалу казалась для всех запретным плодом, а затем — ожесточённо обливалась кровью. Но, кажется, этому сильному темпераменту, что сложился и из воспоминаний, сложенных печальным зрелищем культурной бедности и низких стремлений своего времени, суждено было воссоздать душу утончённой эпохи, воплотить все её мечты в этой девчонке, терзаемой необходимостью сдержать своё сердце и обострить мозг, — и всё ради того, чтобы до истощения наслаждаться болезненными, но такими отвлекающими и волнующими средствами любви. Поэтому никак нельзя было сдержать себя и не заласкать рыжеволосую по розовой разгорячённой щеке. Разум совсем помутился от мысли обладания девчонкой любой ценой. Захотелось опять обхватить обеими руками рыжеволосую голову, покрыть её поцелуями, опрокинуть и смять в бешеных объятиях, — так, чтобы было слышно похрустывание костей. Но нужно было скорее просыпаться, покинуть этот чудесный сон, эту вселенную, что родилась совершенно из двух других разных, друг на друга не похожих, но почему-то сошедшихся вместе: — Нас ждут дела снаружи, — Альсина очень медленно протянула слова. — Нужно возвращаться. Женщина кротко улыбнулась, отчего морщинки вокруг рта потянулись верх, и отвернулась, присаживаясь, натягивая на своё тело сиреневую сорочку. Она хотела раздвинуть плотный бархат спущенного балдахина, что укрыл большую кровать от причуд обстановки остальной комнаты, но замерла. Её спина привычно по-аристократски выпрямилась, а с лица исчезла улыбка. Ну как можно было устоять против магнита сапфировых глаз и спастись от соблазна девичьих тонких губ? Адела и не успела ничего понять, вновь предприняв попытку встать на локтях, только уже медленней, но вновь ощутила, как её отбросило в жар простыней, а сверху обдало уже ставшим привычным теплом чужого тела. Но пухлые губы всего лишь на секунду смяли её уста, и всё тепло исчезло, а в глаза тут же ударил свет свечей. Леди замка наконец встала и покинула альков, оставив за собой прохладное дуновение ветерка, запахи, соблазнительные и дурманящие разум, и образы будто бы неувядаемой больше никогда зрелой красоты, предводившей обитающими в замке чувствами, жестокими влечениями, — как понимало её древнее время, как хотелось понимать её Аделе, — но в то же время несла она воплощение Духа Зла, истечение всемогущих желаний, образ Дьявола, неотразимого, великолепного, без передышки подстерегающего душу всякого и разящего её своим чарующим златотворным оружием. Всё болезненно-ломко, всё рушится. Свет свечей ложится сверкающими бликами бегущей воды на все постепенно умирающие пепельные тени кровати. Обывательская истина. Вот она. И почти такая же жестокость. Порвалась нить, разверзлась трещина между первобытной дикостью для одних и неспособностью жить как все для других. Возможно, из-за непонимания и «разных языков». И теперь единственный путь бегства, единственное прибежище — путь в свой мир. На фоне висящего на стене пейзажа, которого не создать природе, — пейзажа, где огромное солнце бледнеет восхитительными, золотисто-жёлтыми тонами, где под опасно сияющим небом опаловые горы поднимают свои кристаллические вершины; на фоне пейзажа, сплетённого из безмолвных трепетаний и могучих видений, Адела принялась одеваться. На маленьком комоде, когда она подошла, лежала чёрно-белая стопка одежды, — форма прислуги. Во время, проведённое в этих покоях, подле госпожи Димитреску, она облачалась в самые разные наряды. Особенно ей нравилось обшитое жемчугом платье изысканного розового цвета, того блекнущего оттенка, какой есть у восточных ковров в рабочем кабинете леди. Оно узко обтягивало её вздымающуюся грудь, но бёдра спокойно виднелись сквозь розоватые разрезы. Девушка особенно его любила, потому что именно в этом платье в ней что-то впервые проснулось, что-то щекочущее, чарующее, красное, влажное и ненасытное под настороженным, но зачарованным взглядом беса, сидящего рядом с ней. Сейчас же Адела совершенно быстро натянула на голое тело чёрное платье, оставаясь босиком и со шлемом растрёпанных кудрявых волос. Кажется, было ранее утро, ибо за дверями слышался едва уловимый приближающийся топот вереницы камеристок, что направлялись прямо в покои хозяйки замка. Девушка развернулась, чтобы взглянуть на леди, которая сидела в глубине будуара у трюмо, уже в набойном атласном платье и привычно выбирала украшения, роясь в своих драгоценных сверкающих шкатулках. Хотелось поскорее вылететь из господской комнаты, как птица из золотой клетки. Рыжеволосая не сдержала улыбки, наблюдая за женщиной, что теперь даже не обращала на неё свой взгляд, полностью погрузившись в собственное отражение в зеркале. Ликующая Адела благоговейно замерла. Перед преобразившимся вмиг поведением хозяйки, ей захотелось говорить о своей вере, радости. Ужас бытия — ничто перед такими мгновениями, когда появляется живая передышка меж ударов бича жестокости и потрясений. И всё же она была девушкой странной. Рыжеволосая снова перевела свой взгляд на массивные двойные двери, и в ней зародилось непонятное томление, пробудилось отвращение к работе, ненависть к своим соседкам-гувернанткам, мучительные воспоминания о тяжёлых днях пребывания в темницах, убеждения, выросшие из затаённой злобы, что одно только покровительство, приобретённое ценою любых подлостей и унижений, поможет ей спастись, — и всё это болезненное влечение забродило и закипело в ней, потянуло её вон из спален кровавой госпожи. Опять она ощутила знакомое веяние отравы, яда и невольно приосанилась, будто бы готовясь отразить удар, ощутив в себе знакомую подступающую волну буйства, бунтарства, которая порождалась подлинным ужасом. В ней вновь пробудились бури воинственного духа, междоусобицы собственных мыслей и эмоций, инстинкт раздора, жажда кровавого правосудия, дыхание той самой битвы, которая продолжается вот уже очень много-много дней. И стала она такой же непонятной: её лицо, что и так казалось осунувшимся, стало сухим и жёстким, все округлости на нём заострились и побледнели, и с его фоном её сапфировые, горящие свинцовыми грозами глаза, влажные глаза воина, совсем не гармонировали. Но почему-то ноги не двигались, она стояла и мяла в руках белоснежный передник служанок, нахмурив брови. Всё прочувствованное, осознанное в этих спальнях, в женских объятиях оставалось, однако, совершенно необъяснимым. Непонятен был порыв тела, овладевшего её волей, чтобы растлить её в миг слабости и сдавить в тёплых тисках. И откуда в её собственном теле этот смутный отклик, столь внезапно показавшийся, хоть и непривычным, но столь тягучим до сладости в душе? Адела не хотела ничего отвечать себе, дабы не пробудить снова те чувства, которые она оставила в красном алькове. Ей вдруг немедленно захотелось выйти, стало как-то душно, совсем невыносимо. И она, покачав головой, словно стараясь избавиться от всех пылающих жаром наваждений, прошла к тёмно-дубовым дверям и толкнула их, впуская в свои лёгкие свежий воздух. Но девчонка успела выйти лишь за порог, как встретилась с десятком любопытствующих взглядов, и она почувствовала себя так, словно её макнули головой в ведро с навозом. Перед ней снова предстало то самое настоящее жалкое общество, полное пустоты, дряхлости и неуемнием жить, что прикрывалось всеми бедными служанками страхом и трусостью. Все камеристки, что держали подносы с завтраком для госпожи, смотрели на неё так: в их глазах помимо жалкого, ничего нестоящего любопытства Адела разглядела возмущающие её злые и жалкие суждения, их сплетни, плоские, как церковная дверь, их бессмысленные споры, измеряющие её реальное положение в замке, — и то ли зависть плескалась в их глазах, то ли это какая-то ничтожность затопила их разум, но рыжеволосой было всё равно. Во главе процессии по обычаю стояла старшая камеристка, Ингрид, взгляд которой прожигал рыжеволосую насквозь. Этот взгляд отличался от остальных: он был пропитан ненавистью и нескрываемой злобой, на её лице даже заходили желваки, — и вот, что по-настоящему вмиг жестоко возбудило Аделу. Она расправила плечи, неистово нахмурив свои брови, подходя почти вплотную к светловолосой старшей гувернантке, желая показать, что эта источаемая ненависть над ней совершенно не властна, что, примерив пурпур и драгоценности лишь на время, нарумяненная и набеленная, она обрела большую силу над всем этим обществом, будучи брошенной вещим могуществом в притягательную пучину разврата. Ведь, конечно, те, кто привык к «сидячей» жизни, к жалкому трусливому существованию, проведённому под несчастными сводами, не смогли бы вынести ослепительной роскоши, наложенной на них, лучезарного облачения, в которое бы их одели, драгоценных камней, которыми бы им вымостили шею и ключицы. А Адела смогла и сможет. Сможет ещё десятки, сотни и тысячи раз. И всё ради собственной свободы и мести за чудовищные злодеяния. В былое время Ингрид лишь посмеивалась над ней, над её чувствами и нежеланием смириться с ужасающей действительностью, затем начала ненавидеть девчонку, а теперь плечи старшей гувернантки медленно опускались с каждой секундой нахождения под злостным взглядом рыжеволосой. Но на этом не кончилось злосчастье: светловолосая стушевалась, ярый ненавистный взгляд потух и поселилась в нём неуверенность, и сердце её сжалось, пересеклось дыхание, ноги чуть подкосились, и она отступила назад. И вместе с этим всем охватил служанку такой знакомый для рыжеволосой страх, неожиданный и жестокий, как бы в награду над тем, что для Аделы до сих пор открываются все краски мира, который для остального сборища слишком холоден и неприютен, что ей отвратительны идеалы замка, отвратительны его герои, которым выхода отсюда нет, выхода, к которому она так стремится. Девчонка искривила свои уста то ли в усмешке, то ли в припадке омерзения, заметив, как жалка стала Ингрид, спрятавшая свои омерзительные веяния ненависти и показавшая не менее омерзительную поволоку. Фольга и яркий камень. Истории жалкости, как она есть, и чудовища, которое повернись ход истории иначе, могло бы стать такой же жалкостью. Разверзлась двойственность: на фоне неприкаянности, падения душ летучесть, превращение, загадка, когда натура, исполненная, казалось бы, благих намерений, превращается в исчадие ада, сияет огнём так прекрасно, так знакомо — столь обманчиво. Наконец девушка прошла прочь по коридору, конечно же, осаждая своим плечом недовольную Ингрид, не желая видеть ещё более жалкую картину, от которой девчонка так сильно изнемогала по началу в роли прислуги: когда на сцене показывается палач, словно надзирая за своими пособниками, проверяя выполняются ли указания. Перед властолюбивой и злодейской хозяйкой подавлялась всякая воля и обострялся до наивысшей точки страх. Высокая женщина повелевала повергнутыми душами так ловко, терзала их своими прихотями и страстями, заставляя забыть всё волнение духа. Это очевидно, что, использовав этих девчушек, высосав их кровь и соки, она чувствует себя их полноправной хозяйкой. А эти служанки, отрицающие теперь всё другое, приняли для себя одну истину — мучиться, хрипеть, издыхать, как разбойнику, как собаке, грязно, униженно, доходя в своём падении до последних ступеней, до позора разложения, до последнего поругания — гниения. Тогда, в первое время, душа Аделы вся рвалась на куски, ощущая непосредственное явление Демона, билась словно птица, которая колотится о прутья решётки. Но позже она привыкла, ведя счёт всем унижениям, обретая древнюю ненависть. Но вместе с тем, совершенно не замечая, открылась тому, что госпожа Димитреску даёт мозгу одного человека, униженного несправедливостью, оплодотворение; подсказывает ему своими святотатствами мысль о мщении, о безнаказанных злодеяниях; внушает ему убийства, подводит к тому, чтобы дать изысканную радость насилия, потакания казни, убийствам, слезам невинных! Окинув в последний раз взглядом вереницу столпившихся прислужниц у покоев леди, Адела подошла к огромной лестнице, ведущей вниз, туда, где стелился прежний мир её существования, который она ненавидела. Но, замерев у спуска, она ощутила радость. Как все несчастные, загнанные роком судьбы за каменные стены, девушка испытывала сейчас, вопреки рассудку, вопреки невыразимому отвращению, охватившему её в замке практически сразу, ту странную тягу, ту болезнь, под влиянием которой человек, испытавший эту жизнь, рано или поздно всё равно в неё погружается. Этот странный мир, с его косым существованием, с его сумасшедшей толчеёй, с этим…шмыганьем верх-вниз по лестницам, усталостью, которую побеждает страх и, в её случае, желание побороться и выжить, — действует на неё гипнотически, головокружительно и притягательно на фоне того, что происходило наверху — в покоях хозяйки замка. Рыжеволосая посчитала, что спаслась от погружения в ту роковую бездну дьявольщины, что устроила госпожа с ней в своих комнатах, лишь потому что она сравнительно мало времени провела в том сумбурном, но сладком хаосе, а главное — благодаря туманным мыслям о спасении, когда её обнимали сильные руки, идеи отмщения не столько при растлении физическом, а при растлении духовном, ведь она уже ощущала, как ей вдалбливают неблагородные думы, развивают дурные инстинкты, толкают постепенно на путь пороков, — и самое ужасное в этом всём, что Адела ощущала приятный жар, стрекочущий гулкими зовами волн в зарождающейся тьме. Поэтому нужно было бежать вниз, срочно вниз! И рыжеволосая служанка, не раздумывая, бросилась бегом по лестнице, где друг за другом ходили другие камеристки, уже принявшиеся за работу. Её громкий шаг по дубовым ступеням громко бил о стены, а на губах расцвела улыбка: больше не будет этих душных, сумбурных объятий, не будет этих укусов, украшающих её тело синяками, поцелуев, истязающих её губы, длинных пальцев, гладящих её лоно до необузданной точки кипения и разбивающих несокрушимую волю, не будет влажной кожи к коже, больше не будет вечной темноты, витающей над головой, — не будет больше движений, вызывающих стоны желания! Камеристка вернулась в спальни служанок, потрескавшуюся от налёта времени и истязаний её жительниц лачугу. При раннем рассвете эти комнаты казались раскалёнными развалинами, в которых тлел плохо погашенный пожар. Адела не могла не вспомнить историй, которыми кормились тут бедные пташки друг у друга. И вид этой спальни, который, казалось, пожирается сейчас огнём, довёл девушку до высшего нервного возбуждения. Судорога предвкушения, то отступающего, то подступающего вновь, и внезапные радостные восклицания удесятерились. Она лихорадочно начала собираться: натянула до стройных, немного исхудавших бёдер серебряные чулки, завязала волосы в косу, натянула поверх чёрного платья белоснежный накрахмаленный передник, надела войлочные туфли, — и отправилась искать одного человека, которого она ещё желала видеть внизу, — Габриэлу. Поработав в этом порабощённом замке хоть раз, уже никогда не забудешь его чётко выстроенное расписание в угоду господ, поэтому рыжеволосая знала, где искать знакомую гувернантку. В библиотеке стены казались почти голыми по сравнению с остальными комнатами замка, единственную роскошь её составляли высокие стеллажи с темными полками, покоивших на себе дорогие книги, и, пожалуй, цветы, — на стенах в виде резной лепнины, и в вазах, обильно источающих редкие запахи. В этом пространстве всегда витал странный запах: запах тёплой пыли, в которых просочилась тонкая, почти выдохшаяся струйка эфира. Стоило Аделе войти сюда, как она отметила, что в библиотеке, было слишком тихо, тише, чем раньше, когда здесь прибиралась прислуга. Она быстрым взглядом огляделась: под огромным золотистым куполом было всего ничего служанок, — их количество стало настолько малым, что рыжеволосая невольно закусила губу, вспоминая все ужасы и зверства этих стен. Помощница главной камеристки нашлась среди высоких стеллажей, где царило пустословие философов и схоластов, словопрение Средних веков, громоздилась куча сажи — летописей и исторических книг, свинцовые квадраты сборников, грамот, пахнувших ладаном, с готическими драгоценностями, искусно вырезанных из золота с варварским и восхитительным вкусом, — там, где покоились самые старые издания, сберегаемые хозяйкой замка. Габриэла аккуратно смахивала пыль, пока Адела, почти крадучись, подходила к ней, однако удивлённые вздохи других прибирающихся в библиотеке камеристок выдали её, и низенькая кареглазая девушка развернулась к ней, не сдержав и своего удивления: — Адела? — из её рук выпала щётка для пыли, и служанка прикрыла рот рукой. — Господи! Рыжеволосая толкнула несопротивляющуюся Габриэлу вглубь стеллажей, подальше от других любопытных взглядов, подобрав щётку с собой. — Я уж думала, что ты не вернёшься к нам, тебя так долго не было, хотя ходили слухи, что ты ещё жива. Но я думала, что это всё плохо кончится для тебя… Я рада тебя снова видеть. Я скучала по тебе. По твоему вечно хмурому взгляду. Но сейчас вижу, что он радостный… — Потому что я тоже скучала. Я вернулась наконец и тоже рада тебя видеть, — глаза рыжеволосой лихорадочно заблестели, и она не сдержалась — обняла шатенку. — Вернулась обратно, и теперь всё будет по-старому: по утрам будем вместе подробно осматривать каждую комнату, проходить вспять по залам, останавливаться на каждом шагу средь оседающих стен и ловить подозрительные звуки, что раздаются ежеминутно. Они обе усмехнулись, дыхание юности овеяло их и брызнуло пузырьком слюны на вздутых губах Габриэлы от негромкого и такого редкого смеха, зажгло искорки в глазах обеих. Низкорослая гувернантка сразу дала вновь прибывшей Аделе другую щётку и ведро с водой, и девушки всласть наговорились, прибираясь в некоторых местах дважды, а то и трижды. Габриэла рассказывала ей о том, что происходило здесь, внизу, когда рыжеволосая отсутствовала: как Ингрид в последнее время начала радоваться, думая, будто Аделу уже свели со свету диавольские действия леди, как другие гувернантки, что громко перешёптывались за работой на её счёт, бесследно пропадали, даже без капли крови. Но рыжеволосой камеристке было всё равно на все эти слухи и россказни. Она приятно вздрагивала, чувствуя себя опять вмешавшейся в этот безобразный мир негоциантов сплетнями и страхами, в этот непроницаемый ядовитый туман, в это беспрерывное усталое действо прислуги, в безжалостную систему хищных зубов, ломающих кости невинных, которых под предлогом утешения заставляют молиться непонятно кому и петь какие-то неизвестные псалмы. И возникла между двумя служанками какая-то тяжёлая, давящая недосказанность, когда Адела, замечая взгляд шатенки на своей синеватой от синяков шее, отворачивалась от собеседницы. Однако с лица Габриэлы всё равно долгое время не сходила улыбка, и девчонка сама про себя смеялась, смеялась оттого, как рада была вернуться в это болото: если выбирать между нижним миром и миром выше, то она без раздумий выберет первый, однако, чтобы выбраться на свободу, нужно было полюбить второй. Но пока что Адела просто решила любоваться этим мрачным замком, что казался заколдованным, как и всегда. Со временем в ней пробудились прежние воспоминания от вида тоскливых окон, забытого красного разврата ковров в длинных коридорах, вспомнился духовный неуют, которых хранил в себе невозможность скрыться от невыносимой, докучливой болтовни, изрыгаемой гувернантками, и собственных мыслей, болезненно поражённых госпожой каменных стен. Конечно же, вернулась и работа. Рыжеволосая убиралась в коридорах, смахивала пыль с картин, с книг, вычищала ковры, мыла полы, протирала высокие окна, готовила на кухне, и несколько клумб с цветами расцвели под её присмотром в замковом саду. Она сама себе составила будто бы негласный план, до сих пор ею неразгаданный, но гувернантка не могла не заметить, однако, как осторожно влияют и исподволь очищают её этот похожий на каторгу режим и эта неумолчная прислужья суматоха, что вечно поднимается к тёмным сводам воплем страха, объявшего уже исторгнутую из плоти душу… Но чем усердней с каждым прожитым днем она вычищала грязь, чем жарче становилась, — вот уже совсем не по-весеннему, — погода, тем странней Адела начинала себя ощущать. Казалось поначалу, что это всё та же самая безграничная затхлость, которая была результатом пребывания в каменной крепости посреди гор, заточила девчонку вновь, и её «удовольствия» чудились рыжеволосой служанке безобразными, переживаемыми ими без разбора, слишком страстно, подчинённо и ужасно. Девушка больше не стремилась попасть наверх, — было просто не мочь, словно все её жизненные силы были высосаны. Она больше не приходила ранним утром в покои, как было раньше, и не помогала леди замка с утренним туалетом. Больше не приходила вечерами, чтобы развлечь женщину стихами и рассказами, больше не приходилось разливать чудовищное вино в яркие громоздкие бокалы. Для неё это казалось куда более тяжелым и нездоровым трудом, чем рутинная работа прислугой в замке. Сама же госпожа больше не звала её, и гувернантка была, честно, рада этому стечению обстоятельств. Однако всё же теперь что-то было иначе. Нужно было допустить до сознания новые, совсем неохотные сердцу факты, их безропотное влияние, — огромный шум, будто море из крови бушует голове, прикосновения, запах, оставшийся в носу, — даже принимая мотив мышечных сокращений, ускорения и замедления сердечного побуждения, даже соглашаясь верить, что всё равно не объяснишь всего. Не объяснишь этой тайны пленившейся души, не объяснишь этого явления Эсфири в кровавом замке, проклятым смертью Норштейна! Что-то изменилось, — Адела не могла осознать, что с ней происходит теперь: по долгу бывало она могла стоять у окна, одолённая мыслями. Когда погодный жар просачивался сквозь витражи, она улыбалась солнцу, одурелая однако тяжелыми мыслями, безмолвная, дрожа и бессильно проводя руками по лбу. Девчонка ощущала, как начинала кружиться голова, а воля — сгибаться вместе с телом: она не могла шевельнуть ни ногою, ни рукою, точно связанная. Лишь одно солнце смотрело на неё сквозь окна, полностью обдавая жаром, и лишь она смотрела на него, полностью подчинённая его золотому свету. Будто стоит рыжеволосая вновь напротив влажной кожи, что сверкает алмазами, её запястья, пояса сыплют искры, а одежды, украшенные золотой битью, обшитые любовным жемчугом — это целый панцирь из драгоценностей, на котором каждое звено из камня горит, скрещивает свои огненные змеи, шевелится на матовом теле. И в окружающем готическом безумии, где витает жестокость Востока, становится так тепло, что Адела забывалась мигом, её мысли путались и тяжелели, голова качалась, как у китайского болванчика, — так она и стояла, будто отупелая, пока за ней не приходила Габриэла, которая заслоняла собой весь яркий жар солнца и окунала девчонку в ропотную от страха и усталости атмосферу вновь. Работать в таком состоянии стало невыносимо. Вокруг камеристки всё раскалилось и зашипело, как в раздуваемой жаровне. Но и этим не кончились все причуды: когда вокруг весь этот огонь потухал, глухо чадила лампа, когда гнетущие уныние слишком малого количества оставшейся прислуги окутывало всю их лачугу, когда ночь приносила прохладу сквозь открытые ставни окон, ей снились сны… И в своём герметическом безумии, они, может быть, имеют какой-то смысл, когда глубокой ночью, в темноте, перед закрытыми глазами предстаёт, истекая кровью и ослепительно сияя, великолепная чешуя, с златоцветными точками; является зубастая кристаллическая пасть, опаляемая тяжёлым грозным дыханием, извергающая огонь. Может быть, сон, действительно, есть фикция души, обозначающая равно волнение и успокоение, доброе или злое. Этот загадочный облик, пышащий надменностью и гордыней, выползал из сумерек, местами пронизанный лучами света, — это его сверкающая в грохоте апофеоза кожа переливалась в собственном свете. Становилось так ярко, что словно солнце с чёрным ядром выплывало из мрака, блестело, как шёлковые дорогие ленты. Девчонка тщетно пыталась вглядеться в его таинственный взор, что пленял её сознание всякий раз. Тщетно хотелось вглядеться в его лик, которого не могла бы избороздить даже самая жуткая тьма. Возникало ощущение, будто бы она знает все эти черты, но, силясь вспомнить, представить ничего не получалось, — будто бы она позабыла. Представлялось возможным различить лишь ледяной ветер, что принизывал насквозь, когда загадочное ведение не вступало во мрак девичьего сна, а затем — жар, что исходил парами с золотой кожи и горячими клубами из жерла огромной пасти, что издавала булькающие, хрипящие и рычащие звуки. Несмотря на ужасный образ, странные ощущения роились в душе служанки. Просыпаясь ранними утрами, она дрожала оттого, как ещё завороженно млело её тело от сурового и кровожадного жара, который почему-то лишь мягко обдувал её, согревал и навеивал воспоминания. Это были вовсе не кошмары, — каждое утро этот повторяющийся сон внезапно рассыпался, — но в смятении пробуждения захватывала девчонку крепкой хваткой явившаяся неумолимость существующей действительности и влекла к занимающему дню, полному докучливых, рутинных занятий. Но осознать всё, как следует, Адела не успела, так как в замке начался новый шторм, новая смута. Когда утро очередного дня забрезжило за окном, такое сумрачное, такое бледное, но уже почти душное из-за поднимающегося жара нового дня, дающее небывалый виток бессвязных и грустных мыслей, отвращение к работе рыжеволосой девушке, за ней пришла Габриэла. На лице той вновь отразилась знакомая болезнь. Не сказать, что эта лихорадка куда-то пропадала, просто пока не было особого повода для тревоги и беспокойства, подавленное состояние ослабевало, лицу возвращался румянец, и тело становилось крепче. Таким образом, это была обрисовка духовной немощи. Она усиливалась или спадала в зависимости от событий — прискорбных или таких, которых можно было назвать благоприятными, находясь в замке. Габриэла лихорадочно поправляла своё чёрное платье и тяжело вздыхала то ли из-за жары, то ли из-за возникшей судороги опасений, то отступающих, то подступающих вновь, и внезапных приступов тревоги, что явно удесятерились в это утро. — Привезли новеньких, сейчас их достают во внутреннем дворе… — Адела повисла в миг сказанного, изнемогая от бури, поднявшейся в душе. — Нужно идти. Чье-то звяканье донеслось до ушей, двери в лачугу прислуги задрожали, но это вовсе не принесло облегчение, когда за дверями показалась Ингрид, крутящая в своих руках позолоченную цепочку от карманного циферблата, издающего тихое тиканье и звон. Нужно было всем срочно собраться и пройти вниз, и вскоре по некогда ещё тихим коридорам прошествовали вереницы оставшихся в замке прислужниц. Габриэла вела Аделу за собой, безмолвную, порывисто дышащую. Чудилось ей, что, возможно, Габриэла могла вести какую-то служанку за собой так же, как и рыжеволосую сейчас, когда её только доставили в замок. И ничего совершенно не поменялось в этом месте с тех пор: двери вновь открываются, и входит новое полчище будущих мертвецов в светлой полосе дня, когда прислуга в своих одеждах, напоминающих чёрные рясы, проходит встречать их под округлым потолком, мимо стен, продырявленных окнами, всегда противоречиво пропускающих в мрачный замок свет, мимо хоровода ангелов, с увлечением пляшущих свой неподвижный мраморный танец, — подобное уродство равноценно святотатству, и ничто не сравнится с мерзостным грехом, когда начинается действо, похожее на божественную литургию, но извращённую безмерностью нечеловечности. Когда прислуга подошла ко дверям во внутренний двор, эта запуганная стайка, встречая свою госпожу, увлекаемая высокой женщиной, двинулась навстречу звуку открывающихся ящиков за дверями. Мигом, слабея, стихают утренние звуки. Размываются окружающие силуэты, светлеет в глазах небесная твердь, открывается сияющая пелена. Выцветшие от душевных стенаний краски вновь приобретают свет и усиливаются, оттенки распыляются сотнями огней, звуки утончаются, как слюда, и почти что умирают в последнем эхе Её голоса, который теряется где-то в ушах: «Всем за мной». В мозгу девчонки вспыхнуло и пылко загремело от одной лишь мимолётной встречи взглядами. Поначалу Адела жмурит глаза от новой встречи с солнцем, ведь на него нельзя так спокойно смотреть, как и на смерть. Но эти переливы, что раньше лишь блистали в сумраке, теперь облекаются в манящие формы бёдер, спрятанных за стройной тканью наряда, знакомые руки, строгую шею, где сверкают камни, завитки чёрных волос, глаза, пылающие, как фосфор, с горящими словно в лихорадке губами. Она в открытую созерцает красоту уже воочию представших окутанных светом драгоценностей, мерцающих на стройном бархате платья. Она вновь увидела эти лучи, что, казалось, одновременно сеяли тьму и пронзали её с особой остротой, рождали вихри золотой пыли во тьме, зори в сумраке аркад. Эта красота делается до некоторой степени знаменной. Кажется, что она поселилась в сиянии витражей, что пламенные вихри цветных стекол изливают на одинокую в своих идеях девчонку лучистые кольца венцов особых мыслей; зажигает она её голубые глаза, окрашивает ответным рдением губы, украшает робкие оттенки её тела воспоминаниями о своей мощи. Но стоит рыжеволосой подумать о свободе, как эта красота угасает, тускнеет тёмными тонами, преломляясь на тканях одежды и тем подчёркивая чудовищность взора своей хозяйки, скорбную непрочность уст, за которыми кроется кровожадная улыбка. Несомненно, чудовищной красота госпожи замка становится тогда, когда прячется она под чёрным вуалем слов и предстает перед Аделой упрямая и ясная, показывает свою истинную сущность опасного и кровожадного хищника, отличаясь блеском скрытого разврата и обилием жертв. Наконец, стоит прибавить ко всему этому чудовищную гордыню, гордыню, которая во время процесса вскрытия ящиков Редником, за которыми кроются бедные напуганные девчушки и женщины, с сосредоточенным, торжественным, почти священным лицом заставляет леди замка говорить: «Добро пожаловать в ад». Рыжеволосая служанка обречённо опустила голову, не желая смотреть, как с криками бедняг вытаскивают из деревянных ящиков. Эти вопли смешались с гудением жаркого погодного зноя, создавая в её голове один однотонный трезвон. Возможно, у неё есть ещё одно преимущество перед другими: она впредь отказывается лгать самой себе. Адела не будет больше обманывать себя, встречаясь с горящими янтарём глазами, что даруют теперь, несмотря ни на что, страшное очарование, волнующее до глубины сердца; она больше не будет врать, оставленная изумлённой, мечтающей, смущённой перед этой улыбкой, которая изгибается иначе, когда взор леди обращается к ней, находит её среди всей толпы камеристок. Будь она прежней, до того, как пробыла наверху столь долго, но всё же так мало, чтобы душа не кипела волнениями, назвала бы она это окунанием головой в клоаку, опущением на дно позора, но сейчас всё поменялось: девичье сердце бередила неотвязная тоска и неутихающая тяга к той, кого она считает своим злейшим врагом. Служанка обернулась, невольно заглядываясь на Редника, что будто назло скорбным осанкам пленников, словно солдаты под ружьём, выстроившихся однообразным рядом, бил их и подстёгивал, чтобы, вздувшись и расслоившись, они не завязли и не запутались в собственных разъезжающихся ногах, а стояли ровно перед госпожой замка, но леди Димитреску не было до новоприбывших никакого дела. Оставив бедняг, словно вымученный скот на поле во время долгой зимы, мужчина, весь взмокший от жары и тяжёлой работы, подошёл к госпоже, пытаясь отдышаться и засунуть обратно рубашку, выползшую на животе из брюк. Он был готов свалиться, как туша, на кучу кусков поваленной черепицы и редких участков сора, устилавших дворовые тропинки, но Адела могла отметить, что держался тот весьма достойно при своём-то виде. Они о чем-то заговорили. Женщина, не постеснявшись и не брезгуя, встала одной ногой на никогда не засыхающую грязевую лужу в этом дворике. Она звенела в своих руках мешочком с драгоценностями, что предназначались в плату ватаву, и не спешила его отдавать, внимательно выслушивая его. Камеристка не могла уловить нити слов, да и её быстро отвлекла расталкивающая всех старшая гувернантка, что словно бык, напролом, не зная преград, направилась к прибывшим пленникам. Рыжеволосая девушка повернулась к рядом стоящей Габриэле, что с не меньшим интересом, чем у остальных, рассматривала новеньких, и вопросительно взглянула на неё. — Обычно Ингрид занимается этим — распределяет: кого в темницу, кто слишком слаб, а кого в прислугу, а мы потом отводим, — кареглазая девчонка пожала плечами, будто стараясь сберечь себя от этих слов, и вообще этого действа, развернувшегося перед взором. Однако для рыжеволосой всё складывалось безропотно любо. Адела снова посмотрела на пленниц, осознавая, что леди прислушалась к её просьбе: Редник привёл новых девушек, и теперь осталось совсем немного до того, момента, как слабые и непокорные отправятся в удушающие, ломающие волю подземелья, как затем они окажутся в бочках, разливаясь кровью, растворяясь в особом сорте драгоценного вина. Но что было до самого вестника горя, мужчины, что смел отправлять невинные души на съедение чудовищам? — Вздор, госпожа! — вдруг округу пронзил трагический вопль ватава. Но он резко замолчал, когда высокая женщина грозно подняла запястье верх: — Но, — вскинула подбородок она и замолкла. Её лицо исказилось в гримасе неприязни и отвращения, да так, что нижняя челюсть выкатилась чуть вперёд, выпуская наружу тёмный язык, будто бы у змеи, но в то же время это было так устрашающе, что казалось сравнение могло быть куда хуже. — Видишь, — продолжила она вдруг, погружая собственные туфли в лужу. — Вот она грязь! Но это ещё что! Я могу окунуть тебя в неё до подбородка, и клянусь тебе, что ты не вылезешь оттуда, пока не захлебнешься, не задохнешься, не околеешь! Хотя тебе ли не знать, каково это — когда я подобрала тебя, ты уже весь был в грязи. И как ты не мойся, эти следы навсегда останутся на тебе. Они до сих пор проступают, как маслянистые пятна на сукне. О чём они говорили, никто и не догадывался, но тишина, сдавливающая округу, когда даже крики и стенания бедолаг, вытащенных из ящиков стихли, дала главную роль очередной злобе леди, и невольно все, столпившиеся во внутреннем дворе, стали её свидетелями. Но похоже и разговор был окончен, раз Редник попятился назад, покорно опустив голову и сжимая до покраснения в своих ладонях заветный атласный мешочек с платой за его работу. Адела была бы рада, закончившись злость леди карой мужчины, но почему-то он спокойно продолжал отходить под тяжёлым господским взглядом, с явными мыслями о жизни. Хотя по договору между рыжеволосой служанкой и хозяйкой должна была быть смерть. — Всем за работу! — понизившийся от взыгравшего недовольства голос хозяйки замка огласил округу. Адела встрепенулась, выпрямилась, оглушённая словно ударом, и с настойчивостью, которая объяснялась не столько выражением странных чувств к госпоже, сколько желанием поговорить об их сделке. Девчонка издали в новой суматохе после оглашения приказа увидела, как леди развернулась, ярко блистая на солнце драгоценностями, серебряными переливами на одеждах, платиной на чёрных волосах и даже своей матовой голубоватой кожей, и прошла к двери, ведущей обратно в мрачную её обитель. Девушка бросилась за ней в погоню, вспоминая взгляд золотистых глаз, обращённых именно на неё. Разбитая, уже взмокшая от жары, запыхавшаяся, она добралась до двери, но, заметив, что за ними леди уже испарилась, словно эфир, подняла свой взор к ярко-синему небу, задыхаясь от возникшей досады. Казалось, её настоящая пытка с осознанием тоски только началась. Шли дни, проходили недели. С госпожой мучавшейся служанке так и не удалось пересечься. Леди будто бы куда-то пропала, затерялась средь многочисленных комнат, стен и колонн. Сама Адела быстро отказалась от всех этих прогулок средь всей роскоши, что в её глазах теперь казалась безвкусной, отсталой и пережитой тысячами лет. Её быстро перестали тешить блуждания по замку, чтобы найти ненароком высокую женщину. Она чувствовала себя более хилой, более маленькой, потерянной и одинокой меж высоких стен. Каменная крепость теперь представилась, помимо обители уныния и страха, ещё и смирительным домом. Атмосфера напоминала ту, когда Адела только покинула лазарет, распрощавшись с замковым лекарем, и поднялась до служанки. Теперь вокруг сновали ещё нерасторопно, совсем неуклюже новые лица. Пропитанная этой обстановкой бедняков, что изнемогали под бременем смирения и тайны, рыжеволосая девчонка на немного позабыла свои заботы. Обучение старшей камеристкой новеньких девиц, которых та лично избрала, вновь заставило обледенеть душу Аделы. Помимо созерцания новых служанок, рыжеволосой в первые дни их пребывания пришлось узреть, как остальных, кто не подошёл для прислуги, тащат босых по каменному полу и бросают умирать от голода и подземного холода в замковое узилище. И на лицах всех девушек, бедных пташек, запертых тут по воле злобной, навелось уныние. И всех невольно снова коснулась непроглядная тьма, которая страшит, которая опять определила агонию души, — что стояла лёгким, но всё же уловимым, звоном вновь оживших воплей, — скорбь, которая была столь сурова, что тщетно пытаться её изобразить как-то по-другому, чем нахмуренные брови и молчаливо сжатые губы на лице. — Без сомнения, это сокрыто во мраке времён, — рассказывала Габриэла одним вечером, когда все прислужницы вернулись в лачугу, раскрытую от окон. — Сокрыто в чудовищной истории этого замка… За оконными рамами во всю затухал небесный пожар заката, гнетущая жара прошедшего дня начала немного смягчаться. Рыжеволосая камеристка в своей спальной тонкой сорочке лежала на постели, задрав одну руку к верху и глядя в потолок, но тем не менее внимательно слушала, как помощница старшей гувернантки изрыгается байками перед новенькими, что разложились на некогда опустевших кроватях вокруг, отчего девчонка кривила лицо, — и без того было жарко, как в аду, а с вновь занятыми койками сделалось ещё удушливей, ещё невыносимей. Но хуже всего было наблюдать за общим действом, где все девушки мнили себя счастливыми, ибо сбывались интимнейшие их вожделения — их страсть к сплетням. Они блаженствовали в этих комнатах с облупившимися стенами и нависающим потолком, воистину походивших на заброшенные замковые галереи. И в этот нескромный по всем здешним мерками вечер, во главе бедноты, покровительствуемой ею и рекомендуемой успокоению собравшихся дам, стояла Габриэла. Миниатюрная гувернантка, худая и чуть сгорбленная, с искрящимися глазами, совсем непохожая на старшую камеристку, Ингрид, однако, служила голосом разума в этих стенах, особенно для Аделы порой, которая нуждалась в таком душевном собеседнике. Но всё же и её порою утаскивало это болото, и кареглазая становилась похожей на тех нищих, которые взывают о милостыне у подножия церковных папертей. И действительно, сейчас Габриэла сидела на своей кровати перед остальными девицами, что с елейными глазами вслушивались в её слова. — Всем, кто сегодня здесь вновь собрался по окончанию дня, несомненно, повезло. Однако, — девушка стрельнула глазами в сторону новоприбывших, и те стушевались от вдруг появившихся досады на пару с грозностью в голосе. — Очевидно, что всякий из нас в любой момент уготованной нам жизни здесь, может «впасть в немилость». — И что же это означает? — Адела вздыхает от прозвучавшего вопроса, продолжая глядеть в высокий потрескавшийся потолок. Опять в этой будке разжигаются головни бьющих как молоток слов, — так надоедливо, — раздуваются угли нищего тагана, и отовсюду слышится эта трескотня, болтовня, сплетни прислуги. Все мигом зашептались, желая ответить на вопрос по-своему, однако рассказчиком всё же была кареглазая девушка, которая поспешила сама продолжить разговор, пока её не опередили уж слишком сердобольные соседки: — Дело в том, что природа, обитающая здесь, двойственна. Всё дело в хозяйке. Нашей госпоже. Леди Димитреску. Она порою кажется слишком ярким олицетворением того ужаса, что истекает кровью в подземельях. Настолько ярким, что думаешь, — она и есть тот самый ужас. Всё, что я знаю о ней — это то, что она нездешняя, приехала сюда из-за Карпат, но румынка она слишком сложная и необычная, в которой следы её племени кажутся стёртыми, менее отчётливыми. Мы и не знаем более другой хозяйки, которая бы созидала с такой изумительной до ужаса проницательностью, обладала бы столь мощной силой устрашения. Если подумать, поборов невероятные помехи, что она такой же человек, как и мы, невольно ещё больше ужасаешься от слов, которые ходят о госпоже в деревне, — что, мол, она безумна, истерична, обладает ведьминскими силами. — Её дочери — прямое этому доказательство! — из толпы собравшихся девиц кто-то согласно выкрикнул, на что Габриэла лишь неодобрительно шикнула, недовольная тем, что её прервали. — Посему её жажда во зрении и чувстве раскаявшихся блудниц у себя в темницах слишком велика. То есть я хочу сказать, что леди… — шатенка вдруг замолчала, стараясь подобрать слова, невольно подыскать решающий довод, который довершил бы ненавистность, довод, который укрепил бы жестокость, разжёг бы во всех тревожное, тягостное чувство. Но ведь о страхе смерти, о том, чем тебе суждено здесь стать, среди прислуги говорить непринято: — В общем-то, сами вскоре всё увидите. Добавлю лишь, что в подземельях существует наисвирепейший устав, в то же время там творится просто полный хаос. Там бичуют, ввергают за решётки, поначалу налагают постоянному надзору и пыткам. Истязания длятся непрерывно, и заточение всегда беспощадно, — вот что такое «впасть в немилость». Однако, есть среди нас одна, что вернулась оттуда, — Габриэла почесала щёку и опустила глаза, страшась взглянуть на ту, что стала предметом её рассказа под всеобщее оханье новеньких неуклюжих девчонок. — Но это не значит, что выжить там — возможно. Скорее просто здесь случай отличается тем, что… — Ну всё, хватит, — до этого неподвижно стоявшая у входа Ингрид вдруг отмерла и прекратила весь этот балаган сплетней. — Нечего рассказывать всякую чушь! Адела усмехнулась, не глядя на главную гувернантку, представляя от возмущённого тона её голоса, как та вся незамедлительно вспыхнула, словно свеча, разгневалась, недовольная только одним лишь призраком рыжеволосой в чужих словах. Однако, кажется, впервые девушка была согласна с этой теплившейся от жалкости и возмущения женщиной, — все эти россказни, и правда, лишь продолжали надоедать. Тогда Ингрид, по обычаю всех успокоив, принялась рассчитывать прислугу, и вскоре всё затихло, — даже вечерний лай собак и крестьянские крики, доносившиеся из деревни, — и Адела вместе со всеми провалилась под знойный жар, просачивавшийся из окон, в сон. В тот самый сон, который каждую ночь продолжал её мучить. Всё же это была лишь короткая отсрочка. Её мысли о женщине вернулись назад, на тревожные пути, по которым они бродили глубокой ночью, ранним утром и весь долгий рабочий день, где привычные хлопоты прислуги уже не могли отвлечь девчонку. Однако теперь течение дум было менее беспорядочным и более точным. Всё же она смирилась с тем, что болезнь её сознания и сердца носит название тоски. Следующие дни опять были наполнены мукой. Адела стала опять одинокой. Однако, она уже пресытилась этой одинокой жизнью и этим докучавым до мыслей и сердца непобедимым влечением к ласкам и золоту, что жили лишь в воспоминаниях и снах. Надо было покончить с таким состоянием, и она об этом раздумывала. Но чем больше поддавалась мыслям, тем сильней они её терзали. Ей быстро осточертел этот тошнотворный запах грязи, пота, крови, что обитал внизу, все эти оглушающие крики девиц, — то либо была смерть, то редкая радость в их спальнях, то тяжёлая работа, — вся эта суетливая действующая давка и теснота. Адела ложилась спать с чувством гадливости и усталости, не зная, что делать, раздражаясь при виде раскрасневшихся лиц своих соседок, мучаясь неутихающей тоскою. Всё дошло до того, что днём, ожесточённо сбивая пальцы в кровь, прогоняя дурацкие мысли тяжёлой работой прочь, служанка замечала под видением знойного миража где-нибудь на повороте длинных коридоров высокую фигуру с таким же платьем как у госпожи, и тогда у неё сразу холодело в груди. Она возвращалась поздними вечерами в спальню, сгорбившись, еле волоча ноги, — днём было тяжело. Но вечером, в раздражающем полусвете сумерек и алеющего поздневесеннего неба, ещё упорнее оживала её боль. За что бы она не бралась, Адела думала о госпоже Димитреску. Она старалась пристальней смотреть на происходящее вокруг, что было реальностью, в которой девушка проживала, — стремилась к ней одной приковать свой взгляд и душу, но собственные глаза как бы отвращались, засматривались внутрь, зрели в то, что происходило на душе. И вдруг после стольких дней, проведённых в муке тоски, наступила реакция: заплясала смесь неясных очертаний, туманных красок, отлавливавшихся в знакомые формы, к которым вожделеет вековое бесстыдство человека, — плотский огонь, разожжённый в господских покоях самой их хозяйкой, угасший под пеплом радости и отречения от ласк, снова вспыхнул, и этот пробившийся пожар заполыхал с ужасной силой. Она являлась ей такой возбуждающей, изгибающей своё тело в теплеющей постели, рисующей горящий взгляд, беззубую улыбку. Ещё и погода совсем не способствовала расслаблению, жара лишь напрягала, а с ней наплывало большее раздражение, ослабевала воля. Это было наваждение: в мыслях, образах, везде — желание и готовая разгореться страсть, особенно страшная потому, что не плутала, а концентрировалась в одной точке: лицо Димитреску, её тело, покои, в которых они провели столько времени вместе, скрывались из мыслей, оставалась только та часть, которая слишком была чувствительна к воспоминаниям. Не сказать, что Адела не пыталась сопротивляться: она хотела изнурить себя тяжёлой работой, развеяться за уборкой, готовкой, облагораживанием сада и, бог знает, чем ещё. Но всё заканчивалось тем, что девчонка сдавалась и вваливалась, как провалилась однажды, тогда, под тёплыми, гладящими её тело руками, взглядом, полным нежности и лукавости, языком и зубами, стискивающими её кожу до крови и синяков: умирая от стыда и отвращения, но в то же время от сладости приносящего на пару мгновений облегчение момента. Но длительного облегчения от мук она не получала, всё поворачивалось наоборот: это желание никуда не уходило, становилось только навязчивей. Девушка ощущала себя в совершенно ином мире. Он был похож на реальность, но так отличался от того, что она помнила. Здесь расцветала людская плоть, и в незримом пейзаже похоти раскинулось болото, рдевшее под огнями неведомых закатов, болото, трепещущее под редкой сенью сухой травы. Здешнее пылкое дуновение обдавало и пьянило Аделу, источалось неукротимым дыханием и жгло ей уста. Не в силах сопротивляться, испытывала она, как волнуется и горячится тело, и трепетно возмущается душа. Поначалу будя в ней ужас и отвращение, но затем — лишь одно моление и нескрываемое желание, бесовские козни несказанно мучили её своей неотвязностью. Вместе с печалью, которая накоплялась в ней с зари, рыжеволосую душили отзвуки прошлого, и на горячем теле с головы до ног выступал холодный пот. Она скучала не только по самой госпоже, но и по тем нарядам, по тем прекрасным платьям, реющим шёлк так свободно, что совсем не сравнится с оборвавшимися пуговицами, бахромой на рабочем платье, которая придаёт тебе жалкий, ничтожный вид, — весь этот вздор, что она позабыла там, наверху, донимал её бесчисленными уколами, давая девушке чувствовать ещё острее свою покинутость. Впервые в жизни, проведённой в замке, Адела подумывала самой отправиться наверх, негонимая бичом унижений, жаждой свободы, а потому что её сердце истинно желает того. Но в ней до сих пор не утихал весь внутренний раздор и непреодолимая тяга к побегу, к умерщвлению, к мести, в сожжению. «Истина — вонючая оборванка, что постоянно меняется и предаёт тех, кто злоупотребляет её выдвижением в качестве неопровержимых доказательств», — рыжеволосая вспомнила слова леди, что та шептала ей на ухо. На её винно-сером от жары лице из-за пронёсшихся в голове слов скорчилась гримаса, — девчонка фыркала, как кошка: её губы ходили ходуном, глаза под сведённой сенью бровей сверкали острыми сапфирами. И всё же в один поздний вечер она решилась на то, чтобы самой найти госпожу, чтобы перестать жить в параллельном мире, мире, пронизанным одной тоской, болью и неуютом. Утром следующего дня, когда солнце ещё не поднялось, Адела проснулась, широко зевая и потирая уставшие глаза, — она как всегда не выспалась, к тому же ещё пришлось встать раньше обычного. Её желанием было отправиться вместе с теми, кто прислуживает леди ранним утром: готовит ей завтрак, помогает с умыванием, нарядами, — и всё бы ничего, однако за этим всем всегда следила старшая камеристка. Рыжеволосая догадывалась, что, возможно, ей не удастся так легко влиться в эту группу в этот раз (по своему желанию), но не могла и представить, к чему всё приведёт: — Куда это ты собралась? — когда Адела завязывала передник тугим бантиком на пояснице, к ней вдруг обратилась Ингрид, уперев руки в бока. Её недовольный вид тут же хлестнул рыжеволосую служанку, словно плеть быка, но она попыталась не реагировать. Она лишь оглядела прислужью комнату, которая полнилась сном. Остальные девушки ещё спали, кто как: практически все дремали без одеял, но кто-то свисал с коек конечностями вниз, кто-то и вовсе расположился на полу, — жара донимала всех. — Мне нужно увидеться с леди, — сказала рыжеволосая, когда наконец покончила приводить в порядок свой внешний вид. — Это невозможно, приказа не поступало, остаёшься здесь, — непринимающий никаких возражений тон блондинки был суров и беспощаден. Однако Адела не собиралась так просто сдаваться. Девчонка лишь усмехнулась, зная, что над ней вся эта грязь не имеет власти, и она было хотела уже возразить, как Ингрид продолжила: — Я догадываюсь о твоих мыслях, о чём ты думаешь, глядя на нас всех, после того, как столь долго провела в покоях леди, — женщина подошла к девчонке почти вплотную, в её глазах засияли искры злости, — Это было заметно ещё тогда, когда ты посмела оклеветать Дрину. Но теперь ты даже этого не скрываешь, мерзкая чертовка! Смотришь на нас, как на навоз, как на ничего нестоящее, будто все мы тут лишь корм для Них, не имеющий собственных чувств и эмоций! Я же вижу, что ты набралась этой лживой спеси, чувствуешь теперь власть, раз не сдохла и угождаешь леди в её спальне, но поверь мне, это всё — ничто, сколько таких было и сколько ещё будет… Всех вас ждёт смерть в её пасти! От речи Ингрид, переходящей на крик, в спальнях всё завозилось и зашуршало: некоторые девушки начали просыпаться и с непониманием в сонных глазах встречать новый день. Адела вдруг ощутила на своих плечах мёртвую хватку женских рук. Она опустила свой ничего не выражающий взгляд, — спорить совершенно не хотелось. Ведь никто здесь, в этих стенах, не догадывался, что она воин и побеждать одну бурю за другой — это её судьба. — Ну а ты-то что? Что насчёт тебя? Брызгаешь злобной слюной на меня, хотя сама ты кто такая, чтобы сжимать меня, словно судья на низком парапете? В этом замке лишь один палач, и пусть он сам решает, что со мной делать… Я пойду туда, и ты мне не помешаешь. Вы все думаете, что, отрицая страх, умирая, ваша душа облегчиться? — Адела, вырвавшись из хватки Ингрид, посмотрела на всех служанок: тех, кто стоял за спиной старшей камеристки и уже был собран, и тех, кто ещё лежал в своих постелях, — О, ведь, конечно, есть тот, кто превращает, освобождает от скверны греха. Но, решая вопрос о вечном аде, как не понять, что эта божественная справедливость, на которую вы надеетесь в тайне, потому что другого выхода уже нет, обычно не стремится изрекать простительные веления и, собственно, прощать. Да вы все, в большинстве, бессознательны и просто тупицы, не понимающие даже значения того, что творите, какую мерзость совершаете. Держит вашу душу в покое лишь полное неведение. Те, кто совершает зло, зная, что делают, очевидно, виновнее первых. Но все ненавидят людей исключительных и сами не упускают случая покарать их, унижать и преследовать. Поэтому, я понимаю, что позволительно надеяться, что кто-то там наверху смилостивиться над бедными душами, которых столь безжалостно в юдоли земной терзала судьба. Но для меня, — Адела вновь развернулась к зеленоглазой блондинке, ощущая в своих словах невероятный приток силы, которая давала ей дерзость и наглость, — завидной ваша доля, доля тупиц, которые надеются на пощаду земли и неба, не кажется. Лучше умереть, чем пресмыкаться в страхе и сомнениях, оправдывая тем свою нерешительность… Короткий свист, удар, и щёку зажгло, будто тысячи иголок вонзились ей в кожу. Рыжеволосая сжала руки в кулаки, закипая от злости моментально, однако продолжая сдерживать себя, чтобы не ввязаться в настоящую драку, — леди не была бы этим довольна. — Так что же ты не сдохла ещё в подземельях, если считаешь нашу жизнь мерзкой и слабой, если сама одета, как мы, питаешься, как мы, работаешь так же, как мы? — старшая служанка злобно улыбнулась, когда увидела перед собой зрелище пытавшейся смириться ненавистной девчонки. Совсем недавно Адела могла возвышаться над жалкой камеристкой, выказывать своё превосходство и ничтожность положения той, однако сейчас она была ослаблена бдениями собственной души и не намеревалась продолжать спор. Хотелось располосовать блондинке лицо, чтобы стереть злостную ухмылку с её лица, заставить кричать от боли, отправить женщину в самые дальние уголки подземелья, только чтобы больше никогда не видеть этот надоедающий, вечно недовольный комок человеческой плоти. Только вот монета судьбы в очередной раз легла к ней ребром: — Ты будешь наказана: отправишься убираться в цех… Одна. И никакой помощи. И никакой госпожи. Отвести её отбывать наказание вызвалась Габриэла. В этом была какая-то ирония: вечно помощница главной камеристки ведёт рыжеволосую девчонку куда-то за собой, помогает ей, — и сейчас, когда ранним утром солнце уже начало блистать лучами из-за витражей, Адела шла за служанкой, молчаливая и нахмуренная, до сих пор ощущая, как скулу вновь жжёт из-за удара. — Надо было тебе говорить так… — сетовала Габриэла, ровным шагом минуя коридоры, — Всегда поражалась твоей невозможности держать язык за зубами. Но знаешь, мне было любо лицезреть, как Ингрид просто трясёт от злости. Всё-таки она та ещё мегера. Послышался смешок, и Адела усмехнулась от прозвучавших слов, — и в этом они с Габриэлой тоже были похожи: невзлюбили старшую Ингрид с первого взгляда, только вот смиренно терпеть все поволоки и козни было не характере рыжеволосой, а Габриэла… — Только я одного не пойму: как с таким нравом ты умудрилась попасть в милость к леди? Она же ценит спокойствие и тишину, а с тобой, кажется, один погром, и остается только колобродить, как сейчас… — девушка вздохнула, продолжая идти вперёд. — Наверное, госпожа Димитреску способна обуздать даже самого строптивого… Вдруг незаметно для девчонки высокие окна кончились, стало темнее — они спустились к высокой деревянной, обитой железной арматурой, что уже порядком заржавела, двери. Она попыталась проникнуть взором в обступившее камеристок море мрака, но затравленная вдруг любопытством шатенка, ведущая её к цеху, остановилась. — Но всё же… Как так вышло? Как так получилось, что ты приблизилась к ней настолько близко и остаёшься до сих пор живой? — помощница зажгла фонарь, что до этого тяжёлой ношей бряцал в руках, и небольшой закуток, где находилась дверь, тускло осветился от пола до потолка. Хотелось бы и Аделе самой знать истинный ответ на этот вопрос. Рыжеволосая устремила свой взор ввысь, захваченная больше войной в собственной душе, измученная человеческим любопытством и неосуществимыми желаниями, которые оно рождает. — Ты сама мне однажды сказала, что смотреть самому и лишь подглядывать — абсолютно разные вещи. Те, кто задают вопросы напрямую, явные любители подсматривать. Они не способны сами смотреть и видеть, приближая свой миг смерти намного стремительней, — Адела замолчала, замечая, как гувернантка перед ней стушевалась. — Пойдём уже… Они продолжили свой путь, не проронив больше ни слова. Старая большая дверь, которая, казалась, могла быть здесь ещё со времён постройки замка, поддалась не сразу. Но в конце концов, при помощи ног и плеч, Габриэле удалось открыть её, и они очутились перед бесконечным коридором, под массивным сводом, затянутым паутиной и разорванными завесами из пыльной кисеи. Поначалу стены были ещё тёплыми, но вскоре они стали влажными и холодными. По пути то и дело встречались залы, унылые и холодные, высеченные из гранита, поддерживаемые колоннами, стволы которых из серо-желтоватого камня были похожи на отёсанные временем глыбы. Древность замка подтверждалась именно таким образом, при самом входе в жуткие подвалы, в ужасные подземелья. Они шли вдоль колоссальных стен и прочных потолков, ощетинившимися железными крюками, похожими на пики. Адела думала, какового могло быть предназначение этих инструментов, в который раз отмечая про себя удивительную толщину минуемых стен. Вскоре залы закончились, коридоры стали такими узкими, что при желании двоим нельзя было разойтись при встрече, и разветвлялись в целую путаницу переходов, оканчивавшихся настоящими каменными мешками, где зернистый камень стен поблёскивал на свете фонаря, искрился, как настоящий сахар. Но Габриэла непоколебимо шла вперёд, точно зная нужный путь. Коридор, по которому они шли, правдиво казался бесконечным. Камень пола внезапно исчез и превратился в песок и черную землю. Тишина была подавляющей, и этот плавный молчаливый, но жуткий трепет стен всё нарастал. Стена, став очень влажной, заколебалась, вдруг выросла, пробила потолок, стала огромной. Разжиженные камни её расступились, и разверзлась огромная брешь, скрываемая в себе колоссальную по величине латунную дверь, которая тоже была покрыта холодной испариной. Под ноги то и дело начали попадаться земляные кучи, и Адела, которой давно стало совсем не по себе, воскликнула: — Господи, что это такое?! — девушка напоролась на одну, и из-под её ног полетели в разные стороны, глухо ударяясь, кости. Но служанка не ответила на её вопрос, Габриэла лишь протянула шерстяную шаль ей в руки с глухим: «Держи», — и подошла к двери, вытаскивая из-за пазухи громоздкую связку таких же огромных ключей. Страхи и опасения рыжеволосой усиливались с каждым мгновением. Прильнув ухом к холодной двери, низкорослая девушка пыталась вслушиваться. — Кажется, все чисто… — никакого признака жизни за преградой. Наконец вместе с шуршанием крупной земли, послышался тяжёлый скрип двери. В латунном замке скрежетал ключ. Щёлкали туго затянутые затворы. Дверь задрожала и наконец поддалась. Из-за открытой темноты подуло будто бы смрадом хлева, винной отрыжки, сточных вод и отхожих мест. — Я не знаю, что там, мне никогда не приходилось там бывать. Но судя потому что говорили… Иди, не надрывайся, постарайся не замёрзнуть, не лопнуть, раздувая кровь. Не вдыхай полной грудью испарения того варева, не мочи в воде свои обваренные руки, свои сожжённые пальцы, — свою грязь. Говорят, это становится заметным, и оно теряет свою консистенцию. Адела кивнула с неотвязными мыслями в усталом мозгу о тюрьме, где тела, съедаемые сыростью, сгнивали в несколько месяцев под ногами, то-то тут стоял такой невыносимый запах. Зайдя, в темное помещение, держа в руках переданный фонарь, с накинутой поверх плеч шалью, она обернулась, чтобы спросить у Габриэлы, сколько ей придётся провести в этом ужасном цехе, однако та девушка открыла рот и ухала словно рыба, стараясь произнести хоть что-нибудь. — Прости меня, прошу! — извинения вырвались так быстро, и дверь заскрипела столь стремительно, оглушая всё вокруг, страша тем, что от такого звона могут восстать мертвецы, которые полегли здесь. Служанка не успела издать и звука, как она оказалась запертой. «Заперла меня…» — девчонка была готова разгореться, прямо как пламя в фонаре, от негодования. Но сил и так уже не было. Она не собиралась делать в этом ужасном месте хоть что-нибудь, ибо не считала себя виновницей, не считала себя достойной наказания. Она пнула какой-то камень, видневшийся под ногами, послышался глухой удар, скрежет и вой, — это эхо гулко ударялось о влажные, красные, похожие на сторону мяса, стены. Рыжеволосая тут же успокоилась, с любопытством вглядываясь вдаль, натыкаясь на огромные корзины, которые под светом фонаря выдавали что-то непонятное, окроплённое соком и, судя по всему, вязкими сгустками никогда не засыхающей крови. Вокруг вообще было довольно грязно. Куда ни взгляни, везде лужи да какие-то ошмётки… Камеристка не хотела бы думать, что это всё человеческое, но реальность была столь жестока, что прямо перед ней, когда она прошла прямо, вырос колоссальный аппарат, собранный из огромного чана из прозрачного стекла, к которому крепились железными винтами трубки старой резины. Они висели в беспорядке, своим множеством обхватывая пузатый аппарат, звеня крепившимися на их конце острыми, блестящими иглами. Адела тяжело вздохнула, заметив, как чан наполовину заполнен красной жидкостью. Гувернантка замотала головой, отступая назад. Ей совершенно не хотелось здесь быть. Она уселась на какую-то сырую поваленную скамью, заскрежетав зубами и закрывая частью шали своё лицо, дабы не видеть этого всего и не вдыхать ужасный смрад, который источал всякий человек после смерти. Эта добела накалённая жизнь, эти повороты, этот сумбур, доходивший чуть ли не до драк между женщинами из-за хозяйки, — все это было для Аделы гипнозом, притяжением бездны, над которой наклоняешься. Она со странным удовольствием вспоминала эту лихорадочную атмосферу, в которой Ингрид сегодня утром корчилась и ярилась, подобно воющим и не находящим себе места облезлым волкам, доходящим до исступления и гибели. В её ушах звонко стоял скрежет двигаемых в припадке побега стульев, топот ног, визгливые крики женщины, а в глазах — видение мелькаемой то ободранной спины, то головы зеленоглазой блондинки, бьющейся и брыкающейся в её руках слишком отчаянно, — так отчаянно от понимания скорого конца. Восстало багряное море раздора, жажда мести и жестокости, и, словно гремя громом, затряслось тело в предсмертной лихорадке и осыпалось с десяток ударов острого, огранённого искусной филигранью кинжала. Старшая камеристка пала, умирающая жизнь, влачимая ею в грязи и страхе угасла, — Адела так и видела, как с силой сжимает рукоять оружия и чувствует наконец облегчение от неподвижно застывших глаз, выпуклой груди, покрытой панцирем множества ран, как раковиной. Но это видение слишком шатко, слишком беспечно и бесчеловечно, однако так желанно, и в этих грёзах рыжеволосая совсем неподвижно провела очень много времени. Она, вся заледеневшая и пропитанная зловонием цеха, пыталась выбраться, крича в латунную дверь, моля о помощи, но за ними обитало лишь завывание сквозняка, чье эхо разносилось рыком сотен чудовищ по подземельям. И с некоторых пор, стоит ей напрячь слух, как девчонка отлично улавливает свои же рыдания, вторящие злобному холодному ветру, продуваемому весь цех. Однако в сущности, рыдания будто бы и никогда не затихали, стоило ей пересечь порог ужасного цеха, просто слышит служанка их лишь потому, что жизни вокруг совсем нет, всё сталось слишком безмолвным. Фонарь давно погас. Она всё равно закрыла глаза, чтобы лучше сосредоточиться на своих глубинных мыслях, уйти от жестокой реальности, где её пронизывал холод, туда, где было неимоверно тепло. Она снова подумала о своём удивительном сне. Рыжеволосая старалась множество раз объяснить его себе. Где, под какими скалами и камнями мог развернуться тот сумрак, та чернота, из которой выползал невиданно светящийся змий с жерлом огромной огненной пасти. Адела вспоминала жар, окутывающий с ног до головы, такой древний, что вызывал в воображении целые пустыни со множеством ярких, удивительных оазисов, которых невозможно описать ни в книге, ни на картине. Вспоминала миражи, просеивающие солнечный свет, искажающие, преломляющие его, и делающие зрелище неимоверно прекрасным, хотя и чуточку потусторонним. Было ещё невыносимей оттого, что она почти ощущала это тепло, когда собственное тело тряслось от холода и пронизывающей сырости. И вскоре она не слышала ничего кроме собственного несдерживаемого ни на толику плача. Перед глазами всё размылось, заплясало от слёз, что ей опять начало видеться невозможное: брызгающий и развеивающий туманную мрачноту свет. Обрывки воспоминаний из сна, из чудного времени, проведённого наверху, носившегося по поверхности её памяти, стали сближаться, соединяться, сплавляться в одно целое. В высокую фигуру, которую она вот уже очень долго желала увидеть. — О моя бедняжка, — её лицо вдруг обуяли тёплые ладони, настолько большие, что служанка успела и позабыть насколько. Адела резко распахнула глаза, услышав знакомый бархатный голос. Её ужасные глаза с голубым пеплом под нижними веками зажглись, как самые яркие костры, засверкали, как цветные фонари на машинах. Она ухватилась за знакомое тепло, о котором постоянно мечтала, так отчаянно, будто оно вновь через самые краткие мгновенья пропадёт, испарится. Доведённая до крайности, камеристка увидела, как латунные двери вновь открыты и за ними брезжит тусклый свет. — Мне не мерещится? Я не в бреду? — тихо зашептала она, ощущая, как тепло распространяется всё дальше по её телу, отбрасывая прочь противный холод и мерзлоту. Чужие ладони умело огладили девичьи растрёпанные волосы, мертвецки побледневшую кожу, посеревшие губы и гусиную от мурашек шею, — не такой мечталась она Альсине, спустившейся сюда, искавшей девчонку в замке и никак не ожидавшей найти её в перегонном цехе. Хотелось видеть ту с кожей чуть янтарного оттенка, с лёгким алым налётом на скулах и голубыми сапфирами, горящими в очах. И её желание во все эти занятые дни было изощрённым и вымученным; но никогда леди не забывала чрезмерное смущение, раскрывающееся под ней, спокойствие и ответную тягу, этот магнетизм, возникший с самой их первой встречи. Эта мечта, это стремление, эта тяга к великому хаосу терзали и её. Адела, со своей буйной гривою огненных волос, с обычно хитро искрящимися в алькове глазами, с ртом, ставшим алчным до её поцелуев, стала осуществлением идеала, за которым леди так гналась. Пока они были вместе, женщина любовалась девчонкой, чередованием наглости, наивности и душевным метанием в её чертах. Госпожа рассчитывала на девушку, полную чудовищности, зла, борющегося с добром, символом всего собственного женского внутреннего ада. Сейчас же перед ней рыжеволосая рыдала, крепко цепляясь за её запястья, ткань платья в районе бёдер, и поднимала свой абсолютно преданный взгляд. Магия момента и времени, — не иначе. Альсина поражённо замерла, вслушиваясь в бессвязный лепет. Она огляделась, макушкой головы стараясь не задеть подвешенные к потолку ещё влажные от человеческой крови крюки. Что ж… Она была согласна, что перегонный цех — это не самое лучшее место для их воссоединения после продолжительной разлуки. — Прежде чем мы вернёмся, хочу показать тебе кое-что… — женщина встряхнула девчонку, но не сильно, совсем мягко, внутренней волей вовсе не желая причинить неудобство. — Идём скорей. Адела еле поднялась на ноги, будто пьяная, она продолжала цепляться за женщину, что однако вовсе не отталкивала её, совсем грязную, пыльную, с полным слезами лицом, а прижимала к себе лишь ближе. И ей было всё равно куда они пойдут, лишь бы мгновение с яростными дуновениями желанного тепла, приятного терзающего опухшие глаза, искусанные губы и огрубевшую кожу скул, не прекращалось. Девчонка была так рада, была просто вне себя от ощущения прекратившейся тоски, что будто бы вечность терзала её сердце. От восставшей женщины из хоровода ужаса подземелий над ней, изнемогшей, обессиленной нимфой, пришло долгожданное успокоение. И пока она нежилась в этом возникшем спокойном море эмоций, довольствовалась отрешением от чувств брошенности и одиночества, госпожа вела их всё дальше, в коридоры, ставшие похожими на тюремные. При свете вновь зажжённого фонаря, Адела увидела знакомые огромные стены из тесаного камня, почерневшие, прорезанные решётками, подходящими для темниц. Над ними нависали тёмные своды, грубо обтёсанные, словно высеченные в скале. Пахло… Пахло ядом. Плиты, которыми был выложен пол, ходили ходуном при каждом шаге. Врывавшийся через длинные повороты коридоров ветер колебал мрак, сгустившийся под потолком и потрясал крепко державшиеся в станах решётки, отвечая начавшимся различаться жалобным стенаниям. Служанка встрепенулась, желая отцепиться от женщины, но теперь её саму сжимала крепкая хватка, из которой больше не выбраться. Она старалась не паниковать, когда послышалось знакомое жужжание надоедливых мух, которых никто не видел с самого приезда новеньких девушек в замок. Эти мухи стали обитать здесь, на ощущаемой под ногами разлагаемой грязи, на коже у новых пленниц, поражённых болезнью, плодясь и умножаясь в своём море. Крики стали слышаться всё отчётливей, а вместе с ними — и удары, и злодейский смех, и мольбы, тонущие в странных, незнакомых для Аделы звуках. — Зачем мы здесь? — девушка вдруг решила подать голос, стараясь не оглядываться по сторонам. — Я приготовила тебе подарок, — сверху послышался грудной смех, совсем неотличающийся прежней нежностью. Кажется, дьявольские языки вновь пробудились, и Аделе нужно было взять в себя в руки, вернуть прошлую храбрость и смелость, дабы стойко встретить то, что её ждало в глубине темниц, исторгающих свою неприятную мелодию, к которой до сих пор невозможно было привыкнуть. Всюду спёртый воздух, всюду глухое эхо подземелья, вторящее шагам по плитам. Служанка подумала, для чего нужно было вообще воздвигать эту чудовищную под замком громадину, стремясь уничтожить человека, ведь он и так слаб, так уязвим — одного жалкого гвоздя достаточно, чтобы лишить его жизни. Вдруг раздался вопль, слишком грубый, слишком низкий, будто бы принадлежащий мужчине, такой знакомый, что это заставило Аделу остановиться, упереться пятками в пол и отчаянно зашептать: — Нет… Нет, я не пойду туда, я не хочу смотреть! Пожалуйста, не заставляйте меня! Женщина, остановившись вместе с ней, покачала головой: — Милая, ты же так просила меня об этом. Ты так старалась там, наверху, быть послушной девочкой. Как теперь я могу отказать себе в удовольствии лицезреть твой маленький триумф? Ты добилась, чего хотела — разве тебе не должно быть приятно? — леди огладила её скулу рукой, тыкнув куда-то в грудь, там где ожесточённо забилось девичье сердце. Девушка тяжело дышала, и из её рта исходил пар, крылья носа трепетали от смеси приятного запаха хозяйки замка и раскрывшейся мерзости темниц. Кажется, только теперь до неё начало доходить, что она творит и какие мысли витают у неё в голове, но было уже слишком поздно, — всё это вдруг довело её до отчаяния, заплескавшегося в голубых глазах, что явно привело леди Димитреску в недовольство, и та схватила девчонку за ворот прислужьей формы и повела за собой дальше, не терпя никаких сопротивлений. «Неужели он настолько опасен, чтобы так истязать его, или деяниям его нет в грехах предела?» Все удары, что она слышала, топтали пленника. Все стены, все двери, все столбы давили на него, — камеристка поняла это по его воплям. За последним поворотом, который они мигом преодолели, родилось леденящее, жуткое впечатление. Там, в буре мух, в какофонии, которую они же и рождали, в грязных одеждах, лохмотьями свисающих с ярко-бледных тел, три девушки высились над помостом. А на помосте… Нет уже ничего, кроме зловонной сукровицы, испаряющихся газов, гниющего мяса, продолжающего двигаться, из-за болезненно задеваемых нервов. Дочери леди, на лицах которых был один сплошной порыв безумного восторга и совершенно садической радости, возвышались высокими рыкающими, беснующимися тенями над мужчиной. Рот, ещё способный открываться в звонком крике, остался без какого-либо намёка на зубы, — лишь с одними, загаженными челюстью и губами воинством мясистых скользких мух. Голова узника казалась полностью размозжённой, свисающей ошмётками с помоста, на котором лежало дёргающееся тело. И что-то с ним было уже не так, — это сразу бросилось в глаза. Внезапно за решётчатой перегородкой Адела услышала два влажных удара, словно от падения чего-то мягкого на твёрдую поверхность. Глаза мужчины, его карие и неподвижные глаза исчезли. Потрясённая до глубины души, девчонка отступила на шаг назад, спиной натыкаясь на высокую женщину, которая встала неподвижно, грозным Сфинксом наблюдая за раскрывшейся действительностью. На месте глаз осталось две багровых впадины, незамедлительно чернеющих. И вдруг глаза вновь возродились, будто бы выросли из ниоткуда, неподвижные, а затем снова послышались два влажных удара, и они снова отделялись и отскакивали, как маленькие шарики, и волна воплей, которой сопровождался этот процесс, не заглушала этого влажного звука. Это созерцание новорождённых карих взглядов и утопающих в крови глазниц было ужасно. Адела содрогалась перед этой картиной, где за решёткой от боли мучался уже не человек. Это было чудовище, у которого на тонкой шее беспорядочно вращалась багровая, чернеющая голова, прорезанная кровавыми очами и горбом носа, в широких вспухших и вспенящихся ноздрях до сих пор хранящего дешёвый запах табака и усыпанного прыщами. — Новые глаза вырастают успешно, — одна из дочерей леди, возвышающихся над узником, светловолосая, которую звали Бэлой, засмеялась, и вдруг оживлённо задёргала рукой куда-то в сторону: — Даниэла, неси тряпье, можно заматывать. Разглядеть можно было лишь едва, но Адела видела, как в месте, где был раздроблен череп, сочилась какая-то тёмная масса, она вся бурлила и переливалась влагой на редком, мелькающем свету. Такая же, как и спрятанная в банках, тогда, когда она вместе с леди в последний раз посещала узилище, от которой пострадал «дорогой» гость замка, оставшийся в его подземельях навсегда, — та, что госпожа осмелилась назвать Богом. Даниэла зажала руками растекающуюся голову, когда Бэла принялась бинтовать её какой-то большой грязной тряпкой, а заметив знакомую девчонку, стоящую возле матери, упёрлась в неё своим взглядом и одними губами, искажёнными в кривой улыбке, прошептала: «Благодарю». Вдруг мужчина весь затрясся: руки пленника порывистее задрожали, ноги затряслись, пальцы в припадке заскользили по столу, его иссохший язык прилип к гортани, и теперь из его рта вырывался только немой крик. — Обычно, через мозг отторжения не происходит, и оно приживается успешно, — сзади послышался поясняющий шёпот, и девичий стан вновь обвили тёплыми тугими лианами женские руки. Но чем сильнее стягивали мужскую раздробленную голову, тем спокойней узник становился, пока совсем не перестал двигаться и издавать какие-либо звуки, признаки прошлой жизни. «Вот теперь он — душа тюрьмы, как ты и хотела. Он её смысл, суть и оправдание.» — Он мёртв? — Адела развернулась лицом к Димитреску, желая услышать ответ. — Несомненно, того, кого можно было звать Редником, тот мужчина, что привёз тебя ко мне, уже мёртв, — рыжеволосая ощутила, как тянут её нижнюю губу чужие пальцы, но лишь дерзко отвернула голову, не желая ощущать эти прикосновения на себе. В ней возрос страх, властный, жестокий, — не перед кровавой госпожой и её дочками, — который единым ударом дробит разбушевавшиеся нервы, что уносятся безудержным потоком. Неотвязная мысль о бегстве рождается в потрясённом сознании. У Аделы была теперь только одна мысль: бежать. Не чувствуя мёртвой хватки на своём теле, не ощущая никакого сопротивления, она стремглав бросилась к лестнице, скрытой в конце подземного коридора, в котором раздавались стоны и стенания других пленниц, чья участь была незавидна. Госпожа Димитреску проводила убегающую девчонку тяжёлым взглядом, но не стала препятствовать, чувствуя в рыжеволосой бестии упорство загнанного зверя, безумие и мятежную вспышку плоти, которая, она надеялась, будет последней.«Весна. 1958 год. Я буду ошибаться, если назову строптивицей пленницу моей души. Её сдавили непривычные для неё каменные стены, за ней все следят, но она молчит под любыми пытками или отвечает моим палачам порой презрительной усмешкой. Сильной её сделала вера, но не моя, она верит в другое, чем я. Её жестокость — обратная сторона моей любви. Но я вижу мою узницу и другой: она сидит подле меня с ясной улыбкой и внимает моим словам, кажущимися для неё интересными. Вот та, кого я сделала пленницей своего сердца, моего замка. Она бродит по длинным анфиладам, и горизонт, который виднеется лишь из самых высоких окон, кажется ей решёткой клетки. Кажется невозможным, приручить её, принудить к моим словам. Она другого сорта, племени, другой веры. Но не обратив её в свою, мне до неё никак не докричаться.»
***
Адела сидела на чердаке, всматриваясь в широкий горизонт, чья линия казалась безразличной, мелкой, будничной, вызывающей скепсис и болезненочувственное отвращение. Её медленный, усталый взор неожиданно заметил, как погода поменялась. До сей поры только в её внутренней атмосфере то раздавались громовые удары сладострастия, то бушевали бури сомнения, то шли дожди самообвинения, но теперь и перед глазами вдруг наплыли серые облака, налитые огромным количеством воды, готовые пролиться дождём в любое время. Так и произошло спустя время, когда рыжеволосая продолжала сидеть неподвижно, мучая в вспухших руках, грязный передник и шмыгая носом: почти раскалённое до бела небо остыло под сажей облаков, и медленно, невозмутимо полил дождь. Этот дождь, чьи капли понемногу оживили её силы и полностью залили макушку, показался служанке восхитительным. Пора было это прекращать. Пора было перестать тешить себя ложными идеями, желаниями и мечтаниями! Нельзя было поддаваться Ей! Девушка презирала Её, ненавидела, и однако девчонку дурманило Её безумство. Адела поднялась в порыве беспокойства, её глаза вновь залились осознанностью, губы задрожали от шёпотом произносимых слов: — Нельзя, нельзя, нельзя! Грозное дуновение небесного гнева бушевало в этих словах. Казалось, что обращены они не только к ней самой, но и ко всему её окружающему, охваченному яростью жизни. Ещё суровей сделалась она от мыслей: «Что же со мной стало?» — угрожая возмутить воды спокойствия, сокрушить горы жестокости, громом и молнией опустошить океан боли самой себе и Ей: — Пора… «Пора изгнать тебя, убить абсолютное зло.» Она возвращалась обратно уже поздним вечером, дождь ещё не переставал лить. Но её мысли и тело прожигала одна и та же мысль, мысль о мести, о хранящемся в перине её койки кинжале, который когда-то она получила от Лидвины. Который давал ей возможность уничтожить жестокость, что окутывала замок вот уже целую вечность, проникала в сокровенную глубь каждого, попавшего сюда, сливалась с ним, была его телом и душой. Это чудовищно. Всё, что с ней происходило, всё что с ней творилось. Воспоминания об этом выводили Аделу из себя. Но она успокаивалась, мысленно возвращаясь к филигранному кинжалу. «А как же Бог?» — служанка вдруг остановилась в длинном, сверкающем и содрогающемся от молний и грома коридоре. Её глаза лихорадочно забегали по стенам, на которых висели огромные картины и мерцающие огнём канделябры. Она вспомнила, как выколотые глаза пленника в темницах вновь и вновь появлялись в глазницах, вырастали чёрной массой, а затем краснели, как яркий мак на солнечном лугу. — Не может этого быть… — рыжеволосая вдруг затряслась, продолжая оглядываться в длинном нефе, ища глазами хоть что-нибудь, за что можно было ухватиться, подтвердить её вдруг внезапную догадку об ужасе каменного вурдалака. Но ничего спасительного не было: не оторвалось на этот раз, не упало, не скатилось на землю точно капля, — однако устремилось вдаль в необычном усилии и, уносясь ввысь, поднялась к чернеющим сводам внезапным криком, ударившим диким звоном её сознание. Служанка бросилась вперёд, зная, что она почти подошла к спальням прислуги. Она заметила, как вокруг входа в нищую комнату столпились все девушки, и все они до сих пор были одеты, как она, — не сменили в близкий к ночи час свою рабочую форму на серые тонкие сорочки. Она попыталась протиснуться сквозь толпу, собравшуюся давку, но как только показались конечности, кровавые, как плохо прожаренное мясо, ничком свисающие у рамы открытой двери, девчонка поспешила остановиться. Окровавленное дерево арки ещё капало рдением на пол. Служанка в ужасе схватилась за голову. Кажется, это была старшая гувернантка, которая отдала приказ запереть её сегодня утром в перегонном цехе; Ингрид, побитое тело которой свисало с тугой верёвки постельного белья, привязанной к жирандоли. Адела чувствовала себя не в силах ни на что реагировать, когда вокруг непрекращаемой стеной стоял вой и плач. Она отдала себя на волю волн судьбы. Её страшила сама мысль сделать какое-нибудь усилие, рискнуть на какое-нибудь замечание, начать борьбу, когда теперь на неё смотрели охладевшие к злости, ненависти, строгости, страху и жизни зелёные, потускневшие до гибельной черноты, женские глаза.
Пока нет отзывов.