Проклятый

Слэш
Завершён
PG-13
Проклятый
Олень Волховски
автор
Пэйринг и персонажи
Описание
Охладевший к жизни поэт, не расставаясь с путевым дневником, едет снять комнату, чтобы умереть.
Примечания
Странное вдохновение вокруг да около стихотворения Поля Верлена «В трактирах пьяный гул...» Даже не знаю, почему всё именно так. Нечто, без особого сюжета и смысла, почему-то написавшееся за вечер.
Поделиться
Отзывы

Часть 1

      Я догадывался, что, если вдруг надумаю вернуться домой, усадьба моего отца, по милости управляющего, превратится в развалины, обросшие долгами, а мой путевой дневник — в предсмертные записи. Каких-нибудь пару месяцев назад я ещё умудрялся сюда вписывать вспыхнувшие, бывало, в голове обрывки стихов, что когда-то не дошли руки перебросить на бумагу. Не думаю, что здесь будут еще какие-то изыски. Всё красивое, сложное осталось много страниц назад. Да и внутри меня давно пусто. Некоторые — из благих или злых побуждений — советовали бросить творчество и заняться другим, но я не могу. Это — вся моя жизнь, я дышу этим. Вот и планирую выражаться до самого последнего вздоха, как могу. Буду выворачивать то скудное, что осталось. Слышал, кто-то из художников дописывал свою картину кровью, вот и я занимаюсь сейчас чем-то подобным. Нелепо это все, но разве я не имею право на последнее желание? Я всегда бежал. От семьи, от любовников, которые становились мне более не по средствам, от кредиторов, от цензуры, от друзей, мнимых-не мнимых, но быстро надоедающих. Бежал от жизни. Я не боюсь. Все просьбы, угрозы, требования кажутся мне теперь не более чем собачьим тявканьем. Просто устал. Прочёл мельком в газете, что Наполеон отступает от России, но мне всё равно. Пусть все вокруг воюют, суетятся, бегут, а мне довольно. Семья моей жены наконец (я пишу это с радостью?) выгнала меня из дома, сына я держал на руках всего один раз, денег у меня почти не осталось, даже чтобы снять нормальную комнату в гостинице, и мне всё равно. Всё-таки я приехал сюда искать не красивой смерти, а спокойной. Раньше куда-то ехал, чтобы искать вдохновения, а теперь ищу смерти. Помню, ради вдохновения был готов на всё, даже на преступление, хоть отдать собственную душу, чужую, тысячу душ, миллион, весь мир. Искал его в больших количествах абсента и опиума, разнообразных связях с мужчинами и женщинами, пытался доказать свою значимость, упрямо стучался в двери, которые закрыты, надрывался, а маниакальное усердие, удвоенное моим перфекционизмом, ой сколько забирает сил… Но не жалею ни о чем. Ни сил, ни средств не жалко. Жалко было бы продолжать оплакивать мечты, которые уже вряд ли когда-то сбудутся. Всё-таки я продолжаю писать, поэтому какое-то творческое оправдание у меня будет, и поэтому на душе спокойно. Теперь у меня открылись глаза: друзей по перу, да и людей в общем я ненавидел не потому что они в чем-то больше меня преуспели (многим мои достижения и не снились), но потому что они умели радоваться, умели ценить жизнь. Без преувеличения, так бывает, у тебя всё есть: здоровье, силы, деньги, семья, слава, а ты упорно хочешь другого. Кто-то по тебе скучает, кто-то любит, кто-то пытается согреть, кто-то слышит, кто-то ждет, но не тот, кто тебе нужен. Ты хочешь сделать как лучше, а в итоге всё портишь. Но жизнь не рынок, чтобы ты мог выбирать, а счастье — больно субъективное понятие для того, кто свыше. То ли он меня не слышал, то ли я не так просил. Пожалуй, я сделал всё, что мог. Хоть попытался. Разочарование в жизни — странное чувство, у него есть этапы. Первый — слёзы. Их было много. Текли сами собой, как ни сдерживайся. Текли, не давая спать, есть, говорить, работать. Забываешь о мужской гордости и мечтаешь скорее остаться один, чтобы прорыдаться. Хорошо, что я не убил себя тогда, в порыве: было бы жалко и бессмысленно. Потом резко что-то щёлкнуло в голове — и слёз нет. Нет боли. Нет борьбы. Нет желания. Только вот это дикое безразличие ко всему. И сомнений в намерениях больше нет. Когда мой дневник попадёт в чьи-нибудь руки, личное станет общественным. Может, будут меня жалеть, может, назовут смертным грешником, станут осуждать. Будь такая возможность, я бы отправился на войну, чтобы умереть от шальной пули, но увы. Надеялся по пути проглотить какую-нибудь заразу, да меня, видно, ничто не берёт. Осень выдалась чертовски холодной, я простудился, лимфоузлы болят так, что говорю с трудом. Даст Бог, все еще само собой кончится. В дороге уснул. Приехал в какую-то Богом забытую деревеньку на юге, где-то под Армевилем. Помню, что раз останавливались в захудалом трактире. Извозчик напился и сам толком не мог объяснить, где мы. Не ожидал, но по пути сочинились некоторые строки: В трактирах пьяный гул, на тротуарах грязь, В промозглом воздухе платанов голых вязь, Скрипучий омнибус, чьи грязные колёса Враждуют с кузовом, сидящим как-то косо И в ночь вперяющим два тусклых фонаря, Рабочие, гурьбой бредущие, куря У полицейского под носом носогрейки, Дырявых крыш капель, осклизлые скамейки, Канавы, полные навозом через край… Никак не могу закончить. Ни строчки, ни слова не идет на ум. Почти все дома здесь оказались заброшены. Уже смеркалось, и мерзкий осенний холод пробирал до костей, и хотелось поскорее куда-нибудь спрятаться, хоть бы и к чёрту. Приготовленный пистолет был на месте, сердце замирало, будто чувствовало его рядом. Увидев у плетня беззубого старика с болезненно серым лицом (должно быть, единственного жителя этого места), я хотел дать ему денег и спросил, не сдаёт ли кто здесь угол. Рассчитывал, что он поднимет меня на смех, а он как-то испуганно отстранился, будто мое измученное лицо его смутило, и показал рукой на виднеющуюся из-за деревьев белую крышу. Даже подвезти согласился, но денег почему-то не взял. У дома пахло жжёной травой. Кроваво-красные кусты рябины горели живым огнем среди мертвого холода и безлюдья. Я ожидал увидеть на крыльце полную, средних лет женщину с чёрными усиками и большими руками, но к калитке вышел юноша лет двадцати пяти. Одежда на его болезненной худобе выглядела ветхой и ношеной. Редкие волосы, возможно, когда-то напитанные медной рыжиной, заметно тронула седина. Он зевнул, даже не пытаясь прикрыть рот, и потёр сонные глаза, будто, разбуженный стуком, ещё ничего кругом не видел. — Сказали мне, у вас комнату снять можно… — произнёс я отчего-то неуверенно, вглядываясь в его лицо. Он взял в зубы веточку рябины, которую по пути сорвал, подошёл вплотную к калитке, зацепился за неё обеими руками. Глаза, ещё сонные, но шальные, то смотрели прямо на меня, то игриво ускользали в сторону. — Смотря кому и зачем, — попытался он сказать, не вынимая веточку изо рта. А потом не выдержал и засмеялся. Тут же задохнулся в кашле, прижал ко рту платок. Веточка с тяжелыми, алыми ягодами упала на землю. Я испугался и обмер, будто это само сердце мое упало. Не мог поверить. Не знал, за что стыдился больше: за то, что так не по человечески расстался с ним, или за то, что приехал к нему умирать. Но это он. Мой Грелль. Начало моего ада, мое спасение, мое проклятье, моя смерть. Он жил один. Снимать комнату давно никто не заезжал. Да и кто в такой глуши остановится? Раньше домом занимались его мать и сестра. Мать умерла два года назад, сестра вышла замуж за какого-то проезжего офицера, а отца убили ещё в начале войны. С тех пор как он, ветреный шестнадцатилетний мальчик, увлёк меня, стал моей музой и грехом, минуло десять лет. Ярко расцвели давно выцветшие воспоминания о шумных вечерах в ресторанах, о его дерзких выходках, не понятых парижской писательской элитой, об абсенте. О наших жарких ночах, когда, измученный мещанской реальностью, я безрассудно падал в его объятья. Моя болезнь, медленно тлеющая в сердце, сейчас вновь полыхнула огнем. И я понял, что сегодня точно не умру. Тело его не утратило былую ловкость, хотя и сильно истончилось. Он, как и я, помотался по миру, пожил и в Египте, и в Африке, пытался там торговать всем, включая себя. А теперь вернулся сюда — в место, из которого рвалась душа. Только эта душа больше не бунтовала, успокоилась, и меня это немного пугало. Его давно не печатали, писать он бросил, только последний год здесь, дома, как он рассказал, потихоньку отвлекался на творчество. Он считал стихи баловством, разнообразием и не понимал, что оно может врасти в сердце. Я так продрог, что едва мог разговаривать. Меня била неустанная дрожь, я не мог ее унять. Он принёс чай с малиной, укрыл одеялом. А я, смотря отупелым, слепым взглядом в огонь камина, просил его что-нибудь почитать. Лицо его давно потеряло подростковую припухлость, впалые щеки горели. Он все больше походил на демона, терзающего меня изнутри, и мысленно я молился, чтобы он поскорее меня забрал. Поминутно проваливаясь в бредовый сон, я вздрагивал, просыпался от его голоса. Чувствовал, что по щекам текут слёзы, как будто это оттаивала душа. В постели я провел, наверное, больше суток, в сильной лихорадке. Грелль заходил ко мне, приносил ещё одеяло и воды. Мерзко признавать, но даже теперь я не могу утверждать, что люблю его душу так же, как любил тело. Не могу знать точно, сколько записей мне здесь осталось сделать. Может, это — последняя. Порой задаюсь странным вопросом, готов ли я остаться, если вдруг придумаю последнюю строчку стихотворения? Выдумал очередной компромисс. Клянусь, я бы свершил задуманное, если бы Грелль не постучался и не уволок меня вниз. Сначала я его возненавидел, а потом как-то забылось и отложилось. Мы снова пили чай. Он подозрительно смотрел на мои дрожащие руки, и я боялся, как бы он не прознал о дневнике. Теперь я знаю, кто прочтёт его первым. Снова веточка рябины. Грелль вертел ее в худых, узловатых пальцах, бережно перебирая каждую ягодку. — Рябина, она вроде омелы — бессмертная. Ягоды не замерзают даже зимой, — пояснил он мне. — Если этой осенью так холодно, то зимой точно замёрзнет всё. Не помню, что б когда-нибудь было так холодно… Он опустил голову, заулыбался исподлобья коварной, что-то замышляющей улыбкой и юркнул ко мне на колени. — Ты, главное, не замерзни. Иначе зачем ты мне тогда нужен? Я прижимал его к себе осторожно и опасливо, как дикого лесного котенка. Внезапно он закашлялся — по платку растекались капли крови, точно как рябиновые ягоды. Грелль стыдливо улыбнулся, вытер рот. Болезнь его скверная: во-первых, неизлечима, во-вторых, заразительна. От неё умерла его мать. Если бы заболеть от него и с облегчением признать свой неизбежный конец. Я прожил с ним декаду. Сумеет ли он меня похоронить по-человечески? Не имеет значения. Но пока мне жаль оставлять его наедине со своим изуродованным трупом. Его тело осталось таким же желанным, хоть и осквернённое болезнью. Я не тронул бы его, не приди он ко мне сам. А он просто пришел ночью, скользнул под одеяло, прижался к моей груди. Словно пытался отогреть, оживить, стать смыслом хотя бы нескольких ещё дней. Немыслимо горячий и хрупкий. Мне страшно было засыпать, казалось, что мое дыхание слишком холодное и разбудит его. Я пообещал увезти его подальше отсюда, в лучший климат, в тепло, может быть, на побережье Сицилии. Сам не знаю, почему это сделал. Денег у меня не осталось. Попытался дать надежду или показать свои чувства? Но почему-то мне вдруг жутко захотелось, чтобы он согласился. И тогда бы я, правда, попытался сделать все возможное. Но в ответ он только улыбнулся так тепло и безнадежно, что у меня кольнуло в сердце. Потом подсел ближе, обхватил ладонями мое лицо, передразнил хмурое выражение. В глазах, таких ещё совсем мальчишеских, читалось спокойное приятие той чёрной безысходности. И она никак не уживалась с этими глазами. Мы наладили скромный временный быт, вполне приличествующий людям, что находятся на тонкой грани между жизнью и смертью. Я что-то делаю, хотя трудно порой себя поднять с постели. Лежал бы вечно. Если не умереть, то хотя бы не просыпаться. Очень трудно смотреть ему в глаза и выжимать из себя улыбку, которую он всегда любил. Как хорошо бы вот так уйти, вместе, забывшись в порыве этой нездоровой бессознательной страсти, которая нас иногда захлёстывала, пусть не так ярко, как раньше, но сейчас этого достаточно. Сперва он выхаживал меня, а теперь нам пришлось поменяться. Через силу приходится себя подымать. С постели вставал Грелль всё реже. Однажды упросил меня вывести его немного посидеть во дворе. Как раз выпал первый снег и тонко покрыл землю, голые деревья, рябину. Грелль смотрел вокруг такими жадными и удивленными глазами, хотел как можно сильнее насладиться всем этим миром. Он любил каждый день. Я любил что-то, да не то, что имею. Я деловито договаривался со смертью. Он — с ней флиртовал. Я твёрдо решил, что подожду, пока он ещё здесь. Проводить его теперь считал своим долгом. Но остаться было бы, с моей стороны, принятием собственной никчемности, а это не в моём характере. Какое легкое чувство, когда уже не больно и только тихо, терпеливо ждёшь. Хорошо, что Грелль умирает, не жалко будет и мне. «А будем ли мы там вместе?» — иногда в голове возникал такой вопрос. Должен отметить, что у меня нет ощущения, что не надышался, не успел сделать чего-то перед смертью. Это успокаивает, верный знак. Всё больше кажется, что я сомневаюсь или оправдываюсь. Он узнал о моем дневнике. Не знаю, как получилось, но я ушёл принести воды, а он вылез из постели и нашёл его. Думал, устроит скандал, ударит меня, как часто он делал раньше, но вместо этого Грелль сел, уставился на меня своими дикими выкаченными глазами, так и смотрел несколько минут. А потом заплакал, как бывает с детьми, которые инстинктивно реагируют слезами на любую боль или страх. Я уложил его, пытался что-то объяснять, но он меня уже не слышал. Таращился в пустоту, глаза его блестели каким-то немыслимым блеском. Впервые я испугался его хрипа. Положил руку на грудь и не без ужаса почувствовал, какая она нечеловечески впалая и костлявая. Не видя ничего вокруг, он дышал трудно и хрипло, вдыхая и забывая, что выдохнул не до конца. По уголкам губ собралась розоватая влага. И тут я поймал себя на скверной мысли, что это я приехал принести ему смерть, за которой теперь хладнокровно наблюдаю. Я высосал из него последнее, что в нем осталось живого. Простит ли он меня? А я себя прощу? Грелль умер под Рождество. Незаметно. Наверное, под утро. Когда я проснулся, на его губах застыла мягкая улыбка. Мне снилось время, когда, молодые, ещё полные энтузиазма, мы мечтали куда-нибудь убежать вдвоем. Я поцеловал его с какой-то бездушной ритуальностью, как бы забрав последние капли тепла. Странное, невозможно странное чувство, что надо бы слёз, но их нет, оно крепко овладело мной за последние месяцы. Я счастлив от ощущения этого мертвенно-пустого спокойствия. Не чувствую рук. Когда вылезал из постели, казалось, что ныряю в ледяной колодец. Пишу с трудом, столько много исправлений. Сомневаюсь, что кто-нибудь разберёт. Да и найдёт ли кто-нибудь нас? Я похоронил моего мальчика на заднем дворе его родного дома. Земля сильно промёрзла и плохо поддавалась, достаточно глубокую яму раскопать не смог. Закопав его, я прилег на землю и почувствовал приятную плотность свежей могилы. Земля будто влекла и примораживала, голова кружилась, не сразу удалось встать. Я присыпал его снегом, а потом украсил рябиной. Долго смотрел, как красные ягоды сыплются из рук, укатываются, проваливаются в снег. Воздух не потеплел, но дышалось мне не больно. Не дрожал. Не замерзал. Неужели выстыл насквозь? И высох. Поднялся ветер, и мне пригрезилось, что сейчас он развеет меня как пепел. Но я стоял и оставался живым. Уверенность, неосознанная, никем не нашёптанная и не предсказанная, родилась где-то на дне души. Но неужели здесь, через его смерть, через весь мой и на четверть не пройденный ад, через этот усыпанный бессмертными красными ягодами снег и лежит моя немыслимо долгая, трудная, всё-таки, наверное, когда-нибудь возможная… Но неужели это и есть последняя строчка?.. «Вот какова она, моя дорога в рай!» И остаётся, не имею понятия как, и уже не через боль, но через пустоту вместо сердца, холодную, бесслёзную, мёртвую... ...жить.
Отзывы
Отзывы

Пока нет отзывов.

Оставить отзыв
Что еще можно почитать